Полная версия
Подруги
Вера Петровна Желиховская
Подруги
повесть для юношества
Глава I
У себя
Большие парадные покои в доме генерала Молохова с утра приводились в порядок; свечи вправлялись в люстру, бра и канделябры всех величин; в корзинах у окон гостиных, на консолях и в углах большой залы расставлялись цветы, букеты и группы высоких растений. Было семнадцатое сентября, день именин хозяйки дома и падчерицы её Надежды. Софья Никандровна Молохова ждала вечером множество гостей; она давала бал не столько по случаю своего ангела, сколько потому, что Наденьке в тот же день минуло шестнадцать лет, и она непременно желала отпраздновать её совершеннолетие с особым торжеством. Так она рассказывала своим знакомым, таинственно добавляя на ухо некоторым:
– Вы понимаете, что я не так бы старалась для родной своей дочери, но Наденька такая нелюдимка, такая бука, что меня, пожалуй, обвинят в том, что я её не приучаю к обществу… Ведь, знаете, мачехи всегда виноваты во мнении сердобольных тетушек и бабушек!.. Меня, я знаю, родство покойной госпожи Молоховой и без того недолюбливает и винит в том, что Надежда Николаевна воспитывалась не дома, а виновата ли я, что с ней ни одна гувернантка не уживалась?.. Вот и теперь: кончила прекрасно курс, с золотой медалью, чего же лучше?.. На что ей восьмой класс?.. Что она, по урокам, что ли, будет бегать? Из-за куска хлеба биться?.. Баловство одно! Рисовка одна только!.. A меня, поди, тоже винить станут, что я не вывожу взрослую девушку… A я что же поделаю, когда она не только о выездах, даже о приличных туалетах слышать не хочет? Заладила свою форму и в будни, и в праздники, и ничем её не переупрямишь!.. Характерец, я вам скажу! Не дай Бог!.. Что я с ней горя терплю – одна я знаю.
Так жаловалась Софья Никандровна своим близким, и все её друзья качали головами и сожалели о её неприятном положении и о тяжелом нраве её падчерицы.
В тот самый вечер, когда у Молоховых шли деятельные приготовления к вечернему приему, – приготовления, в которых родная дочь Софьи Никандровны, Полина, принимала самое горячее участие, Надежда Николаевна, по-видимому, не обращала ни малейшего внимания на общую суету. С трудом удалось ее вытянуть утром в гостиную для приема гостей, которые не переставали подниматься по устланной коврами лестнице в роскошно убранную маленькую приемную госпожи Молоховой (большие были заперты ради особо эффектного убранства их к вечеру); с трудом высидела она обед en famille (в семье), который все же, благодаря наружному этикету, введенному хозяйкой дома, был довольно церемонный, и тотчас же удалилась в свою уютную комнатку, куда поджидала двух гостей, – единственных ей дорогих и желанных: свою кузину Веру Алексеевну Ельникову и Машу Савину, любимую подругу свою по гимназии. Вера Алексеевна была гораздо старше Нади, служила учительницей в той самой гимназии, где кончила курс, но они были очень дружны, хотя Ельникова не любила семьи своего дяди и не бывала почти никогда у госпожи Молоховой. Савина тоже никогда не бывала гостьей в доме генеральши. Эта смуглая, миниатюрная, вечно занятая девушка была всего лишь на несколько месяцев старее своей подруги, но казалась гораздо старше её, потому что ранние лишения и заботы уже провели преждевременную морщинку между её черными бровями и на вид сделали ее неприветливой и слишком серьезной. Она дичилась и сторонилась от всех, кроме близких ей людей, которых было очень мало. Генеральша невзлюбила ее с первого взгляда и очень тяготилась её посещениями. Савина, впрочем, и сама их боялась и, несмотря на настойчивые просьбы Нади, предпочитала видеться с ней в гимназии, в своей крошечной комнатке в квартире матери, а более всего у Веры Алексеевны, где они втроем проводили самые веселые часы. Однако, в этот день они провели отлично время в комнате Надежды Николаевны, которую та тщательно оградила от вторжения своих меньших сестер и братьев. Она угощала своих гостей шоколадом, фруктами и конфетами и совсем было позабыла о неприятных вечерних обязанностях, если б о них ей не напомнила сестра её Полина, постучавшись в запертую дверь и закричав весьма пронзительным голоском, что пора одеваться, что maman причесывает уже парикмахер, что сейчас и их, Полину и Риадочку, позовут завиваться и что maman велела спросить у неё, не хочет ли и она, чтоб ее причесал парикмахер.
