Полная версия
Держава. Том 3
Только легли спать, как «фасонистый» барабанщик пробил тревогу, а дневальный по роте дурным голосом заорал:
– Строиться-я!
«Что за дела? – недоумевал Пал Палыч. – Воскресенье же», – ловко отбил тарань тесаком, очистил и сжевал, чтоб водкой не пахло, глянув по привычке на картину, а затем на подаренные фотокарточки. На одной – горе и раздражение Павловского полка, а ныне георгиевский кавалер Сидоров, смело подставлял крупнозубому, замахивающемуся винтовкой японцу гвардейскую грудь. На другой – Козлов, несмотря на перебинтованную руку, хреначил врага, держащего огромную дубину.
Согласно приказа генерал-майора Щербачёва, 1-й батальон лейб-гвардии Павловского полка под командой полковника Ряснянского, в 9 утра расположился во внутреннем дворе Зимнего дворца.
К огромной обиде Евгения Феликсовича, руководивший охраной Дворцовой площади Щербачёв своим приказом старшим назначил командира 2-го дивизиона лейб-гвардии Казачьего полка полковника Чоглокова, под рукой у которого находилось всего полторы сотни казаков.
В результате целых два часа он – то благодарил перед строем прибывших с театра военных действий унтеров, то распекал капитанов Лебедева и Васильева.
Пал Палыч, стоя в строю, мысленным взором обратился к картине «Въезд на осляти», а затем, в спокойном уже состоянии души, перебирал в памяти рассказы вновь испечённых георгиевских кавалеров, удивляясь, почему до сих пор наша армия не разгромила японцев: «Ведь на привалах они веерами обмахиваются, словно мадамы, а на фотографии своими глазами видел у японца косичку. Ну, бабы – они и есть бабы… Лишний раз убедишься, что ничему путному сейчас солдат не учат.., ежели такие, прости осподи, сражатели, унтерами стали и кавалерами, – забывшись, чуть не плюнул в строю. – Нам-то здесь уютно, а вот три роты четвёртого батальона под командой полковника Сперанского на Троицкой площади поставили… Помёрзнут робяты».
В 11 дня Ряснянский перешёл в добродушное настроение, ибо Чоглокову с его казаками Щербачёв приказал спешно выдвигаться на Николаевский вокзал в распоряжение генерал-майора Ширма.
«Вот там пусть за ширмой и прячется», – довольный каламбуром, закурил сигару.
Утром воскресного дня Рутенберг с трудом растолкал Гапона.
– Отче, девять часов уже, – сдёрнул со священника одеяло. – Ну и нервы у вас, батюшка. Я всю ночь не спал, – погладил рукоять нагана за поясом: «Уснёшь тут… Азеф дал задание любой ценой… Как это он выразился?.. Дискредитировать царя в глазах народа. Или, если представится случай и царь примет делегацию – ликвидировать его…»
И пока Гапон пил чай, хмурился, вспоминая записку от теоретика партии Чернова, что передал ему Азеф: «Следует разбить триединство, на котором стоит Россия: Православие. Самодержавие. Народность. Прежде всего, следует выбить из-под монархии главную опору – народное доверие. – Всё-таки умный человек наш Чернов, – тоже налил себе чаю и взял со стола баранку. – Мы создадим повод для народной мести царю… А посеет бурю поп Гапон», – исподлобья глянул на пьющего из блюдечка чай священника. – Ишь, сеятель бури… Губы-то как вытягивает на кипяток дуя, – чуть не рассмеялся Рутенберг и тут же осудил себя: – От нервов, наверное… Чего-то колотит всего».
– Петя… Или как там теперь тебя – Мартын, ты чего зубы сжал? Язык что ль прикусил? – отставил блюдце Гапон, вытирая платком взмокший лоб.
– Фу-у, хорошо! – покрутил головой по сторонам и встал, перекрестившись на икону. – Неужели сегодня с царём всея-всея говорить буду и вразумлять его, – аж зажмурился, представив такую лакомую картину, и ужасно вновь захотел чаю: «Некогда будет по подворотням бегать». – Да кто там ломится? – чуть испуганным голосом обратился к Рутенбергу. – Не полицию же Мирский подослал…
– К вам, батюшка, посыльный от градоначальника Фуллона, – зарокотал Филиппов, просунув в дверь голову.
– Чего ему надо? – несколько успокоился Гапон.
– Фуллон просит поговорить с ним по телефону.
