Полная версия
Чуров род
Катя закачается-закачается – и пойдёт-покатится, комочек взъерошенный, – а с самой грязища ручьём течёт – весь пол и уделает, бедовая головушка, безвинная лебёдушка…
– Я ей: Катя… – мать замолкнет, прислушается к словам-то, только что слетевшим с уст её, устало рукой махнёт: дескать, так надоело всё, так надоел-л-ло-о-о… – Я ей: Катя-Катя, Катя-Катя! – а она, хивря, от меня, что собака от червей…
– Ах она волхви́тка балахмыстная! – А Катюшка раскудрявилась, простоволосая, – и хохочет-закатывается, румяненное, наливное яблочко, девица-сквозни́ца, а уж что проказница! – Волхви́тка балахмы́стная! Вся расхристанная! Катьша! Катьша! Экая шельма рыжая-бесстыжая! Нешто пугвичку напужалась – вся расхристалась? – и за Катюшкой, за Катюшкой: знай с боку на бок перекатываются, тетёрки пустоголовые!
– Пуги! – Губушки пухлые! Кокушко ладушка наша, шалунья кушала – губушками-сладушками… душенька… – Пуги! – И сейчас пуговица в пухлой ладошке Катюшкиной: ах она неуёмная, ах она неугомонная! И что за Катитка такая? И в кого только уродилася? – Катька-капуста, Катька-капуста! – и ручонку к головушке пустёхонькой прикладывает, златокудрая да розовая, что русалка, ей-боженьки! – Сто одёжек – и все без застёжек!
Не догнать и догоном тётушкам резвую головушку, златокудрую пуховушку пухо́венную!
И клич кликнет зычный призывный Катюшка наша – и девчоночки, что овечечки-человечечки, сейчас за нею, за Катериною, сейчас и в пряталки примутся играть.
А что и за пряталки такие, нешто пряталки не прятки?
А Катюшка:
– Нет, пряталки! Там ал притаился! – Какова?
Вот считаться станут:
– Чуши-боры, ки́шки перепрели – собаки поели! – Глазом не мигнёшь – рассыпаются, что упругие жемчуга, – поди сыщи! Сыском не сыщешь – а уж сыщет кто – сейчас к Чурову дому: зачура́ть!
– Кто чурачил, тот и начал! – и жемчугами, жемчугами!
– … а дядя Гага́н возьми да и свистни… – и только тётушка надумала «казать», как это он лихо свистнул, – Катя – нелёгкая ей возьми! – что блином масленым в рот прёт, слова не даёт молвить!
– Гаган! – хохочет. А сама, того и гляди, лопнет. – Ой, мамушки-и-и… – ну ей-богу, ин плачет! Вот антихрист!
– Ну, Гаган! – осердилась тут тётушка, бровки насупила: сурьёзная-а-а!.. – Чего глотку-то драть? Ишь, разбузы́калась! О, о! – А Катю и уёмом не унять – вон уж пунцовенная. – О-хо-хо!
– Нет, ну истинно, что ль, Гаган?
– Да изыди ты, лешак тебе в кошель! – и зашлась-закашлялась тётушка шумливая. – «Гаган, Гаган»! Все так звали – и я звала, – и отвернулась: ишь, разобиделась! – Я что, метрики ему нешто выписывала? Аль крестила его? Аль миром мазала? Все прозывали – и я звала: дядя Гаган… старенькай такой старичок был… чистенькай… слова от его никто худого не слыхивал… Сидит, баскалы́чится… Я не стихоблуд какая: как оно было-есть, то и сказываю… Ишь, сидит…
– Ну ладно, ну прости! – ластится Катитка. – Сказывай дальше! – Ишь, шельма рыжая!
– Уйди совсем! – отмахивается тётка. – Не стану я сказывать! Пущай вон тобе ведро худое сказывает, что в сенцах стоит… А я послушаю… – Ни с чем осталась наша Катя, ни с чемушком! Эк проняло-то тётку!
