bannerbanner
Пан Володыевский
Пан Володыевскийполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
21 из 41

– Настоящий огонь! Он по ней с ума сходит!

Потом она вихрем помчалась отдать отчет мужу, пану Заглобе и Эвке. Володыевского она застала в канцелярии, за реестрами стоящих в Хрептиевской крепости полков. Он сидел и писал, но она, вбежав к нему, крикнула:

– Знаешь, Михал? Я говорила с ним! Он упал к моим ногам! Он сходит с ума по ней!

Маленький рыцарь отложил перо и начал смотреть на жену. Она была так оживлена и так хороша, что глаза его заблестели, и он невольно улыбался ей; потом протянул к ней руки, а она, слегка отстраняя их, еще раз повторила:

– Азыя с ума сходит по Эвке!

– Как я по тебе! – сказал маленький рыцарь, обнимая ее сильнее.

В этот же день и пан Заглоба, и Эвка Нововейская знали все подробности ее разговора с Азыей. Девичье сердце вполне отдалось теперь сладостному чувству, и при одной мысли, что будет, когда они случайно останутся наедине, оно билось неудержимо. Она уже видела смуглое лицо Азыи у своих колен, чувствовала его поцелуи на своих руках, чувствовала ту томность, с которой голова девушки склоняется на плечо любимого человека, а губы шепчут: «И я люблю». Между тем, от волнения и тревоги, она горячо целовала руки Баси и ежеминутно поглядывала на дверь, не увидит ли там мрачного, но прекрасного лица Тугай-беевича. Но Азыя не показывался. К нему приехал Галим, старый слуга его отца, теперь влиятельный мурза у добруджан. Галим приехал уже открыто, потому что в Хрептиеве знали, что он посредник между Азыей и теми ротмистрами липков и черемисов, которые перешли на службу к султану. Оба они тотчас же заперлись в квартире Азыи; Галим, отвесив должные сыну Тугая поклоны, скрестил руки и опустил голову, ожидая вопросов.

– У тебя есть какие-нибудь письма? – спросил у него Азыя.

– Нет никаких, эфенди. Мне приказано передать все на словах.

– Ну, говори.

– Война неминуема. Весной мы все должны идти под Адрианополь. Болгарам велено свозить туда сено и ячмень.

– А где будет хан?

– Прямо через Дикие Поля пойдет на Украину к Дорошу.

– Что ты слышал о наших?

– Радуются войне и ждут не дождутся весны: там уже голод, хоть только начало зимы.

– Голод?

– Много лошадей пало. В Белгороде многие сами продаются в неволю, чтобы как-нибудь прожить до весны. Лошадей много пало, эфенди, травы в степях осенью было мало… Солнце выжгло.

– А о сыне Тугай-бея слышали?

– Поскольку ты позволил говорить, я говорил. Весть разошлась от липков и от черемисов, но никто не знает правды. Говорил также и о том, что Речь Посполитая хочет дать им волю и землю и призвать на службу под начальством Тугай-беевича. При одной вести об этом взволновались все улусы, что победнее. Они этого желают, эфенди, желают, но другие им объясняют, что все это неправда, что Речь Посполитая пошлет против них войско, а Тугай-беевича совсем нет. Были у нас купцы из Крыма, говорят, что там одни кричат: «Есть Тугай-беевич!» и волнуются; другие кричат: «Нет Тугай-беевича!» и успокаивают. Но если станет известно, что ваша милость призываете их к воле, земле и службе, – тысячи пойдут. Пусть мне только позволят говорить.

Лицо Азыи прояснилось от удовольствия; он стал ходить большими шагами по комнате и сказал:

– Привет тебе, Галим, под моим кровом! Садись и ешь!

– Я твой пес и слуга, эфенди! – сказал старый татарин.

Тугай-беевич захлопал в ладоши; вошел дежурный липок и, выслушав приказания, принес еду: водку, копченую говядину, хлеба, немного сладостей и несколько пригоршней подсолнечного семени – одно из любимых татарских лакомств.

