Полная версия
Огнем и мечом
С этими словами Гродицкий повел поручика, чтобы показать крепость и ее устройство. Всюду царствовал образцовый порядок И днем и ночью бодрствовала на валах стража, которая постоянно укреплялась и увеличивалась татарскими пленниками.
– Каждый год я возвышаю вал на локоть, – сказал Гродицкий, – и он уже так вырос, что если бы у меня был порох, то и сто тысяч казаков ничего не могли бы поделать со мной. Но без пороха я не могу защищаться, потому что силы их будут больше.
Крепость действительно была неприступна, так как, кроме пушек, ее защищали обрывы Днепра и скалы, круто спускавшиеся в воду. Она не требовала даже большого гарнизона, поэтому в ней было не более шестисот солдат, но зато самых отборных, хорошо вооруженных мушкетами и самопалами. Днепр в этом месте был так узок, что пущенная с вала стрела далеко перелетала на другой берег. Крепостные пушки были пригодны для обстрела как обоих берегов, так и окрестностей. Кроме того, в полумиле от крепости стояла высокая башня, откуда было видно на восемь миль кругом, а в ней помещалось сто солдат, к которым Гродицкий заглядывал каждый день Увидев в окрестностях каких-нибудь подозрительных людей, они немедленно давали знать об этом в крепость, где тотчас же били тревогу, и весь гарнизон становился под ружье.
– Не проходит ни одной недели без тревоги, – говорил Гродицкий, – татары, как волки, шляются здесь ордами в несколько тысяч, которые мы разгоняем пушками; часто стража принимает табуны диких коней за татар.
– И не надоело вам сидеть в таком безлюдии? – спросил его Скшетуский.
– Если бы мне предложили место в палатах, то я все-таки предпочел бы остаться здесь. Я здесь больше вижу, чем король из своего окна в Варшаве.
И действительно, с вала виднелось необозримое пространство степей, казавшееся теперь сплошным морем зелени; на севере виднелось устье Самары, а на юге – все течение Днепра, скалы, пропасти, леса до самого Сульского порога.
Вечером они осмотрели башню; Скшетуский первый раз видел такую затерявшуюся в степи крепость, и потому все возбуждало его любопытство. Тем временем для него были приготовлены в слободке чайки, снабженные двумя рулями каждая, Скшетуский предполагал выехать на следующий день утром. Он не ложился спать, всю ночь раздумывая над тем, что предпринять против опасности, которой грозила ему поездка в страшную Сечь. Жизнь, правда, улыбалась ему. Он был молод, любил и был любим Однако честь и славу он любил больше жизни. Он был уверен в близости-войны; его охватила тревога и страшная душевная боль при мысли, что Елена, ожидая его в Разлогах, могла подвергнуться страшной беде и нападению не только со стороны Богуна, но также и дикой разнузданной черни. Степи, должно быть, уже подсохли, и, наверное, можно уже проехать из Разлог в Лубны, а между тем он сам просил княгиню с Еленой ждать его возвращения. Он не предвидел, что буря может разразиться так скоро, и не знал, чем грозит ему эта поездка в Сечь. Он быстрыми шагами ходил по комнате, рвал бороду и ломал руки. Что ему делать? Как быть? Он уже мысленно видел Разлоги в пламени, окруженные разъяренной чернью, более похожей на демонов, чем на людей. Его шаги уныло звучали под крепостными сводами, и ему уже казалось, что это враги идут за его Еленой. На валах протрубили сигнал к тушению огней, а ему казалось, что это отголосок Богунова рога, и он скрежетал зубами и хватался за рукоятку сабли. Ах, и зачем он напросился на эту поездку и помешал ехать Быховцу?
Жендян, спавший у порога, заметил волнение поручика, встал, протер глаза, поправил факел, горевший в железном обруче, и начал вертеться по комнате, желая обратить на себя внимание своего господина.
Но поручик целиком погрузился в горестные мысли и все ходил, будя своими шагами заснувшее эхо.
– Господин, а господин! – сказал Жендян.
Скшетуский посмотрел на него стеклянными, бессмысленными глазами, потом вдруг очнулся от раздумья. – Жендян, ты боишься смерти? – спросил он.
– Кого? Смерти? Что вы говорите?
– Кто едет в Сечь, тот не возвращается.
– Так зачем же вы едете?
– Это мое дело, тебя это не касается. Только мне жаль тебя, ты ведь еще ребенок; и хоть ты удал, но и удальством ничего не возьмешь там. Возвращайся в Чигирин, а потом в Лубны.