– Дык ить и не сказать, чтоб и вовсе дурой-то какой росла, – так, полудурком. Иной раз зачнёшь что разговаривать – а она сейчас подсядет, рот-от раззявит – и сидит сиднем, что глуподурая какая, слушает. Скажешь ей так ласково: шла б, дескать, погуляла – ни в какую: как сидела стуканом – так и сидит, не движется. А иной раз что не по ей – сейчас в чулан – и заприся там. А спроси ты ей: чего она там видала-то – зенки свои вытаращит и глядит на тебе, что невзрю́й какая! А то вдруг веретеном по избе пустится! Уж крутится-крутится, вертится-вертится, что вошь на гребешке! Упреет, раскраснеется вся! Спасу нет! А опять же и читать знает и писать… Ой, и в кого тольки уродилась…
– Знамо в кого! Урод: весь в отцов род!
– И то, сестра…
Одну лишь сказку Катюшке и сказывала баушка Лукерья, одну-разодну, единственную, – и уж эту-то сказку наша девица могла слушать по вси дни, сколь ни сказывай – не наслушается! И сердечко-то замирало у малышки в грудушке – вот ровно кто рукой его, сердце-то, попридярживает! – и открывала наша бедовенная головушка роток… в него-то и влетала всякий раз та сказка диковинна…
А зачинала баушка Лукерья так:
– И было то в незапамятные времена, когда ни Гланьши, ни Авдотьицы, ни матери твоея, ни Гальши, ни тебе самой ишшо и в помине не поминалось… – и этот зачин чинный уж сам по себе приводил нашу очарованную слушательницу в эдакой-то трепет трепетный, что далее можно, пожалуй, и не сказывать вовсе, ан нет, баушка Лукерья сказывала, да ещё такого дивовства напустит – матушки родные, силы небесные! – абы со страху-то да не помереть!
И вела старуха свою мерную речь неторопливую далее:
– Тады ишшо не покрыли головы моея и косы не расплели, а дедушко твой, покойник, – царствие ему небесное и мой земной почёт! – бороды ишшо не нашивал и лицом дюжа полон и румян был… – вот промолвит те слова сказочны – а Катитка – пострел эдакой! – сейчас и видит девку дородную с косою толстенною русою да удалого доброго молодца в красенькой рубашечке – подбородок в молоке… а пошто в молоке-то, так станет ясно как день далее: потому Катя-то наша неутомимая уж давным-давно выучила сказочку баушки Чурихи на зубок, и ровно вживе всё видела, и многое уж наперёд ведала! – Вот косим мы косим, косим-косим – конца-краю несть жнивью-то! А Чурушко-то, сокол мой яснай, так справно, так лихо литовочкой-то машет, так ладно! Вот, бывалоче, рот эдак раззявишь – да залюбуисси: экой писанай красаве́ц! А тятя-от ка-а-ак толканёт в бок: дескать, работа́й, Луша, – я и пошла махать! Да рядком-то встанем с наречённым моим, с суженым с ряженым – он тады уж и присваталси! – да так и идём: ать-ать, ать-ать – тольки свист и стоит! И вот косим-косим, косим-косим… Кады уж у сокола мово рубаха к телу пристанет – как есть, вся мокрым-мокрущая! – тады тольки и остановимси для покою для роздыху. Сейчас криночку молочка да хлебца каравай – и закусываем, и воркуем промежду собой, что тобе голубки сизокрылые! А он-то, упокойник, большущий до молока был охотник. Криночку-то к роту поднесёт – а рот румянай, а зуб белай! – да и чакает в своё довольствие – а молоко-то так и текёт, так и текёт по бороде, да на земь и упадает. Вот понапьётся, уста эдак оботрёт – да заприметит вдруг: букашка какая в капле млека ровно копошится-вошкается… ага… Сейчас подымет ей, на палец посо́дит и давай речи сказывать! Ой, а уж что за охотник был до всякой живности: до самой худой твари – и то жалость имел! Вот и спрашивает он козявку ту: «Что, мол, тварь божия, тож, небось, жить-то хошь?» И пропышшит как за ей-то тонюсеньким таким голоском: «Хочу, мол, рабе божий, пошто не хотеть?» Ну, отпустит ей на волю вольную: живи, дескать, яйцы отклада́й… – старушка умолкнет, призадумается, головёнкою качнёт: мол, это только присказка! – да дале и сказывает: – А тут доведись мому Чурушку по дрова поехати (то уж я была ему мужня жена). Ну, поехал и поехал, а тольки поехал-то он да залез в такую-то глушь, прости Господи, на самый что край леса-села почитай и залез! И явися пред им чёрен зверь! Матушки родные! Такой зверюга лютай – страшнее страшного, не приведи Господь! – баушка закрестится, бывало, а Катя так и трепещет трепетом! – В самую пору его и застал, зверя-то, абу́тора, по-нашенскому… Вот он, абутор-то ентот, и зарычи рыком на покойника! А тот, покойник-то, не испужалси да и обратися к зверю-то – и рече человечьим голосом: «Что, мол, Михайла Иваныч, лесной паныч, тварь божья, тож, небось, жить-то хошь?» – и не дрогнул, родимый ты мой батюшко, не пустилси бежать-то взапуски от зверюги от ентого лютого! – Чуриха сызнова окрестится. – И вот так он рече, а зверь-то – ну ровнёшенько человек! – постоял-постоял, развернулси – да в лес, тольки его и видели! – старуха руками-то эдак разведёт – и вдруг, что молодка, хохотнёт – да так и заканчивает: – Вот и всё словечко, как волк словил овечку да в лес и уволок!.. – и уж сколько ты после не проси ей повторить ту сказку – и упросом не упросишь!