– Ты мне друг, а не слуга! – сказал Азыя после ухода слуги. – Привет тебе, ибо ты принес хорошие вести! Садись и ешь!

Галим начал есть, и, пока он не кончил, оба молчали; но он скоро подкрепился и начал следить глазами за Азыей, выжидая, когда тот заговорит.

– Здесь уже знают, кто я, – сказал, наконец, Тугай-беевич.

– И что же, эфенди?

– Ничего. Уважают меня еще больше. Мне все равно пришлось бы все сказать, когда началось бы дело. Я откладывал, поджидая вестей из орды, и хотел, чтобы первым узнал об этом гетман, но приехал Нововейский и узнал меня.

– Молодой? – спросил с испугом Галим.

– Старый, а не молодой. Аллах их всех сюда послал, и девка его здесь. Чтоб в них злой дух вселился! Только бы мне сделаться гетманом, я поиграю с ними. Девку мне здесь сватают, ладно! В гареме и невольницы нужны…

– Старик сватает?

– Нет… Она… Она думает, что я не ее, а ту люблю!

– Эфенди, – сказал, отвешивая поклон, Галим, – я раб твоего дома и не смею говорить в твоем присутствии; но я тебя узнал среди липков, я тебе сказал под Брацлавом, кто ты, и с той поры служу тебе верно; я и другим приказал любить тебя, как господина, и, хотя другие тебя любят, все же никто не любит тебя так, как я. Позволь мне говорить.

– Говори!

– Остерегайся маленького рыцаря! Страшен он! И в Крыму, и в Добрудже славен!

– Ты, Галим, слышал про Хмельницкого?

– Слышал и служил у Тугай-бея, когда он с Хмельницким на ляхов ходил, города разрушал и добычу брал.

– А знаешь ли ты, что Хмельницкий у Чаплинского жену увез, сам женился на ней и детей имел от нее? Что ж? Была война, и все гетманские войска, королевские и Речи Посполитой, не отняли ее у Хмельницкого. Он разбил и гетманов, и короля, и Речь Посполитую, ибо отец мой ему помог, а кроме того, Хмельницкий был гетман казацкий. А знаешь, кем я буду? Гетманом татарским! Мне должны дать много земли и какой-нибудь город для столицы; вокруг города будут улусы, а в улусах храбрые ордынцы… Много луков и много сабель. А когда я ее увезу в тот мой город и женюсь на ней, на красавице, и сделаю ее гетманшей, то у кого будет сила? У меня! Кто ее будет требовать? Маленький рыцарь, если будет жив… Но если он и будет жив и волком выть будет, и самому королю бить челом с жалобами, неужели ты думаешь, что из-за одной русой головки войну со мной начнут? Уж была у них раз такая война, и половина Речи Посполитой в огне сгорела. Кто устоит против меня? Гетман? Тогда я соединюсь с казаками, с Дорошем побратаюсь, а землю отдам султану. Я – второй Хмельницкий, я больше, чем Хмельницкий, – во мне лев живет! Пусть мне позволят ее взять, я буду служить им, буду бить казаков, буду бить хана, а если нет, тогда весь Лехистан истопчу копытами, гетманов в плен возьму, войска разнесу, города пожгу, людей перережу. Я – Тугай-бея сын, я – лев!

В глазах Азыи вспыхнул красный огонь, засверкали белые зубы, как сверкали некогда у Тугай-бея; он поднял вверх руку и грозно потрясал ею в сторону севера. Он был и велик, и страшен, и прекрасен так, что Галим сталь поспешно отвешивать ему поклоны и тихим голосом повторять:

– Аллах керим! Аллах керим!

Долго продолжалось молчание. Тугай-беевич понемногу успокаивался, наконец он сказал:

– Сюда приезжал Богуш. Ему я открыл мою силу и мою мощь поселить на Украине возле казачества народ татарский, а возле гетмана казацкого – гетмана татарского!

– Он согласился?