Жендян почесал голову.
– Смерти-то я боюсь, а кто ее не боится, тот не боится Бога, ибо в Его воле и жизнь и смерть. Если вы добровольно идете на смерть, то это уж ваш грех, как господина, а не мой, как слуги; но все-таки я вас не оставлю, потому что я ведь не холоп какой-нибудь, а шляхтич, хотя и убогий, но с честью и не без самолюбия.
– Я знаю, что ты добрый слуга, но все-таки скажу тебе только одно: если не поедешь добровольно, то поедешь поневоле – иначе не может быть.
– Хоть убейте меня – не поеду. Вы думаете, что я какой-то Иуда и выдам вас на смерть?
И Жендян начал громко плакать. Скшетуский видел, что этим путем с ним ничего не поделаешь, а строго приказывать ему не хотелось, потому что Выло жаль мальчика.
– Слушай, – сказал он ему, – помочь ты мне не сможешь, но я ведь тоже добровольно голову под меч класть не буду; а ты тем временем отвезешь в Разлоги письма, которые мне важнее жизни. Скажешь там княгине и князьям, чтобы они немедленно отвезли княжну в Лубны, иначе их захватят бунтовщики; ты должен настоять, чтобы они исполнили это. Видишь, я поручаю тебе дело, которое доверяют только другу, а не слуге.
– Лучше пошлите кого-нибудь другого, с письмами каждый поедет.
– А кому же мне тут довериться? Ты поглупел! Повторяю тебе: этим ты вдвойне спасешь мне жизнь. Я измучился, думая о том, что может случиться с княжной.
– Ах, Боже мой! вижу, что надо ехать, но мне так жаль вас, что если бы вы мне подарили свой пояс, то и тогда я не утешился бы.
– Получишь и пояс, только исполни хорошенько мое поручение.
– Не хочу я и пояса, только позвольте мне ехать с вами.
– Завтра ты вернешься на чайке, которую Гродицкий посылает в Чигирин, оттуда, не мешкая и не отдыхая, отправишься прямо в Разлоги. Только ничего не говори ни княгине, ни княжне о том, что мне грозит, проси только, чтобы они сейчас же ехали хоть верхом и без поклажи. Вот тебе на дорогу кошелек с деньгами, а письма я сейчас напишу.
– Господин! Неужели я больше не увижу вас? – воскликнул Жендян, упав Скшетускому в ноги.
– Это как Бог даст, – ответил поручик, поднимая его, – но смотри, в Разлогах у тебя должно быть веселое лицо. Ну а теперь иди спать.
Остальную часть ночи Скшетуский провел в писании писем и горячей молитве, после которой он немного успокоился. Ночь между тем бледнела все сильнее и сильнее, и в узких окнах, с восточной стороны, показался свет. Наконец совсем рассвело, и в комнату прокрался розоватый свет зари. На башне и в крепости прозвучал утренний сигнал.
Вскоре после этого в комнату вошел Гродицкий.
– Чайки готовы, господин поручик!
– Я тоже готов, – спокойно ответил Скшетуский.
Глава X
Легкие чайки быстро неслись по течению, точно ласточки, унося с собою молодого рыцаря и его судьбу. Пороги, благодаря высокой воде, не представляли большой опасности. Путники уже миновали Сурский и Лоханный пороги, счастливая волна перебросила их через Воронов Затор, затем они слегка задели Княжий и Стрелецкий, причем челноки не разбились, а только слегка поцарапались, и наконец они увидели вдали пенистый водоворот страшного Ненасытца. Тут уж нужно было высаживаться и тащить лодки волоком. Это тяжелый и долгий труд, отнимающий обыкновенно целый день. К счастью, по берегу была разбросана масса колод, очевидно, оставшихся от прежних переправ, которые они и подкладывали лод челноки, чтобы легче было тащить их по земле. Во всей окрестности и в степи не было видно ни Души, на реке – ни одной лодки: в Сечь плыли только те, кого Гродицкий пропускал через Кудак, а он нарочно отрезал Запорожье от остального света. Тишину прерывал только плеск волн о скалы Ненасытца. Все время, пока люди перетаскивали лодки, Скшетуский присматривался к этому величественному явлению природы. Грозный вид поразил его взор. Во всю ширину реки тянулось семь скалистых хребтов, торчащих над водой, черных, продолбленных волнами, пробивавшими себе в них проходы. Река всею тяжестью воды напирала на эти хребты и, остервенев, отскакивала Назад, шумя, превращаясь в белую пенистую массу и все-таки силясь, точно разгоряченный конь, перескочить через них. Но прежде чем найти себе какой-нибудь выход, вода, казалось, разрывала на части отталкивающие ее скалы и крутилась в бессильном гневе, вздымаясь столбами вверх, кипя ключом и ревя, как измученный дикий зверь. Около каждой из этих скал все повторялось сначала: опять тот же шум, как от сотни пушек, и вой, точно здесь выла целая стая волков, те же усилия, тот же омут и та же борьба А над всем этим носились крик испуганных этим зрелищем птиц да дрожащие мрачные тени скал, похожие на тени злых духов.
