bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть втораяполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
29 из 50

В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни и кое-что было украдено, и в отношении цен вещей оказалось то, что 36 подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которых Ростовым предлагали огромные деньги. Но Ростовы, уложив все подводы вещами из дома, и так оставляли большие ценности в доме.

К великому своему утешению графиня, проснувшись, нашла уж Петю возвратившимся. Он с негодованием на Растопчина рассказывал, что на 4 версты за Пресненской заставой были толпы народа с оружием, что французам бы пришлось плохо, ежели бы выехал граф Растопчин, но он не выехал, и народ разошелся. Петя не рассказывал о том, какой это был народ и как он сам по несознанному им чувству отвращения ушел оттуда так рано для того, чтобы только не быть с этим пьяным, ругающимся и бесцельно бредущим то в одну, то в другую сторону, народом. Ему казалось, что-то было очень величественное в этом шествии.

Всё уже было готово к отъезду. Подводы были наложены, экипажи запрягались, раненые, бывшие на дворе и в флигелях, тоже некоторые укладывались. Было предположено всем тронуться вместе.

Редко терявший нравственное равновесие старый граф был растерян и сконфужен. То он ходил по комнатам, отыскивая какой-то пропавший, ненужный ключ, то он ворчал, сердился на людей, то убегал в кабинет и там, захлопывая за собой дверь, принимался в 20-й раз перечитывать поданный ему реестр. Иногда он вскакивал и, тайно оглядываясь, чтобы его не видали, бежал к окну, выходившему на двор, и там останавливался глядя на раненых, которых выносили на телеги.

Илья Андреич постоял у окна, посмотрел на раненых и, взмахнув руками, повернулся назад, видимо приняв какое-то решение. Но, выходя из комнаты, он, очевидно, с досадой увидал шедшую [к н]ему с усталым и недовольным видом графиню.

– Я не понимаю, граф, что делают люди. Вот и пожалеешь о Митиньке. Ничего не уложено. Бегают все, как сумасшедшие, на улицу, точно не видали. Этак всё останется. Ведь надо же кому-нибудь распорядиться.

– Сами, матушка, распоряжайтесь, а я вам не слуга. У меня голова кругом идет. И чорт их возьми, и всё чорт возьми!– закричал граф в первый раз в жизни на свою жену и употребляя слово «чорт», и убежал в гостиную.

Дело было в том, что с утра еще к графу пришел полицейский офицер с просьбой и почти приказанием от Растопчина о том, чтобы все подводы, в городе находящиеся, были отданы под раненых. Граф раскричался на офицера, сказал ему, что он не отдаст своих подвод, что подводы его собственные, а не казенные, что ему сам граф Растопчин не советовал уезжать до сих пор и что он задаст ему…

Офицер почтительно просил у графа прощения за свою смелость, но с той улыбкой, которая ясно показывает, что всё можно умно сделать, сказал, что приказанье есть, но что всё в руках его. Граф понял и, как опытный человек и любивший давать деньги и делать другим приятное, он дал квартальному 25 рублей и отпустил его.

По уходе квартального граф прошелся по двору и, увидав раненого юнкера, умолявшего о том, чтобы его взяли с собой, граф для него велел опростать подводу и задумался. Подумав несколько времени, граф, как всегда, когда дело касалось денег, чувствуя себя виноватым перед графиней, прошел к ней и робко сказал:

– Знаешь что, ma chère,[2231] вот что… ma chère графинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтоб дать несколько подвод под раненых. Ведь это всё дело наживное, а каково им оставаться, подумай… право. Знаешь, думаю, право, ma chère, вот, ma chère… пускай их свезут и к нам подъедут, куда же торопиться?

Граф робко сказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня же уж привыкла к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему ее детей, как какая-нибудь постройка галлереи, оранжереи, устройство домашнего театра или музыки, и привыкла и долгом считала всегда противуборствовать тому, что выражалось этим робким тоном.