– Он за голову хватался и чуть мне челом не бил, а на другой день со счастливою новостью помчался к гетману.

– Эфенди, – сказал несмело Галим, – а если Великий лев не согласится?

– Собеский?

– Да!

В глазах Азыи снова сверкнул красный огонь, но лишь на одно мгновение. Лицо его тотчас успокоилось, потом он сел на скамейку и, облокотившись, глубоко задумался.

– Долго обдумывал я, – сказал он, – что может ответить великий гетман, когда ему Богуш принесет счастливую весть. Гетман мудр и согласится. Гетман знает, что весной с султаном будет война, для которой здесь, в Речи Посполитой, нет ни денег, ни людей, а когда Дорошенко и казаки станут на сторону султана, может настать последний час Лехистана, тем более что ни король, ни сословия не верят в неизбежность войны и не готовятся к ней. Я здесь держу ухо востро и все знаю, и Богуш от меня не скрывает того, о чем говорят при дворе гетмана. Пан Собеский великий муж, он согласится, ибо знает, что когда татары придут сюда за волей и землей, то в Крыму и в Добруджских степях может начаться междоусобная война, могущество орд ослабеет, и сам султан прежде всего должен будет подумать об успокоении этого волнения. Между тем у гетмана будет время приготовиться; казаки и Дорош поколеблются в своей верности султану. Это единственное спасение для Речи Посполитой, которая так ослаблена, что и возвращение нескольких тысяч липков для нее много значит. Гетман знает об этом, гетман мудр, гетман согласится!

– Преклоняюсь пред умом твоим, эфенди, – ответил Галим, – но что будет, если Аллах лишит Великого льва света или если сатана так ослепит его гордостью, что он отвергнет твои замыслы?

Азыя приблизил свое дикое лицо к уху Галима и прошептал:

– Ты теперь останешься здесь, пока я не получу ответа от гетмана; я тоже раньше в Рашков не двинусь. Если он отвергнет мои замыслы, тогда я пошлю тебя к Крычинскому и другим. Ты им прикажешь подвинуться с той стороны реки к Хрептиеву и быть наготове, а я здесь с моими липками в первую же удобную ночь нападу на команду и сделаю вот что…

Тут Азыя провел пальцем по горлу и минуту спустя прибавил: «Кенсим! Кенсим! Кенсим!..»

Галим спрятал голову в плечи, и на его зверском лице появилась зловещая улыбка.

– Алла! И Малому соколу… да?

– Да! Ему первому!

– А потом в султанские земли?

– Да… с нею…

XI

Лютая зима покрыла толстым снеговым покровом все деревья и наполнила яры до краев, так что вся степь казалась сплошной белой равниной. Вскоре начались сильные метели, во время которых под снежным саваном гибли люди и стада; дороги стали трудны и небезопасны. Все же пан Богуш изо всех сил спешил в Яворов, чтобы поскорее поделиться с гетманом великими замыслами Азыи. Выросший в постоянных войнах с казаками и татарами, порубежный шляхтич слишком хорошо знал, какая опасность грозила отчизне от бунтов и набегов со стороны всего турецкого могущества; в этих замыслах Азыи он видел чуть ли не спасение отечества, верил свято, что обожаемый им и всеми порубежными воинами гетман ни на минуту не поколеблется, раз дело касается усиления могущества Речи Посполитой, и он ехал с радостью в сердце, несмотря на заносы, метели и трудности дороги.

И в одно из воскресений он как снег на голову свалился в Яворов и, застав там гетмана, приказал тотчас же доложить о себе, хотя его предупреждали, что гетман день и ночь занят экспедициями и корреспонденцией и что у него почти нет даже времени поесть. Но гетман, сверх ожидания, велел позвать его сейчас же. И через несколько минут старый воин склонился к коленам своего вождя.