– Нет, спасибо, – смеясь, отвечала через двери Надя. – Я сама оденусь и причешусь; мне никого не надо!
– Ну, как хочешь! – отвечала Полина. – Только мама приказала, чтобы ты, как будешь готова, пришла ей показаться. Слышишь?.. Непременно!..
– Слушаю-с. Непременно!.. – насмешливо-недовольным голосом отозвалась старшая сестра. – A теперь иди себе с Богом, тебе пора завивать свои локоны.
Она посмотрела на золотые прелестные часы, подаренные ей в этот день отцом. Всего только восьмого половина: «До десяти я успею пятьдесят раз одеться», – подумала она.
За дверьми раздался смех и восклицание, судя по тону, весьма не лестное для Надежды Николаевны, и Полина удалилась быстрой походкой, свойственной её живой и юркой натуре.
– Зачем ты так недружелюбно обращаешься с сестрой? – заметила Ельникова Наде. – Ведь она только передала слова матери, а Софья Никандровна о тебе же заботится…
– Ах, Верочка, оставь! Ты не знаешь… Ведь это все лицемерно, чтоб пред вами порисоваться и в то же время выведать, что мы здесь делаем?.. Не даром же я на ключ двери заперла. Я знала, что без этого не обойдется!..
– A мне, право, кажется, что ты преувеличиваешь. Тебе самой жилось бы лучше, если б ты не портила так отношений к мачехе и её детям.
– Ну, про то мне знать! – со сдержанным вздохом возразила Надя. Но в ту же минуту, спохватившись, что резко ответила Вере Алексеевне, обняла ее одной рукой, крепко поцеловала в щеку и продолжала: – Душечка, я, право, не злая и рада была бы, чтоб все иначе было… Но ничто меня не возмущает так, как ложь, а в Софье Никандровне – все лживо, все напускное и деланное! Я бы никогда не могла с ней сойтись лично, но может быть еще ладила бы как-нибудь, если б не эти несчастные дети! Как их ведут? Среди чего они растут?.. Это заставляет меня ненавидеть эту женщину!
– Очень скверное чувство! – серьезно сказала Ельникова. – Этим дела не поправишь, и тебе такое отношение к семье не приносит чести. Лучше бы старалась противопоставить свое доброе влияние…
– Ах, полно, пожалуйста! – сердито прервала молодая девушка. – Легко говорить вчуже… Будто бы я не люблю этих детей и не перепробовала все, что в моей власти?..
– Не власть нужна, а любовь, – настойчиво перебила Вера. – Власти у тебя, – ты не можешь жаловаться! – в отцовском доме довольно. Потому-то я и простить тебе не могу твоих отношений к сестрам. Если б ты их умела привязать к себе, так могла бы очень быть им полезна.
– Очень! Нечего сказать… Пробовала я… Про брата и Аполлинарию Николаевну и говорить нечего: они с рождения сами себе и всему дому господа; я от них никогда доброго слова не слыхивала. Да и с Ариадной Николаевной, как ни старалась дружить, ничего не выходит! Риада вся под влиянием этой лицемерки m-lle Наке. Клавдя, хоть и нелюбимая, а тоже бедовая, своевольная, капризная девчонка… Все три так избалованы, что к ним и подступиться страшно… Только бедная маленькая Фимочка любит меня, потому что больная; все ею тяготятся, так она, бедняжка, и льнет ко мне… Да и то, вероятно, скоро влияние старших сестриц и братца на ней скажется. Ариадна и Клава прежде тоже были гораздо лучше, добрее, послушней, а как только подходят к десяти годам – и начинают выказывать фамильные черты маменьки.
– Перестань, Надя! Право, мне это неприятно… Я особой дружбы к твоей мачехе не имею, – ты это знаешь; но нахожу, что с твоей стороны бестактно, даже недобросовестно постоянно ее бранить…
– A ты хотела бы, чтоб я лучше воспевала ей гимны? Уж извини: лгать не умею!..
– Я и не хочу, чтобы ты лгала, но… На все мера и манера. Гимнов незачем воспевать, но без нужды не нужно и осуждать её недостатков. Можно просто помолчать… Хотя из любви к отцу.
– Из любви к нему я во многом себя ломаю и даже часто сама грешу против своей совести, но с вами-то уж двумя, кажется, мне незачем притворяться… Полно тебе читать нравоучения, Вера; мы тут с тобой не ученица с наставницей, а сестры!