Она приняла свой покорно-плачевный вид и сказала мужу:

– Послушай, граф, ты довел до того, что за дом ничего не дают, а теперь наше – детское состояние погубить хочешь. Ведь ты сам говоришь, что в доме на 100 тысяч добра. Я, мой друг, не согласна и не согласна. Воля твоя. На раненых есть правительство. Они знают. Посмотри, вон напротив у Лопухиных еще третьего дня всё до чиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки. Пожалей хоть не меня, так детей…

От этого-то граф в первый раз в жизни закричал на графиню, употребляя слово «чорт». Графиня, заплакав, остановилась. Петя и Наташа с громким хохотом бежали по лестнице. Они услыхали крик отца, увидали плачущее лицо матери, но тот порыв веселости, в которой они находились, был так велик, что они не могли удержаться от смеха.

С топотом ног, не в силах удержать смех, они бежали вниз и очутились перед матерью.

– Точно маленькие, – сердито сказала графиня. – Я удивляюсь, право. Ни чувств, ни… никаких.... Ждешь утешенья, а кроме горя – ничего, – проговорила графиня, сердито глядя на Петю, которого она еще вчера обнимала с восторженными слезами радости. Петя поглядел на Наташу и засмеялся. Наташе жалко было матери, совестно было смеяться, но она тоже засмеялась.

– Уж тебе-то, – сказала графиня, обращаясь к Наташе, и прошла в свою комнату.

«Тебе-то!» Эти простые слова матери вдруг напомнили ей весь ее позор и всё ее горе, как беспрестанно самые ничтожные слова и события напоминали ей всё одно и то же.

Петя подошел к ней и, установив ноги гусем, представляя кого-то, стал шагать перед ней. Наташа улыбнулась и тотчас же, закрыв лицо руками, заплакала.

– Убирайся, надоел!.. Убирайся, оставь меня одну!

– Что с тобой?

– Ничего, оставь меня. Ну, и иди.

– Наташа, да иди же! – послышался голос Сони. – Все садятся.

– Оставь меня, – отвечала Наташа, стараясь подавить выступившие слезы. Все уж собирались садиться с запертыми дверями, как обыкновенно садятся перед отъездом в дорогу, когда вдруг приехал Пьер, про присутствие которого в Москве никто и не знал, и вслед за ним Берг, и вслед за тем сделано было новое распоряжение о вещах и подводах.

Перед самым отъездом, как это часто бывает, произошла суматоха и путаница.

Берг, зять Ростовых, был уже полковник с Владимиром и Анной на шее, занимавший всё то же покойное и приятное место помощника начальника штаба помощника первого отделения[2232] начальника штаба второго корпуса.[2233] Он 1 сентября приехал из армии в Москву.

Ему в Москве нечего было делать, но он заметил, что все из армии просились в Москву и что-то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел и приехал к папаше, как он называл графа Илью Андреевича.[2234]

Берг в своих аккуратных дрожечках, на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому[2235], внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и с приятной улыбкой завязал узел.[2236]

Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и стал обнимать[2237] обожаемую мамашу. Граф и Наташа вошли в комнату и окружили Берга.

– Ну, что, как? Что Москва,[2238] войска? Будет ли сраженье?– делали вопросы Бергу, приехавшему из армии. Берг, поцеловав[2239] ручку Наташи, поцеловался с папашей и, как бы задумавшись, остановился подле графа.

Еще дорогой Берг несколько раз сам с собою приятно улыбался мысли о том, как он будет рассказывать о Бородинском, сражении, в котором он участвовал своим, особенным, удобным и приятным способом. В Можайске Берг удостоился чести обедать у графа Бенигсена и за этим обедом слышал рассказ одного генерала о действии его дивизии на флешах. Генерал этот весьма одушевленно[2240] рассказывал[2241] о действии его дивизии, и все слушали с большим вниманием. Бергу тогда очень понравился этот рассказ генерала, в особенности понравилось то внимание и одобрение, с которым очень важные чином и положением люди слушали рассказ, и Берг, запомнив[2242] слова рассказа, принял решение непременно при первом удобном случае сделать такой же точно рассказ, вспоминал слова генерала и внутренне улыбался, радуясь своей памятливости. Когда к нему обратились с вопросами, он тотчас же начал.

