
Полная версия
Подруги
Глава XIV
Возле больной
Надежда Николаевна внесла, как перышко, Фиму в свою комнату и положила её у себя на розовом диване, подложив ей под голову подушку. Девочка, истомленная переездом, слабо улыбалась ей: но, отдохнув немного, она обвила руками шею сестры, будто боясь, чтоб та опять её не оставила.
– Что болит у тебя, Фимочка? – спрашивала старшая сестра, стоя на коленах у дивана.
– Не знаю… Все… – отвечала девочка.
– Но что же именно?… Где больше болит?.. Головке, или ножкам? Ты, говорят, совсем ходить перестала… Не можешь ходить?
– Да, не могу.
– Тебе больно?
– Нет… А трудно… Не стоят ноги… Будто их нет… Больше всего болит спинка. Иногда очень болит…Иногда тоже вот тут…
Она приложила исхудавшие, как щепки, ручонки к впалой груди.
Сердце у Нади все сильнее ныло. Она старалась улыбаться, сдерживая невольную дрожь в углах рта, явно показывавшую, как ей трудно бороться с волновавшими ее чувствами сожаления к больной сестре.
У дверей, оставшихся полуоткрытыми, послышался голос Клавы:
– Можно и мне к тебе, Надечка?
Она не вошла сразу, потому что гувернантка ей не советовала тревожит m-lle Nadine, во избежание неприятностей. Но любопытство превозмогло: Клаве очень хотелось узнать; что такое удивительное появилось в отсутствие их в комнате старшей сестры, чем она так прельщала Фиму в своем письме.
На её голос, Надя неохотно обернулась, а на бледном лице больной появилось беспокойное выражение; она боялась, что это одна из старших сестер, но, узнав Клавдию, тихо проговорила, словно успокаивала Надежду Николаевну:
– Ничего, это Клавочка. Она добрая…
– Войди, Клава! – позвала старшая сестра. – Иди сюда… Я, кажется, с тобой не здоровалась?
– Да… нет… Ты ушла с Фимой…
Клавдия медленно двигалась, окидывая комнату зорким взглядом.
– Ах, это что? – вскричала она, остановясь среди комнаты и указывая пальцем на пианино, заслоненное от больной девочки горкой цветов.
Фимочка чуть-чуть приподняла голову, но тот час же ее опустила на подушку.
– Ах, это то! – слабо вскричала она. – Надечка, это, верно, то?..
Надежда Николаевна с трудом сообразила.
– Что?.. Ну, да, разумеется! – улыбаясь, отвечала она. – Ты еще не видела папиного подарка, Фима? Посмотри… Вот, погоди, я тебя подкачу…
И, отодвинув стол, молодая девушка зашла за спинку дивана и осторожно покатила его по мягкому ковру. Фимочка повернула голову; глаза её оживились любопытством и нетерпеливым ожиданием.
– Фортепиано! – радостно вскричала она, когда сестра подкатила ее. – И какое чудесное… Хорошенькое… Прелесть!.. Ты мне сыграешь что-нибудь, Надечка?
– Что хочешь, душечка. Ты ведь охотница слушать песни?.. Ну, вот, я буду тебе играть всякие…
– Да, я люблю, очень люблю, только редко я слышала. A теперь ты часто будешь мне играть и петь? – радовалась Серафима.
– Петь-то я не умею, а есть у меня знакомые, которые знают много песен, и мы будем просить их, когда они ко мне придут. Только надо лечиться, Фимушка, надо непременно вылечиться…
– M-lle Наке говорить, что она не может выздороветь, – брякнула Клава, осматривая пианино.
– Какой вздор! – вскричала старшая сестра. – Что ты говоришь, Клавдия?.. М-lle Наке не доктор. Она ничего не понимает в болезнях… Вот Антон Петрович осмотрит Фиму и вылечит ее… Увидишь, Фима, каким ты молодцом недельки через две-три станешь! Мы еще с тобой в горелки побегаем, пока тепло, увидишь!
Больная девочка смотрела на сестру печальными глазами, и взор её, казалось, говорил, что она втайне думала: «Вряд ли этому быть… С каждым днем я слабею», но она не сказала этого. Она часто и прежде дивилась, почему не может, как другие девочки, думать о том, что будет чрез несколько лет, представить себя взрослой, здоровой девочкой. Она смолчала ради того, чтоб не огорчить сестры, но не могла верить её обещаниям.