И она еще раз поцеловала кузину, схватив ее за талию и, насильно повернув ее кругом себя, смеясь, повалила на диванчик, воскликнув:
– Извольте смирно сидеть, назидательная азбука!
Ельникова смеялась, качая головой. Улыбалась, глядя исподлобья на эту сцену, и другая гостья, Маша Савина, во все время последнего разговора не проронившая ни слова из уважения к Вере Алексеевне столько же, сколько из любви к своей подруге, на стороне которой она была всегда и во всем.
Надежда Николаевна, усадив таким образом свою родственницу, схватила с окна глиняный цветочный горшок с прекрасно распустившимся кустом ландышей, прижала его к груди и, вдыхая его аромат, воскликнула:
– Ах, прелестный мой цветок!.. Ничего так не люблю, как ландыши!.. Все сегодняшние подарки никуда не годятся в сравнении с вашими двумя.
– Ну, где же сравнивать цветок, от которого через неделю следа не останется, с прекрасными вещами, какие ты получила от своих родных!.. Книга Веры Алексеевны – другое дело.
– Напротив, Манечка, – отозвалась с своего дивана Вера Алексеевна. – По времени года, ваш подарок очень редкая и ценная вещь. Я удивляюсь, где вы могли его достать?
– Я просила брата Пашу мне взрастить. Ведь он служил при казенном саде, садоводству учится, – очень тихо отвечала Савина, почему-то покраснев.
– Славный мальчик! – вскричала Надя. – Какой он красавец! Ты видела его, Верочка?
– Пашу? Да!.. Нынешней весной мне привелось быть в оранжереях: Александре Яковлевне хотелось к именинам букет заказать, так он составлял. Мне его главный садовник очень хвалил… Это хорошее ремесло, и выгодное, – похвалила Ельникова.
– Отец ни за что не хотел меньших братьев отдавать в училище, – объяснила Маша, не поднимая глаз. – С тех пор, как со старшим братом, Мишей, так не заладилось, он решил, что ремеслом вернее прокормиться бедным, простым людям…
– Ну, это он напрасно… Один мог с толку сбиться, но это не причина, чтобы и другим…
Ельникова вдруг спохватилась и замолчала, заметив, что Савина низко пригнула голову и побледнела.
– Не надо, Вера Алексеевна! – отрывисто проговорила она, нахмурив брови. – Умер уж ведь… Все поправил…
– Душа моя, да он ни в чем таком виноват не бывал! – поспешила сказать Ельникова. – Это скорее несчастье, чем вина.
– Понятно – несчастье! – прервала ее горячо Надя. – Попал, бедный мальчик, на одну скамью с негодяями; выдавать товарищей не хотел, ну и был вместе с ними исключен. Другим всем ничего: нашли себе место по другим училищам, а Савину пришлось на чужом пиру похмелье терпеть!
– Бедным людям всякое горе – вдвое! Это уж известно, – сказала Маша Савина, – Вот потому-то и незачем нам в высокие хоромы залетать… После того отец и слышать не хотел о том, чтобы меньших братьев в гимназию отдавать. Пашу из первого класса взял и к садовнику в выучку отдал, а Степу прямо в ремесленную школу…
– Отчего же не вместе обоих?
– A не хотел Павел; обидным ему казалось после гимназии: ведь он учился очень прилежно… A к садоводству он большую охоту имел; еще крошечным ребенком все в земле рылся да огороды устраивал… Может, и выйдет толк, – вздохнув, прибавила Савина, – если пошлют его, как обещают, в училище садоводства.
– И наверное выйдет! – убедительно вскрикнула Надя.
– Разумеется. Знающих людей у нас по этому делу немного – поддержала ее Ельникова.
– Да, – задумчиво продолжала вспоминать Савина, – дорого поплатился за своих приятелей Миша!.. Так хорошо почти первым кончал курс… И потом, как он терзался!.. Работал за четверых, и в доме, и по грошовым урокам в дырявом пальтишке бегал… Вот и схватил тиф!.. Еще хорошо, что скоро его, беднягу, скрутило: не успел отца разорить на лекарства.
– Не люблю я у вас этого резкого тона, Манечка, – ласково заметила Вера Алексеевна.
– Эх, – горько отозвалась девушка, – будешь резкой, как вспомнишь все, что было перенесено!.. Брат, слава Богу, был без памяти, а потом умер, – ему ничего, а что маме пришлось терпеть?!.. Да и теперь еще…
– Что ж теперь-то?