– Некогда мне с ним лясы точить: «Скоро с самим царём беседовать надлежит». – Где там Кузин? пусть идёт к телефону и скажет градоначальнику, что шествие состоится, как бы он против этого не был, – вышел на улицу, зябко кутаясь в обширную шубу: «Филиппова, поди? Утонешь в ней, – с трудом забрался в сани. – Чего-то Кузин обратно летит», – велел подождать телефонного парламентёра.
– Батька, батька, до аппарата не добрался, – всё не мог перевести тот дыхание.
– Чёрта что ли встретил? – хрюкнул в кулак Гапон. – Так ты его крестом…
– Хуже! – наконец смог связно говорить рабочий. – Пристава! Вдруг вас арестовывать идёт?
– Типун тебе на язык, Кузин… Да чтоб с твой нос был. Дуй в Нарвский отдел, – велел извозчику.
Там священника ждала огромная толпа, воодушевлённо его приветствуя на всём пути от саней и до дверей отдела.
– Отче, – слышал он крики, – в городе повсюду войска…
– Ничё-ё! Пройдём! – несколько сник от услышанного, входя внутрь помещения. – Здорово, Васильев, – пожал руку ближайшему соратнику. – Вижу, народ к шествию готов…
– Готов-то готов, но мне робяты рассказали, что Петербург превратился в военный лагерь. Повсюду солдаты и казаки. Мосты тоже заняты войсками. Не здря, значит, дворники вчера весь день клеили по городу объявления, что намеченное мероприятие недопустимо. Так и написали, сатрапы, – вытащил из-за пазухи листок: «Градоначальник считает долгом предупредить, что никакие сборища и шествия таковых по улицам не допускаются и что к устранению всякого массового беспорядка будут приняты предписываемые законом решительные меры».
– Нечего беспокоиться, дети мои. Стрелять в нас не станут, – внутренне засомневался Гапон. – Вот что сделаем… Придадим шествию характер кре- стного хода. Пошли-ка несколько человек в ближайшую церковь и пусть попросят там хоругви и иконы… А чтоб показать властям миролюбивый характер процессии, возьмите из отдела вон тот царский портрет в широкой раме, – указал рукой. – Да и с Богом… Выходить пора… К двум дня на площади договорились собраться. Чего-то иконы из церкви не несут, – забеспокоился он, увидев посланцев с пустыми руками.
– Не дали, батюшка, – перебивая друг друга, затараторили рабочие. – Не богоугодное дело, сказали, властями запрещённое.
– Ты вот что, Васильев, – взъярился Гапон. – Пошли туда человек сто… Обнаглели попы, прости Господи, – перекрестился на портрет государя, так как икон пока не было. – Силой берите… А мы пока, как и подобает перед любым делом на Руси, отслужим молебен в часовне Путиловского завода.
В 11 утра огромная колонна рабочих с жёнами и детьми, после возгласа Гапона: «С Богом!», тронулась к Зимнему дворцу. Перед колонной несли царский портрет, за ним – четыре хоругви и образа. Следом шествовал Гапон, а на шаг сзади: Рутенберг, Филиппов, Васильев, Кузин и дальше – прочая рабочая мелочь.
– Тысяч двадцать собралось, не меньше, – поравнялся с Гапоном Рутенберг. – А наша – не самая большая колонна. Да ещё любопытствующей публики на тротуары высыпало… Вливались бы в рабочие ряды.
«Это хорошо, – подумал Гапон. – Тут и студенты, и простонародье, и господа, и даже барышни, шастающие везде, где им не следует быть… Совсем матери за детями не следят, потом я в пересыльной тюрьме их на этап благословляю, – проснулся в нём священник. – Ох, не те мысли в голову лезут. Как бы самого на этап не благословил преемник», – запел от волнения:
«Боже, царя храни-и», – идущие за ним люди подхватили гимн.
– Ну вот, отче, часа полтора идём и никто не препятствует.., – взволнованно произнёс Рутенберг. – Лишь околоточные надзиратели да конные городовые остановиться увещевают… Ну и холодно ноне, – поднял глаза к серому небу и онемел от увиденной картины.
В белесоватой мгле появилось тёмно-красное солнце и в мутном тумане, по краям от него, возникли ещё два бордовых светила.
«Будто в зеркале отражение», – унял заколотившееся сердце Гапон, слыша позади возгласы:
– Три солнца на небе!
– Нехорошее знамение! Беду предвещает, – крестился народ.
– Царю-ю небесный.., – затянул священник, чтоб отвлечь людей от знамения, и народ запел, поддержав его.