Он нашел пана Собеского очень изменившимся: лицо его было озабочено, – это время было самым тяжелым временем его жизни. Имя его еще не успело прогреметь во всех концах христианского мира, но в Речи Посполитой его окружала уже слава великого вождя и грозного громителя басурманства. Из-за этой славы ему и доверили в свое время гетманскую булаву и защиту восточных границ; но, кроме булавы, ему не дали ничего: ни войска, ни денег… Но, несмотря и на это, победы шли по его стопам, как тень идет за человеком. С горстью войска он одержал победу под Подгайцами, с горстью войска он, как пламя, прошел Украину вдоль и поперек, разбил в прах многотысячные чамбулы, взял взбунтовавшиеся города, повсюду распространяя страх и ужас пред польским именем. Но теперь над несчастной Речью Посполитой нависла война с самой страшной по тому времени силой: со всем мусульманским миром. Для Собеского не было уже тайной, что Дорошенко предоставил в распоряжение султана и Украину, и казаков, а султан обещал ему за это поднять и Турцию, и Малую Азию, и Аравию, и Египет, вплоть до внутренней Африки, объявить священную войну и двинуться собственной персоной в Речь Посполитую, дабы напомнить ей о новом пашалыке[22]. Гибель угрожала всей Речи, а между тем в Речи Посполитой была неурядица: шляхта волновалась, охраняя своего немощного электа, и, разбившись на вооруженные партии, если и была готова, то разве лишь к междоусобной войне. Страна, изнуренная недавними войнами и военными конфедерациями, обеднела, в ней царила зависть, взаимное недоверие терзало сердца. Никто не хотел верить в войну с мусульманским могуществом, и великого вождя подозревали в том, что он нарочно распространяет слухи о ней, чтобы отвратить все умы от домашних дел; его подозревали даже в том, что он готов сам позвать турок, чтобы упрочить положение свое и своих сторонников; говоря попросту, его считали изменником, и если бы не войско, то над ним учинили бы расправу.

А он, чувствуя приближение войны, на которую с востока должны были двинуться сотни тысяч дикарей, стоял без войска с горсточкой солдат – такой ничтожной, что при дворе султана было, должно быть, больше слуг. Стоял без денег, без средств для снабжения разоренных крепостей, без надежды на победу, без возможности обороны, без убеждения, что его смерть, как некогда смерть Жолкевского, разбудит оцепенелый народ и породит мстителя. Вот почему озабочено было его чело, а величественное лицо, напоминавшее лица римских триумфаторов, увенчанных лаврами, носило следы тайных страданий и бессонных ночей.

Но при виде пана Богуша лицо гетмана просияло добродушной улыбкой, он положил руки на плечи поклонившемуся ему до колен воину и сказал:

– Здравствуй, солдат, здравствуй! Не думал я увидать тебя так скоро, но тем приятнее мне видеть тебя в Яворове. Откуда едешь? Из Каменца?

– Нет, ясновельможный пан гетман. Я даже не заезжал в Каменец, я еду прямо из Хрептиева.

– Что там поделывает мой маленький солдатик? Здоров ли? Очистил ли он хоть немножко Ушицкие степи?

– В лесах уже так спокойно, что ребенок может ходить по ним безопасно. Бродяги перевешаны, а за последние дни Азба-бей со всей своей ватагой разбит так, что не уцелел даже ни один свидетель поражения. Я прибыл туда в тот день, когда Азба-бей был уничтожен.

– Узнаю пана Володыевского! Один Рущиц в Рашкове может с ним сравняться. А что слышно в степях? Нет ли свежих вестей с Дуная?

– Есть, но дурные. В Адрианополе в конце зимы будет воинский сбор.

– Это я уже знаю. Теперь нет других вестей, кроме дурных: дурные – из отчизны, дурные – из Крыма, дурные – из Стамбула.

– Но не все! Я сам, ясновельможный пан гетман, везу такую счастливую весть, что, будь я турок или татарин, я непременно потребовал бы награды.

– Так ты мне с неба свалился! Ну, говори скорее, рассей мою тревогу!

– Но я так замерз, ваша вельможность, что у меня даже мозги закостенели.