– Как что?.. Ты не знаешь, Верочка, – оживленно заговорила Надя, – ведь старик совсем изменился со смерти сына: бедную Марью Ильиничну поедом с утра до ночи ест, – все в том, что сын так покончил; ее упрекает и в том, что, будто бы, и с Маней то же самое будет…
– Это он с чего взял?
– A вот, изволишь ли видеть, потому что Маня в шестом классе два года оставалась, а того не берет в расчет, что она целую зиму почти в классах не бывала, потому что за больной матерью ухаживала и всю домашнюю работу справляла!.. A теперь?.. Я даже удивляюсь, когда она находит время уроки готовить… Ведь она, как вернется из гимназии, завалена делом: до полуночи сидит – за отца бумаги переписывает. Прежде он сам это делал, а теперь часто болеет, и глаза стали плохи, так он дочь в свое дело впрягает. A ведь если бы Маня теперь в уроках поотстала, он ее одну обвинял бы…
– Ну, этого, благодаря Бога, нет; Савина на отличном счету.
– Да, хорошо, что Бог ей сил посылает…
– Теперь отец добрее стал. Это три года тому назад, как с братом несчастье случилось, он и рвал, и метал. Ведь насилу мы с мамой его умолили оставить меня доучиваться!
– Да, я помню. Это уж благодаря Александре Яковлевне уладилось, ей вы обязаны, Маня…
Глава II
Сиротка
Часы пробили восемь.
– О, однако прощай, Наденька! – поднялась Ельникова. – Пора тебе одеваться, а нам с Савиной по домам: завтра ведь не праздник.
– Да и мне не праздник: точно так же в восемь часов буду в классе…
– Неужели придешь?
– Понятно, приду. Хоть бы Софьи Никандровны гости меня до пяти часов утра продержали, я все-таки не опоздаю: прямо из бального в форменное платье наряжусь и – в поход!
– Формалистка! – засмеялась Ельникова. Она видимо любовалась своей кузиной и, взяв одну из её тяжелых кос, сказала: – Экие волосы у тебя богатые! Прелесть!..
– Ах, Бог мой! – вскричала Надя, – хорошо, что похвалила, а то у меня совсем из ума вон: ведь ты же должна меня причесать, Верочка, а то мне опять достанется, если я осмелюсь выйти, как всегда, со спущенными косами. Сооруди мне, пожалуйста, какую-нибудь каланчу во вкусе её превосходительства… Ты такая мастерица…
– А ты не можешь без злости обойтись!.. Не стоила бы ты, ну, да уж так и быть! Садись к туалету скорей… Савина, посветите, душа моя, я мигом ее причешу!
И Вера Алексеевна принялась умелыми руками хозяйничать в густых прядях темно-русых Надиных волос.
Савина, державшая свечку за спиной Надежды Николаевны, казалась совсем миниатюрной возле них обеих. Она была не более как по плечо Ельниковой. Издали, в её обтянутой черной кофточке и с обрезанными вьющимися темными волосами, ее легко было принять за мальчика. В худеньком её смуглом личике ничего не было выдающегося, кроме темно-карих, почти черных глаз, очень печально смотревших на весь Божий мир. Взгляд их прояснялся редко; почти исключительно, когда она смотрела на своих маленьких братьев или на подругу свою, Надю Молохову, которая имела дар вызывать улыбку на вечно озабоченное лицо Савиной, а в сердце её – теплое чувство доверия и надежды на лучшее. Какой красавицей казалась ей Надя! Для Маши не могло быть в мире большего совершенства, как эта белая, румяная, статная девушка!.. Один взгляд её больших темно-серых глаз, одна веселая улыбка – снимали горе и заботы с сердца бедной маленькой труженицы. Не было таких подвигов и жертв, на которые не покусилась бы Савина, если б они были нужны её подруге; но она не подозревала, что эта обожаемая ею подруга, так беспечно, по-видимому, и подчас даже требовательно смотревшая на жизнь, сама была готова для неё на многое. В основании характера Молоховой было гораздо более глубины и силы, нежели выказывала её открытая, беспечная наружность; гораздо менее эгоизма и суетности, чем можно было бы ожидать от богатой, балованной отцом девочки, взросшей в такой роскошной и, вместе, беспорядочной до неряшливости среде, как семья Молоховых.