Неподалёку от Нарвской заставы цепь солдат заступила дорогу шествию. За ними Гапон увидел кавалеристов.
От жиденького наряда полиции увещевать бунтовщиков направился старший полицейский чин. К нему присоединились шествующие по краям колонны помощник пристава поручик Жолткевич и околоточный надзиратель Шорников.
– Я пристав Значковский. Кто у вас предводитель? – как можно громче вопросил полицейский чин, пятясь задом перед толпой. – Остановитесь. Властями запрещено ваше шествие… – не успел договорить, как из толпы раздалось несколько выстрелов.
Гапону на миг показалось, что стрелял Рутенберг.
Двое полицейских упали, а пристав Значковский побежал к своим.
И тут же к колонне рысью направился эскадрон кавалерии.
Рутенберг увидел скачущего впереди офицера и, не целясь, выстрелил в него, услышав из колонны ещё несколько выстрелов.
«Господи! Что же это? – оторопел Гапон. – Зачем стреляют… Мы не дошли ещё до Зимнего…»
Телохранитель Филиппов оттащил священника в сторону, когда мимо них проскакал кавалерист, грозно размахивая шашкой.
– Плашмя по плечу звезданул, – неизвестно кому пожаловался Васильев, от всей души треснув огромным крестом, что притащили из церкви, кавалерийского унтер-офицера. – Расступайтесь и пропускайте конников, в полный голос заорал он.
Не остановив манифестантов, эскадрон повернул назад, и под смех расступившихся солдат, построился за их цепью.
Почесав через пальто плечо, Васильев повёл колонну, не увидев уже в первых рядах Гапона.
Три солнца сменила необычная зимой яркая радуга, а когда она потускнела и скрылась, поднялась снежная буря. Из этой вьюжной круговерти раздался звук трубы, выводивший какой-то суровый мотив.
– Музыкой себя веселят, – обращаясь к рабочим, кивнул в сторону солдат Васильев.
– Ну сколько можно трубить предупреждающий сигнал, – выдернул шашку из ножен командующий двумя ротами Иркутского полка капитан. – К прицелу! – выкрикнул команду. – Уже на сто шагов подпустили колонну.
Но манифестанты как шли, так и продолжали идти, громко запев молитву «Отче Наш».
Капитан четыре раза кричал «к прицелу», надеясь напугать рабочих, и всё не решаясь скомандовать: «пли».
Но за пением и рёвом бури они не слышали команды, продолжая надвигаться на цепь солдат.
– Пли! – махнул шашкой капитан, потеряв надежду остановить того и гляди сомнувшую солдат толпу.
Когда на землю упали хоругвеносцы и нёсший царский портрет рабочий, Гапон ещё не понял, что по ним произвели залп.
Но когда закрывший его Филиппов зашатался, хватаясь за грудь, и прохрипел:
– В царя из пушки стрелять умеете, и по людям из ружей, а от японцев бежите, – до Гапона дошёл весь ужас создавшегося положения, и с него сразу слетели спесь и тщеславие.
Он почувствовал, что Рутенберг с силой потянул его за рукав шубы и брякнулся на землю, уткнувшись лицом в царский портрет и ощутив боль в груди от давившего на неё креста. Разум его на какое-то время отключился и будто издалека он слышал, как Кузин во всю глотку в истерике орал:
– Гапон предатель! Он знал, что будет!
– Он повёл нас на заклание.., – раздавался неподалёку то ли хрип, то ли стон.
«Недолговечна ты, слава земная», – теряя сознание, подумал священник.
В чувство его привели больно хлыщущие по щекам ладони. Раскрыв глаза, он увидел над собой лицо Рутенберга.
– Поднимайся, Георгий, уходить надо.
Не обращая внимания на крики и стоны, где ползком, где пригнувшись, они добрались до пропахшей кошками подворотни и забившись в угол перевели дыхание.
– Петя, не бросай меня, – дрожа губами, несколько раз повторил Гапон, с удивлением заметив в руках товарища неизвестно откуда возникшие ножницы.
Безо всякого почтения сбив с попа шапку, Рутенберг грубо стал остри- гать длинные космы, прикрывая собой Гапона, дабы кто-нибудь из рабочих, забежавших в подворотню, не увидел его и не убил.