Люди, тянувшие челноки, хотя и привыкли ко всему этому, тем не менее набожно крестились, предупреждая поручика, чтобы он не подходил слишком близко к берегу. В то время существовало поверье, что тот, кто долго смотрит на Ненасытец, видит что-то страшное и теряет рассудок; говорили также, что из глубины водоворота высовываются иногда чьи-то черные длинные руки, которые хватают неосторожных, слишком близко подошедших к берегу, а в пучине раздается тогда страшный хохот. Ночью даже запорожцы не решались перетаскивать здесь свои лодки.
Низовцы только тех принимали в свое товарищество, кто прошел пороги в одном челне, но для Ненасытца делалось исключение, так как его скалы никогда не бывали покрыты водой. Только об одном Богуне слепцы пели, что он перебрался и через Ненасытец, но этому никто особенно не доверял.
Перетаскивание лодок заняло почти целый день, и солнце уже начало заходить, когда поручик снова сел в свой челн. Зато остальные пороги путники проехали очень легко, потому что они были покрыты водой, и наконец выплыли на «тихие низовые воды».
По дороге Скшетуский заметил на Кучкасовом урочище исполинский курган из белого камня, который князь приказал насыпать в память своего пребывания в этих местах и о котором рассказывал Скшетускому в Лубнах Богуслав Машкевич. Отсюда было уже недалеко до Сечи, но поручик не хотел въезжать ночью в Чертомелицкий лабиринт и решил переночевать в Хортице.
Ему хотелось также встретить кого-нибудь из запорожцев, который мог бы дать знать в Сечь, что это едет посол, а не кто-либо другой. Однако Хортица казалась пустой, что немало удивило поручика, так как Гродицкий говорил ему, что там всегда стоит казацкий отряд для отражения татар. Скшетуский с несколькими людьми сам отправился на разведку и отошел довольно далеко от берега, но не мог обойти весь остров, длиной более мили; этому помешала также темная, ненастная ночь, и он вернулся к чайкам, которые тем временем были вытащены уже на берег, где путники развели для ночлега огонь в защиту от комаров.
Большая часть ночи прошла спокойно. Казаки и проводники заснули у костров, не спали одни только караульные да Скшетуский, который с отъезда из Кудака страдал бессонницей. Он чувствовал, что его лихорадит. Ему казалось минутами, что слышатся приближающиеся из. глубины острова шаги, то опять какие-то странные звуки, похожие на отдаленное блеянье коз, но он думал, что слух обманывает его.
Вдруг перед самым почти рассветом к нему подошла какая-то темная фигура. Это был один из караульных.
– Господин поручик, – торопливо сказал он, – идут!
– Кто такие?
– Должно быть, низовцы; их около сорока.
– Это немного! Разбудить людей и подложить огня!
Казаки вскочили на ноги. Пламя разгоревшегося костра взвилось кверху, осветив чайки и горсть солдат Скшетуского. Караульные тоже сбежались. А неровные шаги приближающимися кучки людей слышались все яснее и яснее и наконец в некотором расстоянии от стоянки Скшетуского замолкли. Какой-то голос грозно спросил:
– Кто на берегу?
– А вы кто? – спросил вахмистр.
– Отвечай, вражий сын, а не то спросим из самопалов.
– Его светлости князя Иеремии Вишневецкого посол к кошевому атаману! – громко сказал вахмистр.
Голоса в кучке смолкли – очевидно, там происходило совещание.
– Подите сюда, – крикнул вахмистр, – не бойтесь! Послов не бьют, и они не бьют.
