Полная версия
Между серпом и молотом: кратчайший курс русской культуры ХХ века
Как бы мы сейчас ни расценивали идейные «подводные камни» комедий Гайдая (созданных по сценариям Якова Костюковского и Мориса Слободского), для простого зрителя той поры главной оставалось смеховая стихия этих фильмов, подлинное остроумие ситуаций и реплик, многие из которых рождались по ходу съемок живой импровизацией талантливых и обаятельных актёров.
Ещё один пласт кинохитов тех лет – приключенческие фильмы на материале Гражданской войны, которая рассматривалась не как кровавая национальная трагедия, а как борьба «хороших красных» с «плохими белыми». И хотя формально эти фильмы проходили по разряду «историко-революционных» кинолент, зрителям нравился сам жанр приключенческого кино со стрельбой и погонями, с бодрыми и мелодичными песенками. Успехом пользовался детский вариант жанра – «Неуловимые мстители» (1966, реж.Э.Кеосаян) с его «политкорректной» интернациональной троицей храбрых мальчишек и карикатурными белыми. Но, конечно, апофеозом жанра можно назвать приключенческий «эпос» – фильм «Белое солнце пустыни» (1970, реж.В.Мотыль). По сути, это был советский ответ на жанр вестерна – то, что можно назвать термином «истерн» (кстати, в разговорный обиход это слово впервые ввела в 1990-е годы автор этих строк) – героические приключения, где главные герои – не белые и индейцы, а красноармейцы и «басмачи». Фильм демонстрировал то, что официально называлось «борьбой за установление советской власти в Средней Азии» – но в неожиданном ракурсе. Главный герой, красноармеец Сухов (роль, прославившая актера А.Кузнецова) возвращается по барханам пустыни домой, в Россию, но, проявив доброту, оказывается вовлеченным в местные «разборки» и – поневоле – владельцем брошенного гарема. Сам герой мечтает о доме, о своей любезной жене Катерине Матвеевне, которой пишет мысленные послания и которая предстает перед зрителем в своей «кустодиевской» красе. Но вынужден сражаться с бандой Абдуллы, принимать помощь от героического таможенника Верещагина (последняя роль великого театрального актёра П.Луспекаева), который произносит ставшую афоризмом фразу: «За державу обидно». (Актёр снимался в фильме с частично ампутированными ступнями и при этом отказывался от помощи каскадёров). Главные герои фильма – это прекрасные, мужественные сдержанно-скромные русские люди, вовлеченные волей судьбы в мясорубку гражданской усобицы. Можно только удивляться, как «многонациональной» бригаде авторов фильма удалось акцентировать именно традиционно русские черты в характере Сухова и Верещагина: храбрость, верность, широту натуры, способность к самопожертвованию, смекалку, лукавый юмор. Возможно, поэтому фильм стал культовым у советских космонавтов, которые традиционно смотрят его перед полётом. А многие фразы из фильма стали своего рода киноафоризмами: «Тебя как, сразу прикончить, или желаешь помучиться? – Лучше, конечно, помучиться»; или – «Восток – дело тонкое»; «Ты как здесь оказался? – Стреляли» и др.
Своего рода «мостиком» между кино, где время от времени появлялись русские характеры, проглядывали архетипы русской культуры, русского типа бытового поведения* – к литературе писателей-«деревенщиков» – может служить творчество самобытнейшего писателя, сценариста, кинорежиссёра и актера Василия Шукшина (1929 – 1974). Выходец из алтайского села, сын репрессированного крестьянина, окончивший ВГИК, он сумел соединить взгляд на мир с крестьянской хитрецой – и широту мышления, ироничность горожанина, прикоснувшегося к мировой культуре. Героями его фильмов и рассказов становились внешне простодушные, а на самом деле – тонко чувствующие, размышляющие о жизни люди, с его легкой руки прозванные «чудиками». Это шофёр Паша Колокольников из фильма «Живет такой парень» (1964) в исполнении выдающегося актёра Леонида Куравлёва, однокурсника Шукшина: совершив подвиг, он как будто и не замечает этого, оставаясь простым, добрым человеком с нежной душой (сам писатель называл это внутренней интеллигентностью)
Это мечтательный Алеша Бесконвойный; нелепый и добрый Чудик (из одноименных рассказов);
это сильно разозлившийся Веня, худой и хроменький мужичок, который запер в туалете свою тёщу-змею (успевшую посадить в тюрьму мужа и первого зятя, а до того раскулачивавшую тех, кто побогаче – рассказ «Мой зять украл машину дров»);
это Степан, сбежавший из заключения за три месяца до освобождения, потому что соскучился по родной деревне, которая снилась ему по ночам («Ваш сын и брат»);
это добрый и мужественный старик-лесник Никитич, убитый уголовником («Охота жить») и многие, многие другие.