[Далее от слов, вписанных в копию рукой Толстого: – Один предвечный бог, папаша, кончая: Она убирала те вещи, которые должны были остаться, записывала их по желанию графини и старалась захватить с собой как можно больше близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. XVI.]

Перед самым отъездом она вышла на двор и увидала, что из флигеля, в котором лежал раненый офицер, что-то выносили в крытую коляску. Она подошла ближе и с невольным любопытством остановилась у крыльца. Три человека выносили какое-то безжизненное тело. Как ни страшно было Соне, она не могла не подвинуться, чтобы поглядеть в лицо выносимому человеку. Она увидала мертвое лицо человека с закрытыми глазами, как рыба дышащего, отворяющего и закрывающего рот, и человек этот был страшно близкий и знакомый человек. Она ухватилась за плечо Мавры Кузминишны, стоявшей перед ней, и рыдая проговорила:

– Кто это?

– Самый наш жених бывший. Князь, – вздыхая ответила Мавра Кузминишна.

Соня заглянула еще раз в лицо князя Андрея и помертвела так же, как и лицо раненого. Она побежала к графине.

– Maman, – сказала она, – князь Андрей здесь, раненый. Он едет с нами. Наташа не знает еще.

Графиня ничего не отвечала и опустила голову.

– Что нам делать, maman?

– Это что во флигеле?

– Да.

Графиня обняла Соню и заплакала.

«Пути господни неисповедимы», думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей.

– Ну, мама, всё готово. О чем вы? – спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.

– Ни о чем, – сказала графиня. – Готово, так поедем.

Графиня встала и вместе с дочерью прошла через опустевшие комнаты в образную. Соня обняла Наташу и поцеловала ее.

Наташа вопросительно посмотрела на нее.

– Что ты? Что такое случилось?

– Ничего… нет…

– Очень дурное для меня? Что такое?

Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф и Петя вошли в образную, и тогда графиня встала с земного поклона; она заплакала и граф тоже.

На крыльце, на дворе люди, уезжавшие, с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, прощались с теми, которые оставались.

Поезд с ранеными частью выехал, частью съезжал со двора. Коляска с князем Андреем ехала впереди.

Странно сказать, Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно продвигавшиеся мимо ее сцены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий и сопутствующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех. В Кудрине из Никитской, от Пресни, от Подновинского съехались несколько таких же поездов, как был поезд Ростовых, и произошла теснота и короткая остановка. По Садовой уже в два ряда ехали экипажи и подводы, и чем дальше, тем было их всё больше и больше.

Объезжая Сухареву башню, Наташа, любопытно и быстро осматривавшая народ, едущий и идущий, вдруг радостно и удивленно вскрикнула.

– Батюшки! Мама, Соня! посмотрите, это он!

– Кто? кто?

– Смотрите, ей-богу, Безухов, – говорила Наташа, высовываясь в окно кареты и глядя на высокого, толстого человека в кучерском кафтане, который рядом с женщиной подошел под арку Сухаревой башни.

– Ей-богу, Безухов в кафтане, с какой-то бабой. Ей-богу,– говорила Наташа, – смотрите, смотрите.

Действительно, хотя уже гораздо дальше, чем прежде, все Ростовы увидали Пьера или человека, необыкновенно похожего на Пьера, в кучерском кафтане и шапке, шедшего по улице с нагнутой головой и серьезным лицом, подле женщины, красивой, румяной, худой и очевидно насурмленной (это сейчас заметила Наташа). Женщина эта была одета в розовое шерстяное платье, в шали и повязана ярко-лиловым платочком. Белый носовой платок, свернутый мышкой, она держала в размахиваемой руке. Женщина эта, лет 30-ти, по одежде и приемам имела вид бывшей горничной или купчихи или мелкой чиновницы. Несмотря на ее насурмленные брови и румяные щеки, она была очень приятна. Хотя она была худа, она была очень хорошо сложена, бойко, легко и весело шла, и лицо ее с длинными ресницами и с теми глазами с поволокой, которые воспевает народ, и с ямочками на щеках, было и теперь приятно, красиво, а в молодости должно было быть очень хорошо. Женщина эта заметила высунувшееся на нее лицо из кареты и, улыбнувшись (лицо ее сделалось еще приятнее), толкнула под локоть Пьера и что-то сказала ему. Пьер долго не мог понять того, что она говорила, так он, видимо, погружен был в свои мысли. Наконец, когда он понял ее и посмотрел по ее указанию, Ростовы были уже далеко, он не узнал их и не ответил на поклоны и крики Наташи из кареты.