По просьбе её, Надя села к пианино и наигрывала ей песни, которые приходили им в голову. Их больше вспоминала и требовала Клавдия, не перестававшая дивиться, как хорошо Надя играет. Самой Фимочке хотелось бы, чтоб сестра сыграла ей что-нибудь другое, хорошее, что-нибудь настоящее, как называла она серьезные пьесы, которых названия не знала; но видя, что все эти «Птички» да «Серые козлики» веселят Клаву, которая и подпевала их, и хохотала от удовольствия, она молчала. Когда же здоровая, растолстевшая еще больше на деревенском воздухе девочка ушла «чай пить», Серафима сказала:
– Ну, милочка, теперь сыграй мне что-нибудь такое хорошее, тихое и печальное, знаешь? Вот как раз ты мне играла зимой, когда никого не было дома, а мы с тобой пошли в гостиную, помнишь?
Надежда Николаевна вспомнила, что ей тогда понравилась серенада Шуберта, и сыграла ее. Девочка слушала внимательно, со счастливой улыбкой па бледном личике, иногда закрывая глаза, но нс переставая вслушиваться в звуки.
– Как хорошо! – вскричала она. – Точно летишь, куда-то, точно кто-нибудь зовет… Кто-то хороший, светлый… Сыграй еще, Наденька!
– Тоже самое?
– Тоже, или другое, такое же…
– Постой, я тебе сыграю новое. Может быть, тебе понравится. Ты, верно, никогда этого не слышала.
И Надежда Николаевна открыла ноты и заиграла «Легенду» Венявского. Это была её любимая вещь. Она сама заслушалась чудных умирающих звуков и забылась под свою игру…
Когда последний тихий аккорд замер в воздухе, Надя оглянулась на сестру, удивленная её молчанием. Серафима приподнялась на локоток и смирно сидела, устремив взгляд в пространство, словно ища там чего-то или ожидая новых звуков. По лицу её катились слезы, а между тем она улыбалась счастливой и, вместе, печальной улыбкой. Надя вскочила и бросилась к ней в испуге.
– Что ты, Фимочка? Бог с тобой!.. Чего ты плачешь, милая моя?
– Разве я плачу? – изумилась больная. – Нет, это так… не бойся… Я не плачу… мне хорошо… Где это ты выучилась так чудесно играть, Надечка? Чудесно… Пока ты играла, мне казалось, что мы плывем куда-то, плывем так тихо-тихо, по блестящей реке, и мне так было хорошо…
И она стала умолять сестру играть еще. Но Надежда Николаевна не хотела больше играть для неё в этот вечер, боясь, что это повредит больной. Да пора было подумать и о ночном покое её. Нянька уже два раза приходила сказать, что в детской все готово: пора принять лекарство, кушать чай и ложиться спать. Надя сама снесла Фимочку, раздела ее и сидела над ней, рассказывая все, что ей приходило в голову, пока бедняжка не задремала. Тогда она тихонько высвободила свою руку и пошла в столовую, где вся семья собралась к ужину. Она едва поздоровалась давеча с мачехой и её другими детьми. Их шумная веселость, а в особенности довольное оживление отца её, который смеялся, слушая их болтовню, неприятно поразили молодую девушку, ослепленную светом и слезами. Она не сдерживала их более, когда больная сестра её заснула, и теперь глаза её были красны и вспухли. Теперь, когда серьезность болезни Фимочки была так очевидна, беспечность отца показалась ей более неизвинительной, чем равнодушие мачехи, потому что она так несравненно выше ставила его в нравственном отношении.
Она, не глядя ни на кого, сердито подошла и стала за его стулом. Николай Николаевич тот час же обернулся к ней, а Софья Никандровна только недовольно взглянула на нее и обменялась изумленным взглядом с гувернанткой своих дочерей. Высокая, худая, как щепка, m-lle Наке сидела прямо против хозяйки дома, между Риадой и Полей. По её безукоризненной прическе и наряду никто не подумал бы, что она только что совершила сотню верст по проселочной дороге. Она слегка пожала плечами и тот час же скромно опустила глаза на свой прибор.
– Садись, Надюша! – ласково промолвил генерал, указывая на место возле себя.
Но, посмотрев в лицо старшей дочери, он закусил губы: он вспомнил про свою больную дочь… Он так мало знал эту девочку, вечно прикованную болезнью к своей детской, что отсутствие её могло пройти для него незаметно среди общего оживления и удовольствия первого свидания с семьей; но, вспомнив о ней, он внутренне жестоко упрекнул себя в бессердечии.