И это, конечно же, Егор Прокудин из «Калины красной» (1974) – повести и фильма, где сам автор незабываемо исполнил главную роль: вора-рецидивиста, решившего начать новую жизнь, стать «мужиком», осесть на земле с любимой женщиной – и убитого своими бывшими подельниками. Реализм повествования и изображения, простота жизненных ситуаций, подлинность диалогов никогда не переходят у Шукшина в банальность, в «народничество», в игру «под мужичка». И даже березки становятся, как и у Тарковского, не псевдонародным и пошловатым образом «русской природы», а щемящим, пронзительным парафразом к душевному строю героев. Роль Прокудина была вершиной творчества Шукшина, свою последнюю – и тоже очень мощную кинороль – в фильме «Они сражались за Родину» (по произведению М.Шолохова) он озвучить уже не успел. Его партнёрами по фильму были еще несколько выдающихся актёров: В.Тихонов, Г.Бурков (друг Шукшина), С.Бондарчук – режиссёр картины. На фоне того глянца, который старались наводить на военную тему, фильм казался попыткой приблизиться к суровой правде войны, а теплый народный юмор чем-то напомнил «тёркинскую» интонацию. Неожиданная смерть «от сердечной недостаточности», как звучало официальное заключение, потрясла всех, кто любил Шукшина и его творчество. «Они его убили» – скажет позже его друг, Георгий Бурков, имея в виду «городских прохиндеев… сволочей-чинуш». Толпы людей пришли прощаться с Шукшиным. Его гроб был весь обвит ветками калины красной…
Шукшин сумел показать широту и талантливость русской натуры – и её надломленность, растерянность, даже – потерянность в ХХ веке, веке кровавой смуты, атеизма, советской власти (которую он в частных разговорах ругал), века «механизации и научной революции»:
« – Молись! – Поп встал. – Повторяй за мной…
–– Пошел ты!..
Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой.
–– Повторяй за мной: верую!
–– Верую! – сказал Максим.
–– Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у!
–– Ве-ру-ю-у! – заблажили вместе. Дальше поп один привычной
скороговоркой зачастил:
–– В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у!
В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вместе! За мной!..
Вместе заорали:
–– Ве-ру-ю-у!
–– Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что
задохнутся там и побегут опять в чисто поле!.. Верую!
–– Верую-у!
–– В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и
мякость телесную-у!..
…Когда Илюха Лапшин продрал глаза, он увидел: громадина поп мощно
кидал по горнице могучее тело свое, бросался с маху вприсядку и орал и
нахлопывал себя по бокам и по груди:
–– Эх, верую, верую!…
Оба, поп и Максим, плясали с такой с какой-то злостью, с таким
остервенением, что не казалось и странным, что они пляшут. Тут или плясать,
или уж рвать на груди рубаху и плакать и скрипеть зубами.
Илюха посмотрел-посмотрел на них и пристроился плясать тоже. Но он
только время от времени тоненько кричал: "Их-ха! Их-ха!" Он не знал слов.
Рубаха на попе – на спине – взмокла, под рубахой могуче шевелились
бугры мышц: он, видно, не знал раньше усталости вовсе, и болезнь не успела
еще перекусить тугие его жилы. Их, наверно, не так легко перекусить: раньше
он всех барсуков слопает. А надо будет, если ему посоветуют, попросит
принести волка пожирнее – он так просто не уйдет.