– Вот кабы батюшка… – И тшш-шш-шш… И пошто Катюшке баушка Чуриха не велит баять байки про родимого батюшка? Табу, ишь, на батюшке… никшни́…
А батюшку-то свово Катюшка уж как пужалась-боялась! Хошь тот и случа́ем каким случался на ейной дороженьке – всё одно пужалась!
Вот идут они с тётками – что такое: девчонку за спину и загородят, заслонят собою, точно птаху малую, – большущие ломовые лошади! Катя-то тихо-о-охонько так из-за спины той могучей и выглянет – а сама-то за подол за тёткин держится! – вот выглянет, да глазёнки-то и зажмурит: отец!!! Ой, мамушки родные! Стоит девчончишка, трясётся трясуном: не слышит-то, не видит ничегошеньки! А после обернётся ро-о-обко так – да и то уж отойдут порядочно, – а отец-то, батюшка, глянь-ка, будто и не страшен вовсе издали-то: так, головка тыковкой, спина сутулая, деревяшка какая в руках… идёт-шатается…
Про отца баушке Лукерье ни-ни! И Катюшке накажут строго-настрого тётушки пугливые: дескать, про то, что отца-то встренули, – про то молчок, зубья на крючок! Тшш-шш…
– Вот кабы…
– «Кабы»! Кабы быка бы, да за рога, да на гору – да нейдёт бык…
– А грядёт гроза!.. – и зарделась, розово-зорюшка! – Мне б на гору!.. – Ступай на гребень-гребешок… гребень-гребешок… Петя-петушок…И взор долу… ой…
Катюшке-то слова снятся! Бывало, промолвит: а мне, мол, нонече словцо привиделось! – и молчит молчком, волосики на пальчик накручивает. Помолчит-помолчит – да не утерпит: бе-е-еленькое такое, ма-а-ахонькое (это слово-то!)! Ну Катьша!
Тётки ей: как это, дескать, слова – разъясни-растолкуй, ишь, удумала что! А Катя-то наша знай шары выпучит, да помалкивает себе молчком, очумелая: тш-шш-шш…
Тётки в другой раз приступом приступают: нешто снятся слова-то? – снятся, снятся, вот ей-богу, снятся! И захлопнет рот ладошкой, лапушка… словцо, ишь, утаивает…
Что такое? Снились-снились – да явью-то и явились: сами на бумагу, словеса-то мудренистые Катюшенькины, и запросились! На бума-а-агу… агу… агу… агу-у-ушеньки!.. Ровно бусинки ниточку-то, сцепочку-то, перетёрли: терпели-терпели – да и перетёрли! – и россыпью, и россыпью прыснули: иные-то и не словишь – ишь, закатились, по щелям, шельмы, затаились! Ну а что не укатилось-сохранилось – то на бумагу наша головушка и выписала, – а как выписать-то выписала, полной грудушкой-то и вздохнула-выдохнула – и точно пусто вдруг стало: потому выпустила… аль новые-то прибудут?.. Ждать-пождать ли?..