– Ты была с Фимочкой? – продолжал он очень мягко. – Что она, заснула?
Надежда Николаевна молчала, не поднимая глаз и нахмурив брови. Сказать по правде, она боялась и заговорить, не зная, совладает ли со своим голосом и с собой.
– Вероятно, бедняжка утомилась дорогой и теперь уснет крепче, – отвечала за нес мачеха. – A ты все с ней возилась, Наденька? Напрасно! У неё прекрасная, внимательная нянюшка… Садись; уж извини, что мы без тебя начали…
– Я не хочу есть; я никогда не ужинаю, – резко отвечала ей падчерица. Голос мачехи рассердил ее и придал ей силы совладать с своим собственным. – Папа, – обратилась она к отцу, – завтра необходимо собрать консилиум. Шутить болезнью Серафимы долее нельзя…
– Разве она так серьезно больна? Ты находишь?.. – начал было генерал, но жена его прервала:
– Завтра будет Антон Петрович, – сказала она, – Фима больна, как всегда… Разумеется, если он найдет нужным…
– Нашел бы и ты тоже самое, – отвечала Надя отцу, не обращая внимания на замечание Софьи Никандровны. – Жаль, что тебе не пришло в голову посмотреть на нее…
– Я хотел, моя милая, но… Мне сказали, что уж ее уложили спать.
– Этак ее на днях и в гроб уложат, а ты и знать ничего не будешь! – резко закричала Надя, не совладав-таки с собой, и упала на стул, залившись слезами и закрыв обеими руками лицо.
Госпожа Молохова шумно отодвинула свой стул, помянув что-то о драматических сценах. Но муж её не слышал: он был поражен и сильно тронут.
– Ну, Надюша, Надюшенька… – растерянно повторял он, ухаживая за дочерью. – Бог с тобой..: Перестань… Успокойся… Завтра же я соберу докторов… Бог даст… Да разве же Фимочка так сильно больна? – вдруг отчаянно обратился он к жене. – Как же мне ничего не сказали?.. Ты не писала.
– Я писала все, что следовало писать, – недовольным голосом отвечала Молохова. – С какой стати мне было беспокоить тебя и пугать преувеличениями?.. Фима родилась слабой и больной и останется, вероятно, всю жизнь болезненной. Что ж с этим делать? Мы ее лечили, будем лечить, Бог даст, с летами, она поправится, окрепнет…
– Или умрет, – злобно вставила Надя.
– В этом Бог волен, – возразила ей мачеха.
– Да, но, быть может, мы недостаточно серьезно относились к её болезни? – смущенно сказал Молохов. – Может быть, при более внимательном отношении… Не нужны ли ей какие-нибудь воды?
– Теперь дело к зиме идет, какие же воды? – резко перебила его жена. – Будущим летом, если велят… Я думаю, я своим детям мать, сама позабочусь.
«Не поздно ли спохватилась?» – подумала Надежда Николаевна, с трудом воздержавшись от громкого ответа. Она сделала над собой усилие, отерла глаза, выпила воды, которую ей подал, по приказанию отца, Елладий. Не обратив никакого внимания на его насмешливую гримасу, заставившую сестер её потупиться, чтобы скрыть невольные улыбки, она встала и сказала:
– Так пожалуйста, папочка, сегодня же с вечера напиши Антону Петровичу, чтобы он пораньше приезжал. Надо завтра же успеть попросить других докторов, если будет нужно… Не знаю, но мне кажется, что Фима совсем безнадежна…
Софья Никандровна квело улыбнулась.
– Её счастье, мы имеем право не совсем доверять твоей опытности в этом отношении, – сказала она.
– Я сейчас же напишу Антону Петровичу в велю отвести к нему записку, – решил Николай Николаевич, вставая вслед за дочерью и взяв ее за руку.
– Мой друг, – попыталась было остановить его жена, – не тревожься! Уверяю тебя, что Надя преувеличивает…
Но генерал ушел в кабинет, не слушая жены, и в коридоре обнял и крепко поцеловал свою старшую дочь. Он словно чувствовал себя виноватым и благодарил ее за то, что она ему напоминала его обязанность.