–– За мной! – опять велел поп.
И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая,
кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на
середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы.
–– Эх, верую! Верую!..
(рассказ «Верую!)
Показал он и новый тип полуобразованного не то крестьянина, не то сельского пролетария, озлобленно относящегося к «городским», «образованным», всё норовящего их «срезать» с помощью нехитрой, но действенной демагогии и наглости – типаж, напоминающий и зощенковских персонажей, и булгаковского Шарикова, и даже Фому Фомича Опискина у Достоевского (рассказ «Срезал»). Шукшин – один из самых знаковых продолжателей русской литературной традиции в ХХ веке, выразитель русского характера в его подсоветском состоянии (поэтому его творчеству и было уделено столько внимания).
* Так, в повести «Живёт такой парень», которая потом была экранизирована, Василий Шукшин рассказывает о типичном конфликте на танцах. Характерно, что в этом эпизоде проявляется не только задиристость молодых деревенских парней, обычное соперничество за симпатию местной красавицы, но и добродушие, способность избежать жестокости. (Как это не похоже на современные столкновения русских с иными, «горячими» парнями, которые хватаются за нож и подло бьют в спину!):
«Пашка проводил девушку до места, опять изящно поклонился и вышел
покурить с парнями в фойе.
Парни косились на него.
–– Что, братцы, носы повесили? – спросил Пашка.
–– Тебе не кажется, что ты здесь развел слишком бурную деятельность? –
спросил тот самый парень, с которым Пашка беседовал до танца.
–– Нет, не кажется.
–– А мне кажется.
–– Перекрестись, если кажется.
Парень нехорошо прищурился.
–– Выйдем на пару минут… потолкуем.
Пашка улыбнулся.
–– Не могу.
–– Почему?
–– Накостыляете ни за что… А вообще-то, чего вы на меня надулись? Я,
кажется, никому на мозоль не наступал.
Парни не ожидали такого поворота. Им понравилась Пашкина прямота.
Понемногу разговорились».
Одним из лучших русских лириков 1960-х годов, продолжателем есенинской интонации в русской поэзии, был Николай Рубцов (1936 – 1971):
Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, -
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
(«Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны», 1963)
Он родился на русском Севере, рано остался без родителей, воспитывался в детском доме, сменил множество рабочих профессий. Его признанию способствовали начинающие московские литераторы – будущие участники русского общественно-культурного движения Станислав Куняев (впоследствии многолетний главный редактор журнала «Наш современник») и Вадим Кожинов (литературовед и историк). Гибель Рубцова в 35 лет, 19 января, в Крещение, в результате бурной ссоры с невестой стала настоящим ударом по русской «деревенской» поэзии; она была пророчески им предугадана:
Я умру в крещенские морозы,
Я умру, когда трещат березы…
Читателей его стихов и тогда, и сейчас поражает какая-то кристальная чистота и легкость стиха. Неслучайно его стихотворные строки позже перелагали в песни:
Улетели листья
с тополей -
Повторилась в мире неизбежность…
Не жалей ты листья, не жалей,
А жалей любовь мою и нежность!
Пусть деревья голые стоят,
Не кляни ты шумные метели!
Разве в этом кто-то виноват,
Что с деревьев листья
улетели? («Улетели листья с тополей»)
Или:
Я буду долго
Гнать велосипед.
В глухих лугах его остановлю.
Нарву цветов.
И подарю букет
Той девушке, которую люблю… (Букет)
А вот эти стихи Рубцова можно назвать поэтическим символом «Руси уходящей»:
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
– Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу.-
Тихо ответили жители:
– Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
Там, где я плавал за рыбами,
Сено гребут в сеновал:
Между речными изгибами
Вырыли люди канал.
Тина теперь и болотина
Там, где купаться любил…
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
Новый забор перед школою,
Тот же зеленый простор.