А что у Катюшки-то есть? А в чуланчике? А на верхней на полочке? А меж банками-склянками, меж мешками сладкими? А махонька така шкатулочка-а-а… а в шкатулочке схоронила наша девица неведомо сокровище…
Вот стульчик подставит – шкатулочку свою достанет – да любуется… было б добро какое…
У кого в шкатулочке-то бусики – а у Катюшки-то нашей буквицы… тш-ш…
А Катерина-то и баушку Лукерью подпись подписывать выучила, вот ей-божечки! И Авдотьица учила, Гланьша – не выучила, Галина, – и та не выучила! А Катька возьми – да и выучи!
И всюду после находила Катитка то клочочек бумажки с каракульками баушки что Чурихи, то газеточки клочок… Чур-чур-чур… А то раз стишки свои – вот так та́к! – на столе без глаз – без при́смотру оставила! Глянь – а внизу-то баушкина каракулька «чур» чернеется, ручонкой-крючонкой выведена! Ну ровно старая свои стихи кровные подписала, подпись поставила! Помрёшь со смеху!
А то вдруг сон Кате чудной такой снится-видится: будто изба-то вся, как есть, баушкиными каракульками-закорючками исчиркана: чур-чур-чур, чур-чур-чур! И точно знает Катя-то, что «Чур» тот живой-живёхонький! И вдруг соскочит он со стеночки – большущий, липкий, вязкий! – и ну душить девчоночку: вьётся-обвивается вкруг шейки вкруг нежной… ой, нету моченьки… ой, жарко…
– Господи! – мать бывало только и всплеснёт руками, глядя на Галину что камнем окаменевшую, потому сокрушается! – Хошь бы киргизец какой забрал её, супостатку постылую!
А Кате уж и грезится-слышится цокот тысячи лошадиных копыт – целый табун: а пыль-то что подняли, матушки ро́дные! – и протирает глазёнки свои махоньким кулачком пуховенным! После вдруг обомлеет-замрёт: молодой наездник, да из киргиз-кайсацкой степи! – а уж что краси-и-ивай!.. Ресницами захлопает часто-часто: боже, божечки!.. А киргиз-кайсак нагаечкой эдак хлыстнет… али литовочкой… да ка-а-ак свистнет, да ка-а-ак подхватит Галину-то – и на коня, и увозит увозом-то, только и мелькнёт рубаха красная!.. Так дух, знаешь, захватит у Катерины нашей что Катеринушки: дышит – не надышится, по сторонам озирается зачарованно…
А баушка Лукерья тут как тут: глазищами-то зырк да на мать и цыкнет:
– И-и, халда! «Увёз»! Тебе-то вон увёз – да и что стало? – Катя ушки на макушке: ни слова б ни полслова не упустить!
– Да сколько ж можно то поминать?
– Скольки! Понаплодила образин – и глядеть не хошь на их! Тьфу! А всё матерь виновна! А ты матерь-то спрашивала, кады изверг ентот окаянный, побрехло пустое, брюхатил тебе? – Катитка сожмётся в комочек: не приметили б, не заметили! А сама трясётся, сиротинушка, что осинов лист! – К матери небось приползла-то! Матерь плохая… – и пойдёт, пойдёт лопотать – не оступится.
– Господи, и за что я муки эти терплю мученические?!
– Вот и потерпи… О, ишь, шельма рыжая, ты-то какого рожна крутисси издесь, треплисси? – Катя роток откроет – и стоит – не сдвинется. На мать глядит – а та лишь бесси-и-ильно вздохнёт, да рукой махнёт: дескать, ступай себе с глаз долой! – и такая мука искромсает лицо её, такая мука…
– Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин! – увидала разлюбезного своего мил-дружка – глазёнки загорелись, личико что пышич пышет, румяненное, волосики вьюном вьются! Ах ты Катя ты Катюшка быстроногая! – Дядя Цвирбулин, дядя же…
– О-хо-хо! Да кто это такой красивый? Да кто это такой сладкоголосый? – А Катитка-то наша уж и не шевелится, и вздоха не вздохнёт, и слова не изречёт – стоит, раскраснелась-то, разулыбалась-растаяла!
– А я Катя-самокатя, сама по себе Катя… Сама катаюсь по белу по свету: Катя-катышек – что по маслу… Да не просто катаюсь-то – со смыслом…
– «Со смыслом»! – тётка! – Сейчас ка-а-ак дам по мысалам! Со смыслом!