– Да нет, это не он. Можно ли такие глупости.

– Мама, – кричала Наташа, – я вам голову дам на отсечение, что это он. Я вас уверяю. Постой, постой, – кричала она кучеру, но кучер не мог остановиться, потому что из Мещанской выехали еще подводы и экипажи и на Ростовых кричали, чтоб они трогались и не задерживали других.

IV

[Далее от слов: 1-го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Тульскую дорогу, кончая: Москва с Поклонной горы расстилалась бесконечно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звездами, своими куполами в лучах солнца близко к печатному тексту. Т. III, ч. 3, гл. XIX.]

Москва – она, это чувствует всякий человек, который чувствует ее. Париж, Берлин, Лондон, в особенности Петербург – он. Несмотря на то, что la ville, die Stadt – женского рода, а город – мужеского рода, Москва – женщина, она – мать, она страдалица и мученица. Она страдала и будет страдать, она – неграциозна, нескладна, не девственна, она рожала, она – мать и потому она кротка и величественна. Всякий русский человек чувствует, что она – мать, всякий иностранец (и Наполеон чувствовал это) чувствует, что она – женщина и что можно оскорбить ее.

– Cette ville asiatique aux innombrables églises, Moscou la sainte. La voilà donc enfin, cette fameuse ville! Il était temps,[2243] сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorme d’Ideville. Он смотрел на этот город, qui était à la veille d’être occupée par l’ennemi. Une ville[2244]

* № 235 (T. III, ч. 3, гл. XII—XIII).

IV

<После Бородинского сражения, тотчас после сражения, истина о том, что Москва будет оставлена неприятелю, мгновенно стала известна.

Тот общий ход дел, состоящий в том, во-первых, что[2245] после Бородинского сражения потеряв половину войска, русское войско, бывшее на 1/6 слабее французов, стало вдруг вдвое слабее и не могло более удерживать неприятеля, во-вторых, что во всё время отступления до Москвы происходило колебанье в вопросе о том, дать или не дать еще сраженье, и, в-третьих, наконец, что решено было отдать Москву без боя, этот ход дел без всяких непосредственных сообщений от главнокомандующего совершенно верно отразился в сознании народа Москвы.

Всё, что совершилось, вытекало из сущности самого дела, сознание которого лежит в массах.

С 29-го августа в Драгомиловскую заставу ввозили каждый день по тысяче и более раненых. И в другие заставы выезжали до тысячи и более экипажей и подвод,[2246] увозя жителей и их имущество. В тот день, как армия стягивалась[2247] над Москвою, происходил военный совет в Филях и безобразная толпа черни выходила на Три Горы, ожидая[2248] героического графа Растопчина, в этот день к графу Илье Андреевичу Ростову приехали 36 подвод из Подмосковной и Рязанской[2249] деревень, чтобы поднимать[2250] имущество из Поварского, так и не проданного, дома. Подводы приехали так поздно <во-первых, потому, что граф до последнего дня надеялся на продажу, во-вторых, потому, что граф, пользуясь своим всемирным знакомством, не слушался общего голоса, а верил графу Растопчину, к которому он ездил всякий день справляться. А в-третьих, и главное> потому, что графиня слышать не хотела об отъезде до возвращения сына Пети, которого[2251] с каждым днем ожидали из Белой Церкви, из полка казаков Оболенского, формировавшегося в Белой Церкви. Петя был по желанию графини переведен в полк Безухова в Москву и уж две недели тому назад по расчетам графини Петя должен был приехать.

29-го августа он, наконец, приехал, и Ростовы стали укладываться, а 30-го августа пришли подводы.

2-го сентября на огромном дворе дома с садом и прудом стояли подводы и экипажи, и дворовые и мужики поспешно укладывали господские вещи. Почти все надворные строения и флигеля огромного дома были заняты ранеными, которых поместили у себя Ростовы, и из этих раненых, большей частью офицеров, многие>[2252]

* № 236 (T. III, ч. 3, гл. XVI).[2253]

– Однако, пора, пора, – сказала графиня.