Снова послышались шаги, и через минуту из темноты выступило несколько десятков человек По смуглой коже, небольшому росту и кожухам, вывернутым шерстью вверх, поручик понял, что большая часть их – татары; казаков же было всего несколько человек В голове Скшетуского молнией пронеслась мысль, что если татары на Хортице, то Хмельницкий, должно быть, вернулся из Крыма.
Впереди всех стоял старый запорожец исполинского роста, со страшно свирепым лицом. Он подошел ближе к огню и спросил:
– А кто из вас посол?
Запорожец был, очевидно, пьян, так как кругом распространился сильный запах водки.
– Кто же из вас посол? – повторил он.
– Я! – гордо ответил Скшетуский.
– Ты?
– Разве я тебе брат, что ты мне говоришь «ты»?
– Знай, грубиян, вежливость, – вмешался вахмистр. – Всегда говорят «ясновельможный пан посол».
– Погибель вам, чертовы сыны! Чтобы вам Серпягова смерть, ясновельможные сыны! А вы зачем к атаману?
– Не твое дело! Знай одно: веди меня скорей к атаману, если хочешь, чтобы твоя шея осталась цела.
В эту минуту из толпы выдвинулся вперед другой запорожец.
– Мы тут по воле атамана, – сказал он, – стережем ляхов, а кто сунется, того велено вязать и вести к нему, вот мы и сделаем это.
– Кто едет добровольно, того вязать нельзя.
– Надо, такой приказ.
– А знаешь ли ты, холоп, что значит особа посла? Знаешь ли, кого я представляю?
А старый великан сказал:
– Мы отведем посла только за бороду, вот так! – и с этими словами протянул руку к бороде поручика, но в ту же минуту застонал и, словно пораженный громом, свалился на землю.
Скшетуский рассек ему чеканом голову.
– Коли! Коли! – завыли в толпе яростные голоса.
Княжеские казаки бросились на помощь своему начальнику, загремели самопалы и крики «коли! коли!» слились с лязгом железа. Началась беспорядочная свалка. Затоптанные огни погасли, и тьма объяла сражающихся. Вскоре обе стороны так тесно слились, что для ударов не было места, а ножи, кулаки и зубы заменили сабли.
Но вдруг в глубине острова послышались крики многочисленных голосов; к нападающим подоспела помощь. Еще минута – и она опоздала бы, потому что казаки Скшетуского брали верх.
– К лодкам! – крикнул громовым голосом Скшетуский.
Его приказание было исполнено в мгновение ока. Но, к несчастью, чайки, глубоко втиснутые в песок, слишком трудно было сдвинуть в воду.
А неприятель тем временем яростно бросился к берегу.
– Пали! – скомандовал Скшетуский.
Залп из мушкетов задержал нападающих, которые смешались, сбились в кучу и в беспорядке отскочили, оставив несколько тел; некоторые из них вздрагивали, точно рыба, брошенная на берег.
А перевозчики тем временем с помощью казаков и весел изо всех сил старались сдвинуть челноки в воду, но тщетно.
Неприятель повел атаку издали. Шлепанье пуль о воду смешалось со свистом стрел и стонами раненых.
Татары, подзадоривая друг друга, пронзительно кричали, вторя крикам казаков: «коли! коли!», а спокойный голос Скшетуского все чаще повторял команду:
– Пали!
Бледный утренний свет озарил место побоища: со стороны суши виднелась толпа казаков и татар, пригнувшихся к седлам и прицеливающихся из пищалей или, наоборот, откинувшихся назад и натягивающих тетивы луков, а со стороны реки – две дымящиеся чайки, освещаемые постоянными выстрелами.
В одном из челноков стоял Скшетуский, выше всех, гордый, спокойный, с булдыганом в руке и непокрытой головой, так как татарская стрела сорвала с нее шапку.
Вахмистр подошел к нему и шепнул:
– Мы не выдержим – их слишком много!
Но поручик теперь думал только о том, как бы своей кровью защитить вверенное ему посольство, не допустить унижения своего сана и умереть со славой. Казаки сделали себе прикрытие из мешков с провизией, из-за которых они обстреливали неприятеля, а Скшетуский оставался под выстрелами на самом видном месте.
– Нам придется погибнуть всем до единого, – сказал он.
– И погибнем, батька! – крикнули казаки.
– Пали!