– Дядя Цвирбулин, а я третьего дня в школу поступила, вот!
– Да ну? Это ты теперь что, первоклассницей прозываешься?
– Не-а, первошкольница я, потому школа-то нашенска коченевская одна-одинёшенька! – Цвирбулин удивлённо промычал, да головой лохматой покачал, а тётка ему:
– Да ты-то ишшо мыкаешь! Та, волхви́тка, городит невесть что, а этот мыкает… мыкалка! – и Катюшку за поясок: остепенись-де, девонька, никто-то тебя за язык не тянет, поди!
– Мыкалка, мыкалка… мы с дядей Цвирбулиным мыкалки, а ты тыкалка! – и хохочет хохотом: ишь, пустая звякалка! – Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин!
– Ай, лапушка? – и любуется нашей Катюшкою, вот ей-богу, глядит глазом масленым!
– А допрежь я на перекличку ходила! Ты ходил на перекличку? Ну, слушай: там дяденька один вышел в серёдку – а мы, кого скликать-то станут, полукружьем стоим. У дяденьки того в руках список такой большущий, что свиток, знаешь? – Катюшка замахала ручонками. – Вот он и начал скликать, да громким таким голосом: страсть! – глазёнки зажмурила, губушки поджала! – Там, слышь, в списке-то, два мальчика прописаны – один Андрей Тю́нев, а другой-то Андрей Тюня́ев…
– Э-э! – не утерпела тётушка: совсем не стало удержу! – Пустоязы́ня чёртова!
– Поди, братовья?
А тётка Цвирбулину:
– И этот туда же: «братовья»!
– Что ж он… Тюнев… буквицу-то выронил, а, Катюнька?
– Да выронил как-то… Это бывает… – Катитка плечиками пожимает, дурёшка малая, птенчик-пташечка! – А ещё, знаешь, в списке-то и две девочки есть – Сима Алова и Сима Олова! – Ничего не сказала тётка-страдалица, ни слова ни полслова не молвила, смиловалась – пальцем лишь погрозила неслушнице: держи-де язык-то за зубьями, не то живо язык-то поповырвет тётушка, а пуще того и баушка Чуриха! – Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин! – не унимается бесстыжая! – Вот всех-то выкликнули – всех-повсех – а меня нисколечки!
– Так-таки и не выкликнули?
– А ну, пустобо́лтка, повремени́! Я те не выкликну!
– А уж я ждала что ждала! – Катюшка шепоточком! – Так, думаю, хоть бы тихохонько – ан не выкликнули: видать, клич закликался в горлушке у дяденьки-выкликателя-оглашателя! Иль не в то попал горлушко… Ты знаешь, я в другой раз в школу идти растеяла!
– И пойти не пошла?
– Пошла – куды денешься? А только и там, дяденька, нет меня в списке-то, не прописана! – Тётка уж и не чаяла в разговор-беседу вступить – так, молчком в кулачок и помалкивала! – Они ить что, они ить, поди, порешили, будто я Чурова – Чуровой прозываюсь – а я-то вовсе и не Чурова…
Вот сядут девчоночки да на лавочку во садочке, что у Чурова у дома, – девочки-девчоночки, сверстницы-ровесницы, погодочки-догадочки. Сядут кружочком: кошёлочки свои раскроют – а там и нитки-то всякие, и спицы-то разные, и платочечки, и клубочечки, и кружавчики, и бантики – спицы-то в руки: сидят знай повязывают: кто шарфик, а кто шапочку, кто носочек, кто чулочек, кто шапочку, а кто и куколке, да Катюшеньке, одёжку какую сочиняет. Ниточка грубая – пальчики нежные, розовые; спицы страсть тяжелы да тверды, а поблёскивают, а посвёркивают на солнышке-то, а мелькают в умелых-то рученьках. А ниточка вьётся-то, вьётся, а пальчики болят, ах болят: знай ниточку сучат-теребят.
Вот пойдут девичьи разговоры-приговоры, да всё про робят, про прынцев чужеземных-заморских, да про чудеса-волшебства всякие диковинные, да про старину про разудалую: ох и славно, ох и лихо!