Наташа, молча слушавшая рассказ Берга и не спускавшая с него глаз, поднялась вместе с Петей.

– Что ж, вам даром шифоньерочку отдали? – сказала она, обращаясь к Бергу…

– Да, разумеется…

– Это – гадость, – сказала Наташа…

– Наташа всегда шутит, – сказал Берг, вставая и игриво подходя к ней.

– Нисколько не шучу, – сказала Наташа и убежала к <подводам> на двор вместе с Петей.

Подводы были наложены, раненые виднелись на дворе, в дверях и окнах флигелей.[2254]

– Ненавижу таких, – говорила Наташа. – Мне совестно. Шифоньерочку, когда тут остаются раненые. Петя, ведь это – гадко, что мы увозим вещи, а раненые остаются. Петя, Петька?! – сердито спрашивала она его. Они посмотрели друг на друга, и оба покраснели.

– Папенька хотел всё отдать, это маменька настояла, – сказал Петя.

– Петя, это нельзя, это гадко. Неужели мы такие же? – и Наташа стремительно побежала назад в дом.

Берга уже не было, он поехал в Юсупова дом распорядиться о шифоньерочке.

– Маменька, это нельзя, посмотрите, – кричала она, – мы уезжаем, а они остаются.

– Кто они?

– Они, раненые. Это нельзя, маменька,[2255] это ни на что не похоже… Нет, маменька, это не то, простите, пожалуйста, голубушка…

Петя стоял в дверях.

– Маменька, и я скажу, что надо бросить свои все вещи и отдать подводы.[2256]

* № 237 (T. III, ч. 3, гл. XVI, XVII).

[2257]Граф,[2258] услыхав слова Наташи, отошел к окну и засопел, как собака стучит, чутьем принюхиваясь к странному запаху, и упорно глядел в окно, не поворачиваясь к графине. Но с графиней происходило то же, что и с графом: она[2259] подошла к нему и потянула к себе за рукав камзола.

Граф оглянулся и встретил ее мокрые, виноватые глаза. Он бросился к ней, обнял ее, прижал подбородком ее плечо и зарыдал над ее спиной.

– Mon cher, надо… – сказала графиня.

– Правда… яйца курицу… учат, – сквозь счастливые слезы проговорил граф. – Спасибо им… Ну так пойдем…[2260]

– Да совсем нет, я знаю, вы не посмотрели…

– Матюшка, – закричал граф громко[2261] другое распоряжение, – снимай всё с подвод, накладывай раненых.[2262]

Как будто выплачивая за то, что не раньше взялись за это, всё семейство с особенным жаром взялось за одно и то же дело. Постоянно прибывали раненые, уж не из одного своего дома,[2263] но и с соседних домов и постоянно находили возможность сложить то и то и отдать подводы. Никому из прислуги это не казалось странным.[2264]

– Четверых еще можно взять, – говорил дворецкий, – я свою повозку отдаю, а то куда же их еще.

– Ну, отдайте мою гардеробную, – говорила графиня, – Дуняша со мной сядет в карету.

Отдали еще и гардеробную повозку[2265] и отправили ее за ранеными через два дома.

Наташа находилась в восторженном, счастливом оживлении, которого она давно не испытывала. Она бегала по двору, по флигелям, по соседним домам, придумывала, что и что еще сложить и кого и кого еще забрать с собой. Соня с той же практичностью, с которой она прежде убирала свои домашние вещи, теперь распоряжалась складыванием их и удобствами размещения раненых. Наташа бегала по дому без толку, отдавая невозможные и неисполнимые приказания. Соня, напротив, всё обдумывала и соображала. Соня первая, обходя все флигеля, узнала о присутствии князя Андрея в доме. Она, не зная, кто он, подошла к его постели.

Князь Андрей лежал без памяти.[2266] Соня заглянула ему[2267] в лицо[2268] и помертвела так же, как и лицо раненого, и побежала к графине.[2269]

– Maman,[2270] – сказала [она], – князь Андрей здесь раненый, это нельзя, Наташа не перенесет этого.[2271] Что нам делать?