И чайки снова задымились, а из глубины острова начали прибывать новые толпы, вооруженные пиками и косами. Нападающие разделились на две части. Одна поддерживала огонь, другая, состоявшая более чем из двухсот казаков и татар, ждала только удобной минуты, чтобы кинуться в рукопашный бой. Одновременно с этим из тростников выплыли четыре лодки, готовые наброситься на поручика с тыла и с боков.
Было уже совсем светло, только дым от пороха тянулся длинными полосами и застилал место побоища. Поручик велел двадцати казакам обернуться к нападающим лодкам, которые с помощью весел неслись с быстротой птиц по спокойной воде реки. Огонь, обращенный к татарам и казакам, наступающим с острова, значительно ослаб.
Последние только этого и ждали.
Вахмистр снова подошел к поручику.
– Татары берут кинжалы в зубы и сейчас бросятся на нас.
Действительно, около трехсот ордынцев, с ножами в зубах и саблями в руках, готовились к атаке. С ними было также несколько запорожцев, вооруженных косами.
Атака должна была начаться сразу со всех сторон; нападающие лодки уже подплыли на расстояние выстрела. Бока их окутались дымом. Пули, как град, посыпались на солдат поручика. Обе чайки заполнились, стонами. Через несколько минут половина казаков Скшетуского уже пала, остальные отчаянно защищались. Лица их почернели от дыма, руки устали, глаза слипались и налились кровью, приклады ружей начали жечь ладони. Большая часть их была ранена.
Страшный вой и крик потрясли воздух. Это ордынцы бросились в атаку.
Дым от движения всей этой массы рассеялся, и глазам представились две чайки поручика, покрытые черной толпой татар, точно два лошадиных трупа, раздираемых стаями волков. Толпа эта напирала, выла, карабкалась и, казалось, борясь сама с собою, погибала. Несколько казаков давали еще отпор, а Скшетуский стоял на мачте, с окровавленным лицом, с глубоко вонзившейся в левое плечо стрелой, и отчаянно защищался. Он казался великаном среди окружающей его. толпы; сабля его мелькала, как молния. Ударам его отвечали вой и стоны. Вахмистр с другим казаком стояли по бокам его. Минутами толпа с ужасом отступала перед этой тройкой, но, подталкиваемая сзади, снова бросалась вперед, падая под ударами сабель.
– Живых вести к атаману! – кричали голоса в толпе. – Сдавайся!
Но Скшетуский сдавался уже Богу: он вдруг побледнел, зашатался и рухнул на дно лодки.
– Прощай, батька! – крикнул с отчаянием вахмистр, но через минуту упал и он.
Движущаяся масса совершенно покрыла собою чайки.
Глава XI
В хате войскового конторного[4], в предместье Гассана-паши, сидели за столом двое запорожцев, угощаясь перегнанной через просо водкой, которую они без конца черпали из деревянного бочонка, стоявшего посреди стопа. Один из них, совсем почти дряхлый старик, Филипп Захар, именно и был конторным, другой – Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, был человек лет сорока, высокий, сильный, с суровым выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба говорили вполголоса, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал их.
– Значит – сегодня? – спросил конторный.
– Чуть ли не сейчас, – отвечал Татарчук. – Ждут только кошевого да Тугай-бея, который уехал с Хмельницким в Бозавлук, где стоит орда Казаки уже собрались на майдане, а куренные еще до вечера соберутся на раду. К ночи все уже будет известно.
– Гм! Может быть плохо! – проворчал старый Филипп Захар.
– Слушай, конторный, а ты видел, что было письмо и ко мне?
– Еще бы не видеть, когда я сам относил письма кошевому, а я ведь грамотный. У ляха нашли три письма, одно самому кошевому, другое – тебе, а третье – молодому Барабашу. Все в Сечи уже знают об этом.
– А кто писал? Не знаешь?
– Кошевому писал князь, потому что на письме была его печать, а кто к вам – неизвестно.
– Сохрани Бог!
– Если тебя не называют там открыто приятелем ляхов, то ничего не будет…
– Сохрани Бог! – повторил Татарчук.
– Видно, чуешь что-нибудь!
– Тьфу! Ничего я не чую.
– Может быть, кошевой уничтожит все письма; ведь это касается и его: к нему также было письмо, как и к вам.
– Может быть.
– А если чуешь что-нибудь, то – уходи.
А старый конторный еще больше понизил голос.
– Но как? И куда? – спросил с беспокойством Татарчук – Кошевой по всем островам расставил стражу, чтобы никто не мог уйти к ляхам и дать им знать, что тут делается. На Бозавлуке сторожат татары. Тут рыба не проплывет и птица не пролетит.