Глядя на растерянное безвольное лицо, временами морщившееся от боли, когда ножницы в дрожащей руке выщипывали волосы из головы, Рутенберг решил, что следует придумать легенду об этих минутах: «Ну не рассказывать же потом, что народный вождь, трепеща телом и дрожа губами, шептал: «Петя, не бросай меня». Следует поведать, что подбежавшие рабочие поцеловали священнику руку и поделили между собой остриженные волосы, в то время, как отец Гапон суровым голосом произнёс: «Нет больше Бога! Нет больше царя!»
– Пе-е-тя! Нас не убьют? – заплакал Гапон, растирая слёзы рукавом шубы.
– Раз до сих пор живы, то не убьют, – выбросил ножницы и револьвер Рутенберг.
Голова его стала удивительно ясна. Он даже сам удивился этому.
– Георгий, надо уходить отсюда, – поднял и с трудом довёл безвольное, словно из киселя, тело, до ворот, увидев у раскрытой створы мёртвого человека: «Следует переодеть батюшку», – ударил его кулаком в скулу, чтоб тот разозлился и пришёл в себя.
Но удар не подействовал. Качнув головой и скорчив плаксивую гримасу, Гапон всхлипнул, выдув из носа огромный пузырь.
«Словно шарик воздушный надул», – совершенно успокоился Рутенберг и стал снимать с убитого испачканное кровью пальто.
– Сбрасывай шубу, отче, да пальто надень, чтоб Николай при встрече не узнал, – пошутил, удивившись себе, и рассмеялся, глядя на дрожащего священника, с ужасом воззрившегося на его смеющееся лицо.
– Ты чего, Мартын? – начал тот приходить в себя, надевая пальто и пачкая руки в чужой крови.
Застегнув пуговицы дрожащими пальцами, поднял к лицу кровавые ладони, и они затряслись, а слёзы вновь полились из глаз.
– Я убил их! – причитал он, закрыв лицо руками… – Я убил их… – зашипел, перейдя на шёпот, чуть опять не потеряв сознание.
Хладнокровно обтерев платком кровавое от ладоней лицо, Рутенберг спокойно, будто на пикнике в дружеской компании, произнёс, брезгливо глядя на земляка:
– В город пробираться надо, и у знакомых спрятаться.
После этих слов Гапона охватила нервная лихорадка:
– Да! Да! Прятаться надо… Кровь! Кровь кругом, – шептал, словно в бреду.
«Ты теперь нигде от этой крови не спрячешься», – повёл его дворами и проулками, а в голове неожиданно возникли слова Азефа, произнесённые при последней встрече: « Вдумайтесь только, какое это величие – использовать веру в Царя и Бога для революционных замыслов».
Поплутав по улицам, Рутенберг с Гапоном вышли к особняку одиозного миллионщика Саввы Морозова, где их приняли по высшему разряду.
Отмыв от крови лицо, вызвали «жана»3, который, профессионально топыря мизинец, подстриг священника, попутно замучив вопросом: «не беспокоит-с», и затем аккуратно сбрил бороду.
«Ну, чисто поп-растрига», – мысленно хмыкнул Рутенберг.
Гапона переодели во всё чистое и накормили.
Подумав: «Хотя это чистой воды нелепица – а вдруг за нами следили?» – Рутенберг повёл Гапона на квартиру к писателю Горькому.
Выпив здесь стакан вина, и окончательно успокоившись, по совету окружившей его интеллигенции, написал в Нарвский отдел записку, продиктованную Рутенбергом и Горьким: «У нас больше нет царя! Рабочим надо начинать борьбу за свои права. Завтра я к вам приду, а сегодня занимаюсь вопросами на благо общего дела».
Вспомнив недавние события прослезился, затем выпил для успокоения второй стакан, и взбодрившись, поддался на уговоры писателя выступить перед интеллигенцией в помещении Вольного Экономического общества.
– Вас никто не узнает, Георгий Аполлонович. Вы сейчас больше смахиваете на обыкновенного приват-доцента, нежели на народного вождя, – плюнул в душу Гапона, критически обозрев безбородое бледное лицо со скошенным набок носом и короткой стрижкой. Окинув взором крахмальный воротничок, и безобразно вылезшие из рукавов мятого пиджака манжеты, подумал, что и на приват-доцента этот помятый субъект явно не тянет, а весьма схож со шпиком из охранки…
«Как я ненавижу этих интеллигентов… То ли дело – простые рабочие», – узрев в писательских глазах искры иронии, поправил манжеты Гапон, и сморщил в плаксивой гримасе лицо, вспомнив убитого богатыря Филиппова с его окладистой бородой и трубным басом.
Шумное заседание интеллигенции вёл профессор Лесгафт – так представил председателя Максим Горький.