Словно ворона веселая,
Сяду опять на забор!
Школа моя деревянная!..
Время придет уезжать -
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
(«Тихая моя Родина»)
Это проникновенное стихотворение Рубцова было посвящено его земляку и другу Василию Белову (1932 – 2012), представителю того литературного направления, которое получило наименование «деревенская проза» (писатели-деревенщики).
Типична его судьба деревенского русского мальчишки родом из тридцатых годов: гибель отца на фронте, заботы овдовевшей матери, рабочая профессия, неразрывная духовная связь с родным краем. Писательскую известность Белову принесли повесть «Привычное дело» (1966) и «Плотницкие рассказы» (1968). Сочный язык, яркие образы деревенских мужиков и стариков, которые охотно вспоминают, как несли трудовую повинность, как их гоняли то на лесозаготовки, то на сплав, как «обобществляли» их убогие хозяйства, как могли записать в кулаки того, у кого даже коровы не было… Обаятелен образ Ивана Африканыча Дрынова, фронтовика, отца девятерых детей, ставшего вдовцом потому, что жена его Катерина слишком рано после очередных родов вышла на работу. Вот как разговаривает он, выпивши лишку, с собственным мерином:
«Иван Африканович еле развязал замерзшие вожжи.
– Ты вот стоял? Стоял. Ждал Ивана Африкановича? Ждал, скажи. А Иван Африканович чего делал? А я, Пармеша, маленько выпил, выпил, друг мой, ты уж меня не осуди. Да, не осуди, значит. А что, разве русскому человеку и выпить нельзя? Нет, ты скажи, можно выпить русскому человеку? Особенно ежели он сперва весь до кишков на ветру промерз, после проголодался до самых костей? Ну, мы, значит, и выпили по мерзавчику. Да. А Мишка мне говорит: «Чего уж, Иван Африканович, от одной только в ноздре разъело. Давай, – говорит, – вторительную». Все мы, Парменушко, под сельпом ходим, ты уж меня не ругай. Да, милой, не ругай». («Привычное дело»).
Долгие годы Белов писал повествование, посвященное коллективизации и разорению русской деревни. В восьмидесятые годы горожане сначала зачитывались его этнографическим «Ладом» (1982), рисующим идиллическую картину жизни старой русской северной деревни с её обрядами, традициями и бытом; а потом – ожесточённо спорили вокруг романа «Всё впереди» (1986), который в годы перестройки затронул тему душевного разлада советского горожанина, не находящего смысла жизни (ну, а бурю негодования в определенных кругах московской интеллигенции вызвал персонаж по имени Миша Бриш).
Другой крупной величиной в стане писателей-деревенщиков стал сибиряк Валентин Распутин (р.1937). Его книги – это размышление о судьбе крестьянского сына в эпоху массового исхода в города, это плач по безвозвратно гибнущей русской деревне, которая уничтожается как «неперспективная», уходит под воду из-за очередной «стройки века» – плотины на могучей реке (как в, пожалуй, самом знаменитом произведении Распутина – «Прощании с Матёрой» 1976 года). «Прости нам, Господи, что слабы мы, непамятливы и разорены душой» – призывает к историческому покаянию своих читателей, да и всех соотечественников, русский писатель. И каким-то не то пророчеством, не то предупреждением звучат слова из повести о затопленной деревне: «Дня для нас, однако, боле не будет» – произносит странную фразу старуха Дарья, не желающая до последнего покидать свою деревню; « Вот и не стало Матеры-деревни, а скоро не станет и острова» – – а это и вовсе предостережение из уже далеких семидесятых всем нам, тоже могущим по недомыслию потерять свою Россию-остров, которую заселят другими, более выгодными для «эффективных менеджеров» или более покладистыми в управлении народами.