Гетман захлопал в ладоши и приказал слуге принести меду. Минуту спустя принесли покрытую плесенью бутыль и подсвечники с зажженными свечами; хотя было еще рано, но день от снежного вихря был такой пасмурный, что на дворе и в комнатах царил полумрак.

Гетман налил и чокнулся с гостем, а тот, низко поклонившись, осушил свой кубок и сказал:

– Первая новость та, что Азыя, который хотел вернуть к нам на службу бежавших в Турцию липковских и черемисских ротмистров и который назвался Меллеховичем, – сын Тугай-бея…

– Тугай-бея? – спросил с удивлением пан Собеский.

– Да, ваша вельможность. Оказалось, что пан Ненашинец похитил его из Крыма еще ребенком, затем Азыю у него отняли, и он попал к пану Нововейскому, у которого вырос в неведении касательно своего отца.

– Мне всегда казалось странным, что он, такой молодой, пользуется таким влиянием у татар. Но теперь я понимаю; ведь даже и те казаки, которые остались верны нашей матери-отчизне, считают Хмельницкого чуть не святым и гордятся им.

– Вот именно! Вот именно! Я то же самое говорил Азые, – сказал пан Богуш.

– Неисповедимы пути Господни, – сказал минуту спустя гетман, – старый Тугай проливал реки крови в нашей отчизне, а молодой служит ей верно, по крайней мере до сих пор, хотя неизвестно, не захочется ли ему теперь отведать крымского величия…

– Теперь? Он теперь еще вернее – и тут-то и начинается моя другая новость, в которой, быть может, Речь Посполитая найдет и помощь, и совет, и спасение. Видит бог, что я именно ради этой новости, не обращая внимания ни на усталость, ни на опасность, спешил сюда, чтобы как можно скорее сообщить вашей вельможности эту новость и утешить ваше удрученное сердце!

– Слушаю внимательно, – сказал Собеский.

Богуш стал излагать планы Тугай-беевича, а излагал он их с таким увлечением, что он действительно был красноречив. Время от времени дрожащей от волнения рукой он наливал меду в свой кубок, проливал благородный напиток через край и говорил, говорил… Перед изумленными глазами великого гетмана мелькали, как живые, картины будущего: тысячи и десятки тысяч татар тянулись с женами, детьми и стадами к земле и воле; испуганные казаки, видя эту новую силу Речи Посполитой, били челом королю и гетману; не стало больше бунтов на Украине; по старым дорогам не тянулись уже в сторону Руси, подобно пламени, чамбулы; возле войск польских и казацких гарцевали по неизмеримым степям, под звуки труб и бой барабанов, чамбулы украинской шляхты из татар…

И в продолжение многих лет тянулись арбы за арбами, а на них, вопреки запрещению хана и султана, множество людей, которые предпочли законность и свободу – гнету, украинский чернозем – голоду и нищете своей страны. И враждебная доныне сила шла теперь на услуги Речи Посполитой. Крым обезлюдел, из рук хана и султана ускользало прежнее могущество, и страх обуял их: из степей, из Украины смотрел на них грозно новый гетман новой татарской шляхты, верный страж и защитник Речи Посполитой, славный сын страшного отца – молодой Тугай-бей.

Лицо Богуша раскраснелось; казалось, он упивался своими собственными словами; наконец поднял обе руки кверху и воскликнул:

– Вот что я привез! Вот что взлелеял в душе этот драконов детеныш – в хрептиевских пушах. А теперь ему нужно только письмо и разрешение вашей вельможности, чтобы кликнуть клич в Крыму и над Дунаем. Ваша вельможность! Если бы Тугай-беевич сделал только одно – заварил кашу в Крыму и над Дунаем, только поселил бы раздоры, разбудил гидру междоусобной войны, вооружил бы одни улусы против других, то и тогда, накануне войны, повторяю, он оказал бы Речи Посполитой великую и незабвенную услугу!