А Катька-то Чурова что учудит! Спицы-то у ей деревянные, особельные, с большущими кругляшами на концах (то само́й баушки Чурихи спицы-то – девчонка их таскала украдкою да прятала: авось не прознает – не вызнает баушка!). Вот Катька-то и цыкнет, да ножкой топнет: дескать, ну вас, пустоплётки! А сама попритихнет будто: пальчик эдак к губкам лакомым приложит – и зачнёт:
– В стародавние-давние времена… – и пошла, родимая головушка: петля за петелькой, словцо за словечком – гладко плетёт, знатно сказ ведёт! Уж и заслушаешься, и заглядишься, и забудешься – потому диво будто дивное из Катиных уст из сахарных выкатывается – да по травушке по муравушке в пляс пускается! Вот оно как!
А уж что девчонки-то глуподурые рты пораззя́вят, нить из рук поповыпустят, петли поспускают – клубки так и поскачут, так и полетят прочь: изовьются-разовьются да повырвутся!
А Катя знай своё: спицами мелькает, да с девчонок глаз не спускает: отвернётся какая – на цветочек на одуванчик залюбуется – Катя сейчас кругляшом по лбу: дескать, сказку-то слушай, кому, дескать, сказываю? И нахмурит бровь русую, и погрозит перстом розовым! Ах она Катитка, ух до чего сердита!
– Вот слушайте дальше… – и пошла, пошла наша выдумщица расписывать нехитрый свой сказ разными шутками да прибаутками. А сама-то ещё и знать не знает, ведать не ведает, бедовая ты головушка, чем и кончит повесть замысловатую и к чему она, повесть сия, приведёт её, нашу мечтательницу, сказительницу, певунью-то. Одно только и ведает девонька: само и скажется, само и развяжется!
А глаза-то у Кати – ни в сказочке сказать ни пёрышком записать! – ну что озёрца пречистые-глыбокие: так и сияют, так и светятся; кажный малый камушек, что на донышке затаился, видать! А на переносице у Кати голубенька така жилочка – извилистая протока меж озёрцами: ериком али ахом у нас прозывается (вот тебе и ах!). И вся-то она ладненькая: кожа-то, кожа какая – нежная, гладкая, белая… ух! Того и гляди, не удёржишься – надкусишь… ах ты, наливное яблочко! Головочку эдак повернёт, посмотрит на тебя… э-эх!..
А на солнце-то головка Катина блестит-переливается, будто кто расшил её золотистыми нитями волшебными! Красота неописанная… лакомая… сладкая… с-сочная… Лапушка… гуленька светлая… кровушка буйная, горячая…
А что сарафанчик наденет голубенький – ну такая душенька, ну такая голубушка: а шейка длинная лебёдушкина, а рученьки-то голеньки-пухленьки, ямочки на локотушечках… павушка… А щёченьки-то румяненные, а губушки-то ах скусны… а носик-то… ах он, носик-разносик гулюшкин… Ну такая сладость, ну такое наливное румяненное яблочко…
Да Катя и сама чуяла: вот что соком каким наливанным вся наливается! Ну Катя, ну Катя! И что ж с ей деется-т? Ох и добрая девица!
Только тш-шш-шш… никто об том пока знать не знает, ведать не ведает… тш-шш-шш…
Дак а что она слышала-то?
– Ну надо же, а? Белобрысая какая, ровно хто ей на голову молока кринку прокинул!..
– И в кого тольки уродилась-то? Известно в кого: отцово семя, семя про́клятое… Уходи, отцова дочь… Уходи, не наша ты… Вон Галина – да, а эта…
Так и жила себе Катюшка никудышною дурнушкой… жила до поры до времени… И никто-то ровно и не примечал ейной неземной красы… никто-то и разглядеть не мог – не умел…
А ведь Косточка, поди ж ты, разглядел… Э-эх, да что он понимает-то?..
Уж судили-рядили бабы коченёвские, рядили-судили: и с энтого боку подойдут, и с другого, и с прищуром глянут, и бельмы вытаращат… И кто они такие, Косточка да отец его, какого роду-звания? И каким-таким ветром принесло их в землю коченёвскую – ан не приживутся – не примутся?..
– Это что у тебе за железяка? – в глазах тётки Авдотьи страх животный зазмеился. – А ну, брось сейчас!