С уходом его в столовой все заговорили разом. Софья Никандровна не могла сдержать свое негодование по поводу влияния, которое «эта девчонка» имела на своего отца; Елладий осведомился о медицинских сведениях старшей сестры и, предположив, что она в течение лета выдержала экзамен на доктора медицины, начал юмористический рассказ о том, что она завтра наденет фрак и синие очки и выйдет на консилиум назидать латинской речью господ докторов; сестры шумно смеялись, стараясь тоже вставлять свои остроумные замечания; Софья Никандровна горячо беседовала с гувернанткой на ту же тему. Только Клавдия, по обыкновению, усердно кушая, не разделяла общего враждебного настроения против сестры и даже заметила, что Надя очень желала бы, чтобы Фима была здорова. Замечание это прошло без всякого внимания.
Глава ХV
Роковое решение
Нa следующий день госпожа Молохова еще спала, и дети её, заспавшись с дороги, не выходили еще к чаю, когда приехал доктор.
Молохов привял его в кабинете, где сидела и его старшая дочь, уже побывавшая у больной сестры, рано просыпавшейся. Она предложила ему осмотреть Фимочку у неё в комнате, что и было тотчас же исполнено.
Антон Петрович, суровый со взрослыми пациентами, умел прекрасно ладить с детьми; Фима, к тому жё, давно была знакома с ним. Он внимательно исследовал девочку и расспросил ее и её нянюшку, но решительного ничего не хотел ответить на вопросы Надежды Николаевны, и даже отцу её отвечал не охотно, пока она была тут. Только выйдя из комнаты, где она осталась, замешкавшись над сестрой, он скороговоркой проговорил, обращаясь к Молохову:
– Ничего не могу сказать вам покамест уверенно, но вижу, что положение крайне серьезное… Мне всегда казалось, что состояние здоровья этого ребенка не нормально, что она не без причины болеет. Теперь я убежден, что ее в раннем детстве ушибли, что она упала… У неё поврежден позвоночный столб. Это верно… Прежде я думал, что это золотуха, так как Софья Никандровна так уверенно отрицала возможность падения или ушиба, но теперь я не сомневаюсь, что она была ушиблена.
– Вы считаете положение её безнадежным? – тревожно спросил Молохов.
Доктор задумался.
– Болезнь привяла очень острый оборот, – наконец вымолвил он. – Если бы субъект был сильнее, можно было бы надеяться, что он вынесет процесс болезни, и все зло окончится увечьем. Но теперь, при бессилии и истощении организма, надеяться на счастливый исход мудрено. С вами, Николай Николаевич, я считаю себя обязанным говорить откровенно.
– Что вы называете счастливым исходом?
– Многие выживают такое состояние… Но я должен сказать вам что, при слабости вашей дочери, я сомневаюсь, чтоб она его перенесла.
– Но что же такое у неё, наконец! – вскричал Молохов. – Ноги, что ли, отнялись у неё?
– Как?!. Я думал… Неужели вы меня не понимаете?… У неё отнялись ноги временно, потому что у неё образуется горб.
Генерал побледнел, а за спиной доктора, в дверях, кто-то отчаянно ахнул.
Оба обернулись и увидели Надежду Николаевну. Она стояла, держась одной рукой за ручку двери, а другую прижимая к глазам. В лице её не было ни кровинки.
– Ну вот это уж совсем лишнее, – недовольно проворчал доктор. – Можно бы вам, пока, этого и но звать… И как это мы вас не слышали?..
Она сделала нетерпеливое движение, как будто хотела сказать «во мне ли дело?», и спросила:
– Этому нельзя помочь? Ничем нельзя ее вылечить?
– Я не утверждаю, чтобы сестра ваша не могла пережить образование горба, – отвечал доктор, не так поняв её вопрос и думая, что она слышала весь разговор их, – быть может, у неё станет сил; я не могу определить… И вообще, не могу взять на себя ответственности в таком серьезном случае; я бы просил позволения собрать докторов. Ум хорошо, вы знаете, а два лучше…
– Мы сами хотели просить вас об этом, – согласился хозяин дома.
Дочь его ничего не могла говорить. Ответ доктора ясно показывал, что опасность еще больше, чем она думала, что быть горбатой калекой еще не значило самого худшего по мнению Антона Петровича и казалось ему счастливым исходом болезни Фимы. Такое мнение было равносильно смертному приговору. Она так и решила это и старалась свыкнуться с страшной для неё мыслью.
Доктор собрался уезжать, сказав, что сам увидится с другими врачами и попросит их сегодня же собраться часа в четыре или пять.