Но пан Собеский ходил большими шагами по комнате и молчал. Его величественное лицо было мрачно, почти грозно; он ходил и, по-видимому, беседовал в душе с собой или с Богом. Но вот, сделав над собой какое-то страшное усилие, великий гетман сказал:

– Богуш, я такого письма и такого разрешения, если бы даже это было в моей власти, не дам, пока я жив!

Слова эти падали, как тяжелые капли расплавленного олова или железа; Богуш на минуту онемел, опустил голову и только после долгого молчания пробормотал:

– Почему, ваша вельможность, почему?

– Прежде всего я отвечу тебе как политик: имя Тугай-беевича могло бы привлечь некоторое количество татар, особенно если им пообещать землю, свободу и шляхетские привилегии. Но их все-таки не пришло бы столько, сколько вы воображаете. Кроме того, было бы безумием призывать татар в Украину, поселять новый народ там, где мы и с казаками справиться не можем. Ты говоришь, что между ними сейчас же начались бы распри и войны, что над казацкой головой постоянно висел бы меч? А кто тебе может поручиться, что этот меч не обагрится польской кровью? Я этого Азыю до сих пор не знал, теперь я вижу, что в его груди живет змей гордости и честолюбия, и потому спрашиваю еще раз: кто может поручиться, что в нем не сидит второй Хмельницкий? Он будет бить казаков, но когда Речь Посполитая чем-нибудь не угодит ему или когда за какой-нибудь проступок она пригрозит ему законом и наказанием, он тотчас же соединится с казаками и призовет с востока новые тучи, как Хмельницкий призвал Тугай-бея; перейдет на сторону султана, как Дорошенко, и вместо увеличения нашего могущества польются реки крови и новые бедствия падут на наше отечество.

– Ваша вельможность, татары, сделавшись шляхтой, будут верно служить Речи Посполитой.

– Мало ли было липков и черемисов? Они уже с давних пор были шляхтой, а все-таки перешли на сторону султана.

– Липков лишили привилегий!

– А что будет, если шляхта (в чем не может быть сомнения) воспротивится такому распространению шляхетских привилегий? У кого хватит совести дать диким и хищным толпам, которые до сих пор постоянно разоряли наше отечество, право распоряжаться судьбой Речи Посполитой, избирать королей, посылать депутатов на сеймы? За что им давать такую награду? Что за безумная мысль пришла в голову этому липку? И какой злой дух опутал тебя, старый солдат, что ты позволил так вскружить себе голову, что ты поверил в такое невозможное и бесчестное дело?

Богуш опустил глаза и ответил неуверенным голосом:

– Ваша вельможность, я знал заранее, что сословия этому воспротивятся, но Азыя говорит, что если татары с разрешения вашей вельможности перекочуют, то выгнать себя они уже не позволят.

– Побойся Бога! Значит, он уже грозил Речи Посполитой, мечом потрясал над нею, а ты этого не понял?!

– Ваша вельможность, – отвечал Богуш с отчаянием, – можно наконец не всем татарам дать шляхетские права, а лишь знатнейшим, остальных же сделать свободными. Они и так пойдут на зов Тугай-беевича.

– Так почему же тогда всех казаков не объявить свободными? Перекрестись, старый солдат, – говорю тебе, тебя злой дух опутал!

– Ваша вельможность…

– И вот, что я тебе скажу! (тут Собеский наморщил свое львиное чело, а глаза его засверкали). Если бы даже все должно было быть так, как ты говоришь, если бы даже благодаря этому увеличилось наше могущество, если бы война с турками была предотвращена, если бы даже сама шляхта желала бы этого, все же, пока вот эта рука может владеть саблей и может сделать крестное знамение, я никогда этого не допущу! Никогда!! Да поможет мне Бог!

– Почему же, ваша вельможность? – повторял Богуш, заламывая руки.