Графиня ничего не отвечала: она подняла глаза к образам и молилась.

– Пути господни неисповедимы, – говорила она себе, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала страшно выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей. – Видно, так надо, мой друг…[2272]

– О чем вы? – спросила с счастливым, оживленным лицом Наташа, входя в комнату.

– Ни о чем, – сказала графиня, – ехать, ехать надо.

Соня подошла к Наташе и нежно и грустно поцеловала ее. Наташа вопросительно взглянула на нее, но, не получив ответа, побежала делать последний обзор раненых.

В комнате М-me Schoss, она[2273] знала, что лежал тяжело раненый офицер. Она не знала его фамилию. Она вбежала туда, чтобы узнать, едет ли он. Первое лицо, которое она увидала, был камердинер князя Андрея, который приносил ей записки от жениха.[2274] Какое-то давнишнее, счастливое и вместе грустное воспоминание мелькнуло в ее голове. Но она не узнала Петра.

– А вы едете? – спросила она.

– Как же-с, надо будет.

Петр вздохнул.

Наташа побежала дальше.

Через час весь поезд Ростовых и раненые тронулся из Москвы по дороге в Троицу.

* № 238 (T. III, ч. 3, гл. XII, XVIII).

[2275]«Да, вот оно то, что нужно мне сделать, – думал Пьер. – Имение и так возьмется от меня, но я должен пострадать, чтобы понять жизнь. Я останусь в Москве и не в своем виде, графа Безухова, а в виде дворника или[2276] дворового человека».

Он позвал дворецкого, объявил ему, что ничего ни укладывать, ни прятать, ни приготавливать не нужно,[2277] и, надев картуз и старую шинель, пошел из дома.

Только что Пьер вышел из своих ворот, как он увидал по всей улице в четыре ряда кареты, брички, телеги московских жителей, тронувшихся в этот день во все заставы. По Воздвиженке Пьер[2278] узнал кареты и коляски[2279] Ростовых.

– Петр Кирилыч! Граф![2280] Тезка! – кричали ему, странно сказать, веселые голоса. Одна графиня казалась грустна.

Пьер подбежал к окну кареты.

– Мы слышали, вы были в сраженьи.

– Вы куда?

– Мы в Ярославль. А вы едете?

– Это что ж с вами, раненые?

– Да. Всё вот она набрала, – сказал Илья Андреич, указывая на Наташу. Пьер тоже посмотрел на нее, и веселое лицо ее неприятно поразило Пьера.[2281]

– А вы что, граф? – спрашивали Пьера.

– Я? Я здесь остаюсь.

– Что вы?

– Так надо, графиня. Ну, да это мы увидим. Каково время… Боже мой, боже мой. Ну, прощайте.[2282]

– Прощайте, милый. – Граф прощался. – Прощайте.[2283]

* № 239 (T. III, ч. 3, гл. XVII, XXVII).

XVIII

В последние дни августа с Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву события действительности и сновидения смешались в душе Пьера. Сновидения казались ему так же значительны, как действительность, и действительные события так же случайны и странны, как сновидения.

Проснувшись на другой день после своего возвращения в Москву[2284] и свидания с графом Растопчиным, Пьер долго не мог понять того, где он находился и чего от него хотели. Когда ему между именами прочих лиц, дожидавшихся его в приемной, доложили, что его дожидается еще француз, привезший письмо от графини Элены Васильевны, на него нашло вдруг то чувство спутанности и безнадежности, которому он способен был предаваться. Ему вдруг представилось, что всё теперь кончено, всё смешалось, всё разрушилось, что нет ни правого, ни виноватого, что впереди ничего не будет и что выхода из этого положения нет никакого.

Оттого ли, что действительные условия, в которых находился Пьер, были слишком противуположны с ходом его мыслей, или оттого, что воспоминание о жене и сношения с ней всегда таким образом действовали на него, но Пьер сильнее, чем когда-нибудь, в это утро 29-го августа пришел в это состояние спутанности и безнадежности.

На страницу:
29 из 50