– Антон Петрович, – остановила его Надя, с трудом выговаривая слова от судорожного сжимания в горле, – что я услышала вас – не беда, но я думаю, что и папа будет со мной согласен, что, что бы не сказали доктора, не надо никому в доме говорить об этом, кроме папы. Мы с ним не болтливы, но если будут знать другие, то мудрено будет вам сохранить тайну от Фимочки… Я полагаю, что во всяком случае её самой не надо знать, что с ней такое…
– Без всякого сомнения, ей нельзя звать об этом, – отвечал доктор.
– Ну, в таком случае ты никому этого не должен говорить, папа. Ты знаешь, что maman от Поли и Риады, а тем более от Елладия секретов не имеет…
– Да, я не скажу… Зачем же?.. Только заранее и ей лишнее горе, а… ведь не поможет.
Генерал казался еще взволнованнее дочери. Он был поражен неожиданным семейным несчастьем тем более, что доныне судьба была милостива ко всем его детям в отношении здоровья.
– Не только не поможет, но может сильно повредить больной, – решил доктор. – Я хотел рекомендовать вам молчание в отношении всех без исключения членов вашей семьи, Николай Николаевич; но так как уж Надежда Николаевна слышала, то делать нечего. Софью Никандровну к чему же беспокоить?.. Ее надо пожалеть…
Таким образом было решено, что мать, наравне с другими, не будет знать пока истинной правды. Эта страшная правда должна была тяготеть только над отцом, а более всего над сестрой приговоренного ребенка, потому что отец отвлекался от грустных мыслей занятиями, отсутствием из дому, да и не любил ее так горячо, как Надя, которой все чувства, все помыслы с этого дня приковались к изголовью маленькой страдалицы.
Собравшись на консилиум, врачи единодушно подтвердили приговор домашнего доктора Молоховых. Серафима была присуждена к вечному увечью, или к медленной смерти… Если бы болезнь была захвачена ранее, – говорили консультанты, – можно было бы остановить её ход, облегчить несколько зло; но теперь было поздно, и мудрено надеяться… В последние месяцы болезнь приняла решительно дурной оборот. Кроме того, девочка слишком слаба и обессилена… «Эту девочку следовало бы с рождения питать усиленно: воспитывать на рыбьем жире, йоде. Но теперь – поздно!» Так решил один ученый доктор, и остальные врачи подтвердили это мнение.
Оказалось, что Антон Петрович сам держался такой системы лечения Фимочки, но советы его плохо исполнялись, а в последние летние месяцы, как видно было из слов ребенка, няня «жалела» ее и совсем перестала давать «противное лекарство».
Это известие горьким упреком легло на бедную Надю: в городе она сама наблюдала за этим. Значит, будь она в деревне, болезнь не сделала бы такого страшного успеха…
Предупрежденные Антоном Петровичем, доктора не говорили откровенно с хозяйкой дома. Она осталась при убеждении, что у дочери её сильная золотуха, английская болезнь в ногах, но что, при внимательном лечении, это пройдет. Разговаривая с докторами, Софья Никандровна предположила, что, вероятно, «её девочке» помогли бы серные ванны, что ее бы надо было свозить за границу… Один доктор согласился, что это будет очень хорошо; другой заметил, что лучшие в таких болезнях воды – Кавказские… Генеральша Молохова пришла в восторг от этого проекта и сейчас же начала строит планы и сообщила всем своим знакомым, что они весной едут в Пятигорск, что этого требует здоровье её меньшой дочери.
Когда в последующие тяжелые дни, Надежде Николаевне случалось слышать эти разговоры, восторги её мачехи по поводу предстоящего ей знакомства с Кавказом, с поэтическими вершинами, воспетыми Пушкиным и Лермонтовым, с местом дуэли, «где пал певец Демона и Тамары», – она старалась не слушать, скорее уходила, чтоб скрыть негодование и слезы бессильного горя. Слезливость была не в природе её; но теперь, при каждом взгляде на больную, при каждой мысли о том, как она страдает и какие страдания еще предстоят ей, Наде приходилось делать усилие над собой. Нервы её были возбуждены и сильно расстроены постоянным уходом за сестрой, частыми бессонными ночами над ней.