– Потому что я не только польский гетман, но и христианский; потому что я стою на страже святого креста! И если бы казаки еще с большей яростью терзали внутренности Речи Посполитой, я языческим мечом не буду сечь голов христианского, хотя и ослепленного, народа! Ибо, сделав так, я оскорбил бы прах отцов и дедов наших, моих собственных предков, их слезы, кровь, всю прежнюю Речь Посполитую! Господи боже! Если нас ожидает гибель, если имя наше вписано в книгу умерших, то пусть останется хоть наша слава и воспоминание о том служении, которое было предназначено нам Богом; пусть потомки, глядя на наши кресты и могилы, скажут: «Тут почиют те, которые защищали Крест Святой против магометанского нечестия, которые до последнего издыхания, до последней капли крови защищали другие народы и за них погибли!» Вот миссия наша, Богуш! Мы – крепость, на стенах которой водружен символ страстей Христовых, а ты мне говоришь, чтобы я – божий воин, комендант – первый открыл ворота и пустил язычников, как волков в овчарню, и предал на заклание паству Христову! Лучше нам терпеть от чамбулов, лучше нам переносить бунты, лучше идти на эту страшную войну, лучше погибнуть мне и тебе, погибнуть всей Речи Посполитой, чем обесчестить имя, лишиться славы и изменить служению Божьему: сойти со славного сторожевого поста!!

Сказав это, пан Собеский выпрямился во весь свой рост, лицо его озарилось таким светом, каким, должно быть, было озарено лицо Готфрида Бульонского, когда он взошел на стены Иерусалима с криком: «Так Богу угодно!»

После слов гетмана о том, что лучше погибнуть, чем изменить служению Божьему, – какие доводы мог привести еще Богуш?

И перед этими словами пан Богуш показался себе таким маленьким, огненные планы Азыи такими недостойными и бесчестными, что бедный рыцарь не знал, склониться ли ему к ногам гетмана или, ударяя себя в грудь, повторять: «Меа culpa, mea maxima culpa!»[23]

В эту минуту в ближайшем доминиканском монастыре раздался звон колокола. Услыхав его, пан Собеский сказал:

– Звонят к вечерне. Богуш, пойдем, поручим себя Господу Богу!

XII

Насколько пан Богуш спешил, когда ехал из Хрептиева к гетману, настолько медленно ехал он обратно. В каждом большом городе он останавливался на неделю или на две; праздники он провел во Львове, там встретил и Новый год. Он, правда, вез инструкции гетмана для Тугай-беевича, но так как они касались только поручения скорее кончить дело с липковскими ротмистрами да строгий и даже грозный приказ отказаться от великих замыслов, то у него и не было причин торопиться; Азыя и так не мог ничего начать без письменного разрешения гетмана.

И тащился пан Богуш, посещая по пути костелы и каясь в своем участии в замыслах Азыи. Между тем в Хрептиев тотчас после Нового года прибыл целый рой гостей. Из Каменца приехал Навираг, делегат эчмиадзинского патриарха, и с ним два анардрата, ученые теологи из Кафы, и множество слуг. Солдаты очень удивлялись их причудливой одежде, фиолетовым и красным шапочкам, длинным шалям из бархата и атласа, их смуглым лицам и той огромной важности, с какой они ходили по хрептиевской станице, точно дрофы или журавли. Прибыл и пан Захарий Петрович, известный своими постоянными путешествиями в Крым и даже в Царьград, и еще более известный своей неутомимой энергией, с какой он отыскивал и выкупал пленников на восточных рынках; он сопровождал в качестве проводника Навирага и анардратов. Пан Володыевский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую для выкупа пана Боского; а так как у пани Боской не хватило денег, то маленький рыцарь прибавил из собственных, а Бася пожертвовала свои серьги с жемчужинами, чтобы поскорее помочь опечаленной пани Боской и милой Зосе. Приехал и пан Сеферович, претор каменецкий, богатый армянин, брат которого стонал в татарской неволе, и две дамы, еще молодые и довольно красивые, хотя и смуглые: пани Нерсесович и пани Керемович. Обе они хлопотали о взятых в плен мужьях.

На страницу:
21 из 41