![Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка](/covers_330/50684613.jpg)
Полная версия
Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Возможно, экономисты пали жертвами плохих историков, поставлявших модные идеи, истинность которых была проблематичной, между тем как экономисты принимали их на веру. Среди таких сомнительных идей был созданный деятелями Просвещения XVIII в. для дискредитации церкви миф о средневековом мракобесии, и появившаяся позже, в XIX в., в качестве реакции на Просвещение легенда, придуманная немецкими романтиками, о некоем органичном средневековом сообществе, управлявшимся на основах любви, родственных чувств, гармонии и альтруизма (так называемая община, ее описание см., например, в [Tonnies (1887), 2001]).
2.4.2. Соблазн индуктивизма
В течение XIX в. значительно возрос интерес к индуктивным построениям, который стимулировался впечатляющими успехами естественных наук, где систематическое наблюдение над явлениями позволяло выявить в них регулярность, заметить причинно-следственный механизм явлений и объяснить их, сформулировав однозначные законы. Со временем соблазн усматривать механицистские регулярности и в общественных науках стал непреодолимым. Конечно, в то время удовлетворительным процедурам статистического тестирования мешало отсутствие вычислительной техники и достаточно больших массивов данных. Однако погоня экономистов за совершенными моделями началась уже тогда. Если говорить о начале XIX столетия, то именно тогда к экономической теории была добавлена математика – с тем, чтобы преобразовать экономические явления и предпочтения в законы; с тем, чтобы на математическом языке сформулировать экономико-теоретическое положение о существовании равновесия; с тем, чтобы изучить последствия тех или иных мер экономической политики. Разумеется, самые ранние экономико-теоретические тексты не содержали ничего похожего на нынешний уровень формализации, но тем не менее поиск математических законов для описания социального поведения и взаимодействий, начатый Николя-Франсуа Канаром (1750–1838) и Огюсеном Курно (1801–1877), был отмечен и некритически воспринят (см. [Ingrao, Israel, 1987]). А в конце XIX столетия, когда романтизм ослабил свою хватку, а рационализм обернулся сайентизмом, экономическая наука начала приобретать те качества и свойства, которые были явным образом отвергнуты Адамом Смитом: «Человек, пристрастный к системам… полагает, что различными частями общественного организма можно располагать так же свободно, как фигурами на шахматной доске. При этом он забывает, что ходы фигур на шахматной доске зависят единственно от руки, переставляющей их, между тем как в великом движении человеческого общества каждая отдельная часть целого двигается по свойственным ей законам, отличным от движения, сообщаемого им законодателем. Если оба движения совпадают и принимают одинаковое направление, то и развитие всего общественного механизма идет легко, согласно и счастливо. Но если они противоречат друг другу, то развитие оказывается беспорядочным и гибельным и весь общественный механизм приходит вскоре в совершенное расстройство» ([Smith 1982 [1759]: 233–234], [Смит, 1997, с. 231]).
2.5. Субъективистская революция: одно потерял, другое сломалось
Необходимо отметить, что разразившийся в 1870-е гг. кризис классической школы можно было предотвратить, если бы в свое время большее внимание было бы уделено работам Жана-Батиста Сэя (1767–1832), который понимал экономическую науку как логическую последовательность объяснений индивидуальных действий и социальных взаимодействий. Здесь прежде всего нужно упомянуть изложение Сэем системы Адама Смита и его критику воззрений Смита на роль труда, а также сделанное Сэем повторное открытие фигуры предпринимателя (первым о роли предпринимателя написал Ричард Кантильон, он же в своей работе «Опыт о природе торговли вообще», изданной по-французски в 1755 г., ввел термин entrepreneur) и его проницательную трактовку процесса производства как процесса, зависящего от непрерывного приобретения знания (см. [Say (1852) 2006]). К сожалению, отход от объективизма классической школы[48]и намеченное им введение в теорию предпринимательства не смогли оказать революционизирующего воздействия на экономическую мысль. Объяснить, почему это произошло, не так-то легко. Возможно, что, находясь под влиянием Адама Смита, большинство читателей были убеждены в том, что промышленная революция произошла вследствие значительного увеличения инвестиций в основной капитал и расширения рынков, и обратили мало внимания на развитие предпринимательства и технологические усовершенствования (из этих последних их интересовал только процесс овладения навыками в ходе работ, порождаемый разделением труда). Если бы это было так, то предприниматель Сэя был бы не более чем инструментом, посредством которого могут использоваться существующие технологические возможности, а не тем, кто порождает и продвигает новые возможности (как через несколько десятилетий это прояснили Менгер и Мизес).
Взглянув на этот вопрос с другого ракурса, можно заметить, что для того, чтобы новая теория ценности изменила экономическую науку, нужно было атаковать саму концепцию равновесия. Но эта атака не фигурировала явным образом в работах ни самого Сэя, ни его непосредственных последователей[49].
Другие попытки порвать с холизмом и статикой, лежащими в основании классической школы, также остались незамеченными, возможно, вследствие того, что эти попытки отрицали конструктивизм, как, например, в случае Фредерика Бастиа (1801–1850), наиболее известного защитника положительных качеств предпринимательства и выдающегося глашатая, неустанно предупреждавшего о ложности обещаний, даваемых государством в отношении справедливости, обещаний, оборачивающихся ростом государственного вмешательства в экономику под предлогом расширения социальных обязательств. Возможно, эти попытки провалились и потому, что на них просто не обратили внимания, как это случилось с Германом-Генрихом Госсеном (1810–1858), который еще в 1854 г. сформулировал законы рыночного поведения потребителей. Как бы то ни было, возможность как можно раньше отвергнуть старую парадигму была упущена, и, следовательно, в течение большей части XIX в. экономисты продолжали использовать в качестве основы для анализа условий долгосрочного равновесия трудовую теорию ценности[50].