Она, однако же, не забывала, по возможности, принятых на себя обязанностей в отношении других: она пользовалась ежедневным послеобеденным отдыхом Серафимы, чтоб бывать у Юрьиных и заниматься с Олей, мать которой сама уже аккуратнейшим образом пересылала каждое первое число Марье Ильиничне Савиной деньги за уроки, даваемые Надей. Юрьина была предупреждена, что болезнь Фимы может осложниться; но сердечно любя и уважая Надежду Николаевну, она была готова на все её условия. Наташа Сомова, со своей стороны, только и ждала первого слова подруги, чтобы с готовностью заменить ее. Но вся осень и даже начало зимы прошли сравнительно благополучно; Фимочка днем была довольно спокойна, и необходимые ежедневные прогулки не затрудняли Надежду Николаевну, а напротив – ей самой приносили большую пользу. Она вообще ободрилась: ей казалось, что сестре её лучше. Она не подозревала, что все усилия докторов, убежденных в невозможности спасти девочку, клонились только к тому, чтобы уменьшить её страдания, возбудить её силы, истощенные изнурительной лихорадкой, повторяющейся каждое утро, искусственным сном, поддержать, одним словом, её угасавшую жизнь.
Время шло монотонно и печально. Прошли последние красные дни осени, в течение которых больную девочку еще выносили на креслах в сад. Дождливая погода сменилась первыми морозами; в день Покрова, как и следовало ожидать, всё запорошило первым снежком, а вскоре наступила настоящая зима. К тому времени сон Серафимы сделался так беспокоен, вследствие усиливавшейся боли в пояснице и груди и лихорадки, мучившей ее на рассвете, что Наде приходилось проводить над ней не одну ночь, сидя на стуле у её кровати. Эти бессонные ночи истомили ее самое; она похудела, и в конце ноября ей пришлось впервые прибегнуть к услужливости Сомовой, потому что раза два перед этим ей даже случилось, неожиданно для себя, задремать после обеда вместе с сестрой и пропустить время урока у Юрьиной. Тогда она решилась прибегнуть к помощи подруги и написала ей, что будет уведомлять ее в те дни, когда особенно устанет ночью.
Утомление и бледность старшей дочери не прошли незамеченными отцом. Он заговорил с ней об этом, выражая опасение, чтобы и она не заболела, в свою очередь.
– Не понимаю, зачем Надя так утомляется? – заметила на это Софья Никандровна. – Добро бы некому было смотреть за Серафимой, а то и нянька прекрасная и на смену ей полон дом прислуги и, наконец, можно взять сестру милосердия…
– Положим, никакая сестра милосердия родной сестры не заменит, – сурово возразил муж.
– Нет, может быть и заменила бы моя услуги и лучше бы меня сумела присмотреть; но вряд ли могла бы так занять ее, как я… К тому же главное то, что Фимочка упрашивает меня не уходить, а я не могу ей отказать, – отвечала Надежда Николаевна.
– В таком случае, не лучше ли поставить тебе кровать возле неё, чтоб ты могла хоть прилечь?.. Или нет, впрочем, это было бы для тебя слишком беспокойно.
– Я была бы очень рада, если б Фимочка возле меня спала, но только в детской это неудобно, потому что там Витя и девочки возле; а у меня в комнате тоже нельзя; она сейчас приняла бы больничный вид, а это прежде всего для самой Фимочки не годится. Ведь она и без того целые дни у меня проводит, – отдыхает в моей комнате от своих лекарств и пластырей до вечерних ванн.
– Так что же делать? – сказала мачеха. – Я не вижу возможности сблизить детскую с твоей комнатой или выселить детей из их комнат.
– Этого совсем не нужно. Напротив, мне кажется, было бы необходимо избавить детей от постоянного зрелища страданий, удалив от них Фиму…И ей было бы спокойнее одной, а то она чуть иногда задремлет – eё будит Витя плачем, или сестры смехом и болтовней. Ей в детской очень неспокойно…
– A где же, по-вашему, было бы лучше?
– Ей лучше было бы возле меня, в той маленький комнате, в которую от меня заперта дверь… Её легко отворить. Я бы тогда тоже свою кровать туда поставила, спала бы вместе с ней, а целый день она проводила бы в чистом воздухе в моей комнате, пока освежилась бы наша спальная. Это и для неё, и для Виктора было бы гораздо здоровее и по всему удобнее.
– A что ж ты думаешь, Софи? Ведь это правду она говорит, – сказал Николай Николаевич – это очень легко сделать сейчас.
Софья Никандровна стояла, слушала, соображала и слов не находила от недоумения.
– Да о какой это комнате ты говоришь? – наконец выговорила она несколько громче, чем говорила обыкновенно.
– О комнате, которая совсем пуста и, кажется, никому не нужна. Она между комнатой m-lle Наке и моею.
– Ну да, как же ты не знаешь? – подтвердил ей муж. – Где мольберт Елладия.