Дело в том, что она в раннем детстве получила другое направление, видела другие примеры, жила с людьми, которые оставили неизгладимое впечатление в уме и сердце её. Когда Надя, после смерти своей бабушки Ельниковой, у которой они росли вместе с Верой Алексеевной, попала в семью своего отца, все ей показалось в ней дико и несообразно. Она привыкла, рано вставать, привыкла к порядку, к занятой, тихой жизни, а её брат и сестры вставали, когда им было угодно, росли в руках бонн и гувернанток, менявшихся беспрестанно, почти всегда предоставлявших детей одной прислуге, исчезая на целые часы из дому вместе с хозяйкой его. Отца своего, вечно занятого службой, Надя видела раз в день, а мачеху нередко по неделям не видывала: та и родных детей своих иногда не посещала по целым дням. Софья Никандровна была не злая женщина и по-своему любила детей; но она еще больше любила себя и ставила выше всего, особенно в то время, свои светские обязанности, общество, выезды, приемы и наряды, которым отдавала все свое время. Она сама была из очень богатой купеческой семьи. Из плохонького пансиона, по семнадцатому году, она попала, тоже сиротой, без матери, в дом своей бабушки, простой строгой женщины, очень крутого и своеобычного права. Старуха держала в руках весь дом, начиная с седоволосого сына, который пред матерью и пикнуть не смел. Если бы Софья Никандровна жила постоянно с ними, она никогда не была бы отдана на воспитание во французский пансион; это устроила мать её, умершая за несколько лет до окончания ею учения. Когда же старуха Соломщикова, передав зятю управление ситцевой фабрикой, которой сама всю жизнь распоряжалась, переехала на житье к сыну, внучка её только что вернулась домой, мечтая о выездах, балах и всяких удовольствиях. Но бабушка круто повернула все по-своему и разрушила все её надежды, заперев ее в четырех стенах и никуда не выпуская, кроме церкви. За эти три-четыре года характер Софьи Никандровны очень испортился, а врожденные льстивость и лицемерие сильно развились необходимостью задабривать бабушку и скрывать от неё многое. Ничего нет удивительного, что, раз вырвавшись на волю из-под опеки, она повела совсем иную жизнь. Но, ожидая еще многого от богатой бабушки, «генеральша», – так все в отцовском доме называли госпожу Молохову, – с ней не ссорилась. Напротив, она старалась ей поблажать: скрывала свою чересчур суетную жизнь, уверяя, впрочем, старуху, что она делает уступку желаниям мужа и требованиям общества, в которое попала чрез него. Вообще она во многом играла двойную игру, и падчерица недаром невзлюбила ее за это.
С первого же года Наденька Молохова стала томиться в новой обстановке, среди беспорядка в родительском доме. Сначала Софья Никандровна задумала было сделать из хорошенькой десятилетней девочки вывеску своей материнской нежности и доброты. Она наряжала ее и хотела держать напоказ в своей гостиной или катать в своей коляске, чтоб все видели, как она добра к этой «бедной маленькой сиротке»… Но «бедная сиротка» оказалась гораздо развитее, сметливее и характернее, чем ожидала того её мачеха: она сразу протестовала против этих выставок так же, как и против роскошных нарядов, к которым у бабушки не привыкла, которые её стесняли. Еще сильнее восстала она против деспотизма гувернантки, приставленной к ней по выбору мачехи. Надя, по привычке, говорила все, что было на уме, вычурной парижанке, приходившей в ужас от её дурных манер и невоспитанности; она не считала нужным слушаться гувернантки в том, что казалось ей дурно и несправедливо. Девочка открыто и смело восстала против неё и прямо направилась к отцу, улучив время, когда он был один.