К старшему поколению писателей-деревенщиков можно отнести Фёдора Абрамова (1920 – 1983): уроженец русского Севера, доброволец-пулеметчик во время войны, блокадник, он пришел к писательству через филологию. С 1950 года он работал над главным романом своей жизни – «Братья и сестры» (1958), который были продолжен в последующие годы и превратился в эпический цикл «Пряслины» (по имени главных героев повествования, 1958 – 1973). Романы этого цикла были в итоге удостоены Государственной премии, по ним был поставлен спектакль в ленинградском Малом драматическом театре (1985, реж.Л.Додин), но книги Абрамова пробивались в печать через цензурные «рогатки», их корили за «слишком мрачный» образ подсоветской деревни. Вот характерный диалог из второй части «Пряслиных»:
«У меня задача покамест такая – добыть серп с молотом. А дальше поглядим, что и как.
– Чего-то я раньше не замечал, чтобы тебя к кузнице тянуло.
– И сейчас не тянет.
– Дак чего же?
– Мне надо такой серп и молот, – сказал Егорша, потягиваясь, – у которых крылышки. Чтобы подвесился к ним и полетел, куда захотел.
– А, ты вот о чем, – догадался Михаил. – Про паспорт. Не знаю. Сосны да ели и без паспорта нас признают» (тема паспорта, который колхознику был, по большевицким правилам, не положен, волновала сельскую молодёжь).
Тяжкий крестьянский труд на фоне величественной и суровой северной природы, судьба большого семейства Пряслиных, где вместо погибшего отца главным в семье становится старший сын Михаил – такова главная тема этого крестьянского эпоса.
Еще одним выдающимся автором «деревенской прозы» из поколения фронтовиков может быть назван Виктор Астафьев (1924 – 2001). Сибиряк с берегов могучего Енисея, прошедший войну, много работавший в разных краях русской земли, он посвятил своё перо двум главным темам жизни – войне и деревне. Читателям полюбился сборник рассказов «Последний поклон» (1968 – 1978) о детстве и юности писателя, проведённых с бабушкой – главной героиней этого поэтического повествования о крестьянской доле; она воспринимается читателем как олицетворение русского женского характера.
Вершиной творчества Астафьева можно назвать повесть «Царь-рыба» (1978) с её незабываемыми сюжетами и образами: северный человек Аким, преисполненный деятельной доброты, который спасает умирающую от воспаления легких московскую девушку, оказавшуюся одной в сторожке после гибели её самонадеянного спутника Гоши Герцева;
рассказ беглого зэка, сына священника, военного, отправленного на 10 лет в страшные северные лагрея и пытающегося убежать, чтобы донести правду до Сталина – пойманный, заступаясь за мальчишку-заключенного, над которым издевается конвоир, он погибает с криком «да здравствует товарищ Сталин!». Вот строки из рассказа этого честного, совестливого человека, не потерявшего до конца веру в Бога:
«рассказывали, будто на Колыме, на Атке, покойников сплошь закапывали без
ягодиц. Ягодицы обрезались на строганину потерявшими облик человеческий
заключенными.
У нас похитрее и половчее все было. Опыт Соловков, Беломорканала,
Колымы, Ухты, Индигирки успешно перенимался и применялся здесь новаторски.
Осенью, уже по первым заморозкам, из всех бараков, санчастей, из больницы
разом были вычищены все доходяги, придурки, больные, истощенные зэки –
тысячи полторы набралось. Им было объявлено – они переводятся на Талнах,
где условия более щадящие, нет пока рудников и шахт, строится новая зона и
посильный труд там, почти без конвоя, почти на воле, осуществляется, как в
первые годы здесь, в Норильске.
Их вели через тундры, по хрустящим лишайникам, сквозь спутанную
проволоку карликовых берез и ползучего тальника. За ними тянулся красный
след растоптанных ягод – брусники, клюквы, голубичника…
Воспитанные на доверии к человеку и вечном почитании властей, больные,
выдохшиеся люди не сразу заметили, что малочисленный конвой куда-то
испаряется, куда-то исчезает, и когда несчастные люди спохватились – ни
стрелков, ни собак с ними не было. Этот ценный опыт потом не раз повторялся.
И никто никогда уже не узнает, как ушли в тундру и исчезли в ней тысячи и
тысячи человек, навсегда, бесследно.