Крича каждый своё, и не слушая глупые мнения других, собравшиеся господа обсуждали виденное и пережитое днём.
– Представляете, – горячился старичок в пенсне и в бородке клинышком. – Десять тысяч раненных и пять тысяч убитых… И это в столице России. На моих глазах.., – кряхтя, взобрался на кафедру, – …Ша! – выставил ладонь в сторону Лесгафта, попытавшегося довести до сведения старикашки, что намечен другой докладчик. – Я сам видел, пока ехал сюда на конке, – задребезжал он с трибуны, уцепив себя за бородку, – как за нами гналась целая сотня казаков, во всю глотку вопя: «Бейте студента!»
– Это вас приняли за студента и хотели избить? – поинтересовался недовольный ущемлением своих председательских прав Лесгафт.
– Нет! Студент – он и в Африке студент… В очках и шляпе, – занудливо стал объяснять старичок.
– Ну да, – насмешливо покивал головой ведущий собрание. – С кольцом в носу и в набедренной повязке…
– Один из казаков, – не слушая язвительные замечания, продолжил старикан, – видно через окно его заметил и с подвывом заорал: «Лупи в хвост и в гриву очкарика-а!», – жестикулировал пожилой докладчик. – Всё на моих глазах было и нечего усмехаться, – набросился на председателя. – Остановив вагон, дикари вытащили студента и стали избивать нагайками и ногами…
– Они от самой Африки за ним гнались? – попытался уточнить Лесгафт.
– Нет. От Зимнего, – огрызнулся старичок и, сделав жалостливое лицо, продолжил: – Бедный студент только и мог стонать: «Мама, мама-а…»
Услышав такие ужасы, сидевший неподалёку Гапон привычно уже пустил слезу, представив себя на месте несчастного юноши, а Лесгафт, наоборот, разозлился от этого душещипательного эпизода.
– А вот мне рассказали, что на Большом проспекте Петербургской стороны эскадрон кавалерии лейб-гвардии Конного полка остановил конку на том основании, что сидевший в империале студент назвал их опричниками.
– Кем они и являются, – сумел вставить старичок, покидая трибуну.
Лесгафт неожиданно увлёкся повествованием: «Наверное, от дедушки заразился», усмехнувшись, подумал он.
– Офицер в грубой форме… шпак, очкарик… Потребовал выйти из транспортного средства, и пока бедняга сходил, целый взвод во главе с офицером стали рубить его шашками…
У Гапона опять намокли глаза от столь трагической картины, а присевший рядом старичок прошептал: «И он закричал: мама, мама-а», – громко высморкавшись в платок, дедуля подозрительно покосился на попа-расстри-
гу – не с охранки ли чучело?
– … В эту минуту, – взобрался на кафедру Лесгафт, чтоб вещать на весь зал, – приблизился отряд городовых, и стал рубить заступившегося за студента рабочего. И его тоже забили до смерти. Одна из пассажирок конки видела даже два гроба, доставленных к вагону, куда положили останки убитых, – покинув кафедру, подошёл к старичку с Гапоном. – Это я к тому, что бывают и непроверенные слухи, – сказал клинобородому дедушке. – А вы, как сообщил мне Алексей Максимович – посланец отца Гапона? Прошу вас за трибуну.
Взойдя на кафедру, Гапон оглядел зал и поздоровался, как в «Собрании» с рабочими:
– Здравствуйте. Многие лета вам.
И под негромкие смешки продолжил:
– Теперь время не для речей, а для действия. Рабочие доказали, что умеют умирать, но, к сожалению, они безоружны. А с голыми руками трудно бороться против винтовок, шашек и револьверов. Теперь ваша очередь помочь им. Накануне девятого января нам обещали триста револьверов и бомбы. Но обманули. А из магазина Чижова мы достали только двадцать револьверов, – прикусил язык. – Нужно оружие! – под аплодисменты сошёл с кафедры.
«Артистические переливы тембра, поднятые вверх руки и закатанные к небесам глаза… Всё это рассчитано на рабочих. На их низкий умственный уровень… А здесь жесты благословения и переливы голоса роли не играют. Здесь важен смысл. То-то Лесгафт дипломатично посмеялся над старичком в пенсне», – улыбнулся Рутенберг – умный и хладнокровный человек, показавший пешке, что она пешкой и осталась, не сумев пробиться в ферзи.
После речи, как все догадались – отца Гапона, небольшая группа присутствующих, в одной из комнат Общества стала обсуждать, где взять оружие, чтоб организовать народное восстание.