– Папа, – заявила она, – найди мне другую гувернантку. Я этой не буду слушаться. Она злая, она бьет Марфушу, и меня хотела прибить за то, что я сказала правду. Бабушка велела мне всегда всем говорить правду, а она требует, чтоб я говорила, что я больше люблю maman, твою жену, чем любила бабушку и Верочку. Я этого не могу! Я не хочу лгать и – не буду ее слушаться…
Николай Николаевич сначала смеялся, пробовал урезонить свою дочку; но та стояла на своем. Вскоре непригодность гувернантки стала очевидной и для Софьи Никандровны, и она ее отпустила. Но и с другими наставницами дело пошло не многим лучше: выходили беспрестанные неприятности. Надя сердилась на них, жаловалась отцу, даже плакала, хотя это не было в её привычках. Само собой разумеется, что и она сама была во многом виновата. Предубежденная из-за своей первой гувернантки, она заранее была раздражена и несправедливо относилась ко всем остальным. Она умоляла отца, чтоб он позволил ей ходить в гимназию, куда Ельникова уже поступила в то время учительницей; учиться у своей милой Верочки, у Александры Яковлевны, начальницы гимназии, которую Надя заранее любила потому, что ее любила Верочка и рассказывала ей, как они были хорошо знакомы с её родной милой умершей мамой. Кончилось тем, что Надя, после одной сцены с последней гувернанткой, m-lle Наке, жившей еще у них и теперь, – сцены, за которую мачеха ее строго наказала, крепко заболела, и отец, испугавшись дальнейших последствий, сдался на просьбы её и советы племянницы и определил ее в гимназию. Там Надя скоро освоилась и пошла прекрасно; она была почти во всех классах первая, до последнего, в котором окончила с золотой медалью. В восьмом, педагогическом, классе она осталась против воли мачехи, заявив ей гораздо резче, чем следовало, что ей необходимо добыть себе права учительницы. Софья Никандровна разобиделась не на шутку, и надо сознаться, что на сей раз она была права. Узнав об этой сцене, Вера Александровна, не обинуясь, заявила своей кузине, что она обязана извиниться пред мачехой, что Надя и исполнила, скрепя сердце, но тем не менее осталась в гимназии. Однако, чувствуя сама свою вину, молодая девушка старалась в последнее время делать некоторые уступки. Так, она безропотно покорились желанию мачехи отпраздновать её совершеннолетие и даже, скрывая неудовольствие, приняла от неё в подарок дорогой наряд и нитку прекрасного жемчуга, которые должна была обновить сегодня.
Очень миловидна была в этом бальном туалете Надежда Николаевна, а Савиной она показалась красавицей… Через полчаса она уже стояла готовая, благодаря свою кузину и окончательно прощаясь с обеими своими гостями, когда в дверь, оставленную незапертой вошедшей горничной её, Марфушей, вбежала, с хорошеньким букетом в руках, её вторая сестра, десятилетняя Ариадна. Увидев посторонних, девочка сейчас же замедлила походку, сделала реверанс и, не поднимая ресниц, обратилась к сестре с самым официальным видом и сказала по-французски:
– Maman вас просит сделать ей удовольствие взять этот букет. Она заказала его нарочно для вас…
– Сколько раз я тебя просила, Риада, говорить со мной просто, без этих вычурностей, во вкусе m-lle Naquet! Говори по образчикам её красноречия с другими, если уж это нравится твоей гувернантке, а со мной, пожалуйста, объясняйся проще, – заметила Надя.
Девочка подняла вверх брови и высокомерно возразила:
– Я не умею говорить иначе, нежели говорят в порядочном обществе. Я, кажется, ничего не сказала необыкновенного…
– A я тебе скажу, что ты и теперь, и всегда необыкновенно говоришь и держишь себя, как кукла на сцене марионеток!.. – вспыльчиво вскричала Надежда Николаевна. – Уж не знаю, что за манерную дуру ты сделаешь наконец из себя, если за ум не возьмешься и не отучишься от своих претензий!
Вера Алексеевна сжала ей руку, но она не заметила этого предостережения и, выведенная из себя еще больше презрительной гримасой Риады, продолжала:
– Да! Да! Нечего пожимать плечами!.. Если б ты не была маленькая дурочка, ты бы сама понимала, как смешно девочке твоих лет напускать на себя такой тон и важничать, как ты важничаешь. Дай сюда цветы… Скажи маме, что я благодарю ее… Иди!
Ариадна молча отвернулась и с презрительной улыбкой на высоко вздернутом личике пошла было к дверям, но вдруг, словно опомнившись, повернулась и снова отпустила самый изысканный реверанс, промолвив:
– Je vous salue, mesdemoiselles! (Приветствую вас, дамы!)
Движение это и натянутое выражение её детского личика были так комичны, что все три девушки невольно рассмеялись. Ельникова, впрочем, тотчас же закусила губы, тогда как смех Нади оборвался на злобной нотке и она раздражительно вскричала вслед исчезнувшей сестре:
– Комедиантка!.. Совершенная Пимперле!.. Ах, как она меня бесит!
– Да, жеманная девочка, – согласилась Вера.
– И пресмешная, – прибавила Савина. – Неужели ее этому учат?