– Так скройся в самой Сечи, где можешь.
– Найдут! Разве только ты спрячешь меня на базаре между бочками? Ведь ты мне родственник!
– И родного брата не стал бы скрывать. А боишься смерти, так напейся пьян: тогда ничего не почувствуешь.
– А может быть, в письмах ничего нет?
– Может быть…
– Вот беда! Вот беда-то! – сказал Татарчук. – Ничего не чувствую за собой. Я – добрый казак и ляхам враг! А если даже в письмах и нет ничего, то черт знает, что еще лях скажет перед радой? Он может погубить меня.
– Это сердитый лях; он ничего не скажет.
– Ты был сегодня у него?
– Был и помазал ему дегтем раны, а в горло влил водки с золой. Будет здоров! Сердитый лях! Говорят, что, прежде чем его взяли на Хортице, он резал татар, как свиней. Ты за ляха будь спокоен.
Унылый звук котлов, в которые били на кошевом майдане, прервал дальнейший разговор. Татарчук, услыхав этот звук, вздрогнул и вскочил на ноги. В его лице и движениях отразилась страшная тревога.
– Зовут на раду! – сказал он, тяжело вздыхая – Сохрани Бог! Ты, Филипп, не говори, о чем я болтал тут с тобою. Сохрани Бог!
Сказав это, Татарчук схватил кувшин с водкой, наклонил его обеими руками ко рту и начал пить, точно хотел напиться до смерти.
– Идем!
Они вышли. Предместье Гассана-паши отделялось от майдана только валом, отгораживавшим собственно кош, и воротами с высокой башней, на которой виднелись жерла пушек. В середине предместья стоял дом конторного и хаты крамных (лавочных) атаманов, а вокруг довольно обширной площади помещались лавки; в общем, это были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен, доставляемых в изобилии Хортицей, и связанные тростником и ветвями. Хаты же, не исключая и хаты конторного, похожи были скорее на шалаши, так как над землей возвышались одни только крыши. Крыши эти сделались черными и закопченными, потому что, когда в хатах разводили огонь, то дым выходил не только в верхнее отверстие, но сквозь все скважины и щели; эти хаты можно было принять тогда за кучу ветвей и тростника, из которых гонят смолу. В хатах царила вечная темнота, а потому в них постоянно горела лучина.
Лавок было несколько десятков, и они делились на куренные, то есть собственность отдельных куреней, и гостиные, в которых в мирное время торговали татары и валахи: первые – кожей, восточными тканями, оружием и всякого рода добычей, вторые – преимущественно вином. Но гостиные лавки редко бывали заняты, так как в этом разбойничьем гнезде покупка чаще всего превращалась в разбой, от которого не могли удержать толпу ни конторный, ни лавочные атаманы. Между лавками стояло также тридцать восемь куренных шинков, а перед ними всегда лежали среди разного хлама, дубовых колод и лошадиного навоза мертвецки пьяные запорожцы в беспробудном сне, с пеной у рта или в припадках белой горячки; менее пьяные завывали казацкие песни, дрались и целовались, сокрушаясь и проклиная казацкую судьбу и топча ногами головы и груди лежащих. Трезвость требовалась только во время походов на Русь или татар, и тогда всех принимавших участие в войне наказывали за пьянство смертью. В обыкновенное же время, в особенности на Крамном Базаре, почти все были пьяны: и конторный, и лавочные атаманы, и продавец, и покупатель. Кислый запах неочищенной водки, в соединении с запахом смолы, рыбы, дыма и конских шкур, вечно стоял в воздухе всего предместья, которое пестротой своих лавок напоминало турецкое или татарское местечко. Продавалось здесь все, что удавалось награбить в Крыму, Валахии или на Анатолийском побережье: яркие восточные ткани, парчи, сукно, ситец, полотно и дерюга, потрескавшиеся железные и чугунные пушки, кожи, меха, сушеная рыба, вишни и турецкая бакалея, церковная утварь, медные полумесяцы, сорванные с минаретов, и золоченые кресты[5], снятые с церквей, порох холодное оружие, палки для пик и седла. Среди всего этого вертелись люди, одетые в самые разнообразные лохмотья, летом полунагие, всегда полудикие, закопченные дымом, черные, выпачканные в грязи, искусанные комарами, которые мириадами носились над Чертомеликом, и, как уже было сказано раньше, вечно пьяные.