– И неча его приваживать! – другая тётка. – Корми тут всех.
– А не ты случа́ем в заборе дырку проделал железякою энтой? Гляди, я вот баушке-то Лукерье скажу! – А Косточка ни живёхонек ни мертвёхонек!
– Он – кому ж ишшо! – другая тётка. – И ходют, и ходют…
– Ишь, пры́нцарь сыскался! – скажет тётка да окошечко-то и захлопнет.
– Окромя Косточки-т свово нешто и сыском не сыскать, Катьша? – баушка! – Мо́рок один с ими, с охальниками-крамольниками. Корми тут кажного… рожна им пирожного… – Кажется Катюшке: та́к бает баушка Чуриха – ручонками щёченьки подмяла, лапушка, – сидит тих-тиха́ – ни хитринушки у нашей что Катеринушки, ни лукавинки – сидит детинушка – ушки на макушке – послухивает…
Носочек какой, чулочек штопает, чтоб целёхонек был носочек-то, без единой без дырочки… Чулочек… носочек… иголочка лучиком серебристым вонзается в подушечки-душечки пальчиков – упругие розовые виноградинки…
Вот штопает-штопает наша лапушка – пальчики-пуховочки и поисколет совсем. Штопала-штопала – пот проливала – носок-чулок… носков ли чулков… носков-чулок… понаштопала… чтоб тебя…
А после опрометью к платяному к шкафу – и вдыхает аромат белья новёхонького, что лежит большущими плотными стопками: то Катино и Галинино приданое, так-то вот! Ин дух захватит: сколько всего – и тебе в горошек, и тебе в цветочек, и в полосочку-линеечку, и в клеточку – только и осталось взамуж выйтить, ей-божечки! Аль исписать буквицами…
А потом зажмурится, носик блаженно сморщит: сахарцом да мучицею пахнёт! – то наволочки отдельные-особельные, для варений-печений припрятанные!
А уж как хочется глупышке нашей, ладушке-душечке соснуть да на сладкой подушечке, ох как хочется-а-а!
– А Киньстинькин-то твой по батюшку хто будет?
– Почему «мой»? – вспыхнет Катя наша, что зорюшка ясна, что девица красна! – Никакой он не мой!
– Ну будет баскалы́читься-то! – А Катя молчком помалкивает: губу, ишь, закусила – и сидит, молчуньей молчит. – О, о, зазналась, что вошь в коро́сте! Как, грю, величать-то его? Онемела не то, пава, ишь!
– Ну, Павлович…
– Это, стало, отца евойного, покойного… тьфу, живёхонек ить – возьми его нелёгкая… стало, Павлом кличут… А он, Павел-то, чей будет, чьего роду-племени?
– Павел Фёдорыч! – и зыркает, и зыркает: дырку продырявит, кудрявая!
– А дед… Хвёдор?..
– Вот уж про деда не знаю-не ведаю: потому речь не вели! – сейчас укусит, окаянная! Ну Катя! Ровно собака ки́дается!
– И чтой-то они будто нерусские, а? Не знаешь, Катерина. Какой они нации, а?
– Не знаю… и знать не хочу…
– Ишь, разошлась, что лёгкая в горшке… «не хочу»! А захошь, так поздненько будет! То-то! – Катя молчит сызнова: зубы стиснула – и помалкивает! – Нерусь чёртова, а! И вьётси что вьюн вкруг нашей-то полоротой – а ей что: завей горе верёвочкой!
– Да русские они, русские! – в сердцах крикнула: дюже сурова-сердита… а хороша-а-а… поди ты… – Имена-т – всё ж не неметчина – родное, милое…
– Э-эх! Дурища! Имена! Как люди-то сказывают: дескать, всяк-то калмык Иван Иваныч, а всяк чувашин Василь Иваныч! Вона! А ты: «имена»! Наминать их не станешь, имена-то! Это он, можа, тольки и сказалси что Василь Иваныч, а наджабь ты его – он и выйдет Чёртушко Антихристович! Свят-свят-свят! С нами силы небесные!.. Н-но! Не успеешь и запречь! Прости Господи! И не перечь! И гора с плеч! И чтоб я боле и видом не видывала его возля́ тебе, слышь, что ль?