–– Какой изощренный ум, какое твердое сердце надо иметь, чтобы таким
вот образом избавиться от нахлебников, не долбить зимою ямы под эти тысячи
тысяч будущих покойников.
–– Я иногда радуюсь тому, что не стал священнослужителем. Как бы я
молился Богу, который насылает на нас такое? За что? Разве мы более других
народов виноваты в земной смуте или нас Бог карает за покорность, за
слепоту, за неразумный бунт, за братоубийство? Может, Господь хочет нас
наглядно истерзать, измучить, озверить, чтобы другие народы забоялись нашего
безверия, нашей беспутности, разброда. Мы жертвы? Мы на заклании? Но,
Господь, не слишком ли велика Твоя кара!..».
В последние годы жизни Астафьев написал страшную, полную натуралистических деталей, но правдивую книгу о войне, о том, что он сам видел и пережил, «Прокляты и убиты». Всех, любивших его искреннее слово, неприятно поразило участие писателя в «письме 42-х» (наряду с целой когортой московских литераторв, включая Б.Окуджаву), в котором его подписанты призывали после событий 3 октября 1993 года запретить «все виды коммунистических и националистических партий».
Своего рода оппозицией русской «деревенской прозе» была литература «городская» – Ю.Трифонов, В.Аксёнов, Ю.Нагибин и др. Как правило, это были успешные потомки советской элиты. И хотя их родственники были подвергнуты репрессиям в сталинское время (во многом это объяснит и их яростный антисталинизм), они все равно продолжали принадлежать к высшему слою советского общества.
Предками Юрия Трифонова (1924 – 1981) были меньшевики (дед по матери Абрам Лурье), большевики (отец Валентин Трифонов), его родители были репрессированы в 1938 году, а сам он был в эвакуации в Ташкенте, учился в Литературном институте, получил Сталинскую премию за повесть «Студенты» (1951).Главной темой его творчества стало осмысление судьбы революционной интеллигенции, революционеров и их потомков, а самым известным произведением – повесть «Дом на набережной». Сам писатель жил в этом комфортабельном, но страшном доме, откуда элитариев сталинской эпохи уводили в тюрьму и на каторгу (там жили Тухачевский, Хрущев, Василий Сталин, Светлана Аллилуева, Демьян Бедный, Георгий Жуков, журналист Михаил Кольцов (Фридлянд, расстрелян в 1940), Карл Радек (Кароль Собельзон, расстрелян в 1938), Алексей Рыков и его жена Нина Маршак (тетя М.Шатрова, оба расстреляны в 1938) и многие другие).
Настоящий отец Юрия Нагибина (1920 – 1994) был дворянином, расстрелянным за участие в белом движении, но долгие годы писатель был уверен, что его отцом является адвокат Марк Левенталь. Нагибин воевал во политотделе, был ранен, потом закончил сценарный отдел ВГИКа, был автором многих сценариев и сборников рассказов. Сам он признавался, что писал много просоветской «халтуры» ради денег, ради принадлежности к элите «совписа», ради заграничных поездок.
Тема войны и любви часто переплетается в его творчестве: в рассказе «Терпение», позже экранизированном под названием «Время отдыха с субботы до понедельника» (реж.И.Таланкин, 1984) благополучная женщина (в фильме её роль исполняет прекрасная театральная актриса А.Демидова) встречает на о.Валаам своего бывшего возлюбленного, искалеченного на войне и преданного её нынешним успешным мужем. Завуалированный эротизм у Нагибина был нетипичен для «по-викториански» целомудренной официальной советской литературы; в «Дневниках» писателя, опубликованных уже в постсоветское время, этот эротизм пронизывает и личную жизнь писателя (который только официально был женат шесть раз); впрочем, мрачность взгляда на мир в его не предназначавшихся для печати дневниках, пожалуй, доминирует над любовным томлением. Нагибин был не по-писательски красив (по наблюдению В.Токаревой), долгие годы неведомая ему порода проступала сквозь его благородную внешность.