Как потом рассказывал Гапон, Максима Горького он поставил у двери на стрёме, чтоб не зашли посторонние…
Не знавший о своей «босяцкой» роли Горький, после собрания, повёз стриженую знаменитость к себе домой и вместе с ним сочинил ещё два обращения. Одно к рабочим: «Так отомстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам… Смерть им… И оружие разрешаю вам брать… Бомбы, динамит – всё разрешаю… Стройте баррикады, громите царские дворцы и палаты! Уничтожьте ненавистную народу полицию…»
В том же духе составили и обращение к солдатам.
В 22 часа 20 минут с докладом императору в Царское Село прибыл Святополк-Мирский.
– Войска применили оружие? – поразился Николай, в волнении закуривая папиросу.
Мирскому курить не предложил.
– Ещё накануне вы говорили, что в столице сохраняется спокойная обстановка, – остановившимся взглядом смотрел в тёмное окно.
– Рабочие выдвинули требование, чтобы Вы, Ваше величество, вышли к ним принять петицию. А среди рабочих скрывались эсеры и эсдеки, которые и спровоцировали ответный огонь войск. Реально было покушение на вас…
– А что же Фуллон? – спросил у Мирского царь.
– Руководил из кабинета. Но командовал всеми войсками, по поручению великого князя Владимира Александровича, князь Васильчиков.
– Это я знаю, но считаю, что раз Фуллон во всём потакал Гапону и его Собранию, то обязан был выйти к ним и принять петицию, успокоив толпу и пообещав выполнить большую часть требований… А дяде моему лишь бы пострелять, – в гневе вспыхнул лицом Николай. – Фуллона немедленно в отставку. И его счастье, что официально всё руководство взяли на себя военные. А то бы быть ему в Петропавловской крепости… И не начальником… А что войска?
– Войска, Ваше величество, полностью исполнили свой долг. Первая встреча колонны рабочих с войсками произошла в двенадцать часов дня возле Нарвских ворот. Ещё две огромные толпы следовали к центру города. Возле Большой Дворянской улицы два эскадрона гвардейских улан попытались перегородить им путь, но рабочие пропустили их внутрь колонны, обойдя по бокам, и продолжили следование к Троицкой площади, где дислоцировались тринадцатая, четырнадцатая и пятнадцатая роты лейб-гвардии Павловского полка. Пристав Петербургской части, встав перед толпой, стал увещевать её прекратить движение и разойтись… Но толпа продолжала идти. Тогда павловцы, держа ружья с примкнутыми штыками наперевес, словно на параде, ринулись с криками «ура!» на толпу, которая стала разбегаться. Жертв среди рабочих не было.
– Павловцы молодцы! – похвалил полк император.
– Самые бурные события произошли на Васильевском острове, – продолжил доклад министр внутренних дел. – Там строили баррикады с проволочными заграждениями и поднимали красные флаги, выкрикивая: «Долой самодержавие». «Да здравствует революция!» Стреляли по войскам. Кидали в солдат камни. Валили телеграфные столбы. Несколько сот человек напали на управление второго участка Васильевской части, разбили окна, ломали двери. Служащие отстреливались из револьверов. Однако генерал-майор Самгин, командующий войсками в числе двух эскадронов улан, двух сотен казаков и восьми рот пехоты, со смутьянами справился. Войска несколько раз разгоняли толпу и разбирали баррикады. За вооружённое сопротивление и грабежи было задержано сто шестьдесят три человека.
Отпустив Мирского, Николай прошёлся по кабинету, в сердцах ударом ноги опрокинув стул: «Хорошо, что свидетелей вспышки не было, – сел в кресло и задумался. – Второй грех на мне. Ходынка и сегодняшний день. Но тогда люди подавили себя сами, а теперь это сделали – правительство и Я. Приказа стрелять не было. Речь шла о том, чтоб не допустить огромную толпу – Мирский назвал цифру в триста тысяч, в центр города, дабы пресечь погромы и беспорядки, наподобие Кишинёвских. Как теперь на Западе, а следом и наши либералы, назовут меня? – грустно улыбнулся, вновь закуривая папиросу. – Ясно, что не Николай Добрый… Главным виновником, разумеется, станет царь. Применишь оружие, и в глазах Запада преступник. Не применишь – тоже преступник. А как бы на моём месте поступили англичане, случись у них такая демонстрация. Да ещё во время войны?!
Через день он прочёл в газетах, что стал Николай Кровавый!