Вторая возможность сформулировать новый экономико-теоретический подход появилась в конце XIX столетия, когда общество стало пониматься как продукт человеческой деятельности, а не как произведение божественной воли. В частности, в экономической теории поиски естественного равновесия были заменены попытками получить «научное» (т. е. математическое) определение общего экономического равновесия в терминах цен и количеств, устанавливаемых посредством актов выбора экономических агентов. Возможность такого построения была обеспечена маржиналистами, которые должным образом определили понятие редкости и ввели понятие спроса, и, в частности, теми из них, кто следовал за Вальрасом, создавшим концепцию совершенной экономики и определившим ее свойства в гипотетически статичном состоянии, названном им состоянием «эффективного равновесия». По-настоящему революционный момент у маржиналистов состоял в том, что равновесие утратило свои коннотации с «природным состоянием» и быстро превратилось в нечто, сотворенное людьми, проделав тем самым путь от естественного равновесия к рукотворному, от почти божественного порядка к обществу, созданному людьми, от человеческой деятельности, движимой инстинктами и пристрастиями, к рациональному поведению. Поэтому не следует удивляться тому, что элементы маржинализма, которые привлекли наибольшее внимание, – требование Вальраса использовать математику[51], а также, в несколько меньшей степени, обращение Джевонса к забытым идеям Госсена, – оказались связанными с их способностью к развитию в технократическом, конструктивистском направлении, тогда как другие, столь же важные новаторские элементы маржинализма, созданные Менгером, – концепция экономической динамики, особая роль предпринимательства, значение неопределенности, а также ряд прорывов в области методологии, включая субъективизм, – остались почти незамеченными. Нельзя сказать, что игнорирование менгеровского вклада не встретило никакого сопротивления, но оно было недостаточным, чтобы развернуть течение вспять, и на протяжении второй половины столетия это сопротивление только ослабевало.
Иными словами, маржинализм одержал победу над классической школой не только потому, что наконец-то позволил разработать теорию спроса, но также и потому, что обещал сделать экономические исследования подобными исследованиям в физике и превратить экономистов-теоретиков в социальных инженеров. Соответственно, вместо того чтобы извлечь из маржиналистской революции методологические уроки, экономисты предались приятной иллюзии, что они будто бы нашли ключ, который позволит им успешно открыть закрытый для них ранее сциентизм и, коль скоро спрос более не является экзогенным, разрешить проблему равновесия (которая в конце концов превратится в проблему, которую должны решать демографы)[52]. Субъективизм не исчез, но его выводы де-факто свелись на нет из-за того, что этот подход применялся к типичному индивиду, о котором мы говорили в предыдущей главе. Субъективизм ни в коей мере не рассматривался как главный элемент оснований нового направления экономической мысли.
«Вальрас дошел до концепции предельной полезности и метода ее использования для выведения теоретической кривой спроса только после того, как четко сформулировал математическую теорию системы взаимосвязанных рынков. <…> Леон Вальрас стремился завершить свою модель конкурентного рынка, а не изложить теорию субъективной оценки потребительских благ» ([Jaffe, 1976, pp. 513, 515], [Жаффе, 2015, с. 69, 72]).
2.6. Синтез Кейнса и кейнсианцы: от долгосрочного периода к краткосрочному
Вальрас и Менгер предложили два различные варианта маржинализма. Версия Вальраса полностью соответствовала классической традиции – в том смысле, что он концентрировался на проблемах долгосрочного периода. Он анализирует прежде всего состояние общего равновесия (в статике), которое достигается в условиях, которые предполагаются совершенными и постоянными, при нулевых транзакционных издержках. Версия Менгера, напротив, знаменует полный разрыв с традицией, поскольку она фактически отрицает необходимость понятия равновесия (отличного от названия, используемого для описания состояния «очищенного», т. е. сбалансированного рынка) и релевантность долгосрочного периода. В частности, с точки зрения Менгера, долгосрочное состояние может пониматься как последовательность краткосрочных ситуаций, в которых экономические агенты непрерывно корректируют свои предпочтения и пересматривают выбираемые ими варианты. Иначе говоря, долгосрочное состояние может быть описано как временной промежуток, в течение которого экономические агенты производят свои информированные догадки, с тем чтобы оценить потоки затрат и выгод, вызванные их действиями в текущий момент времени.
Как было отмечено выше, Менгер проиграл интеллектуальную битву, победу в которой одержали амбиции конструктивистов, желавших превратить экономическую теорию в естественную науку, способную создавать счастье и богатство научным образом. К тому же реальная действительность вскоре сбила с ног последователей Вальраса. В попытке объяснить безработицу и стагнацию в 1920-е (преимущественно в Европе) и в 1930-е гг. (по всему миру) профессиональное сообщество экономистов выбрало альтернативный путь, приняв в качестве истинных четыре положения, сформулированные Кейнсом.
1. Экономический рост, имевший место в пятидесятилетие, предшествовавшее войне, был объявлен уникальным явлением, «счастливым веком, <…> экстраординарным эпизодом в экономической истории человечества». Этот эпизод базировался на накоплении капитала, которое было возможным вследствие неравенства в распределении богатства, перманентного увеличения предложения сырья и сельскохозяйственной продукции[53], и того обстоятельства, что ранее инвестиционные решения определялись ограниченным числом знающих и профессионально компетентных лиц, пользовавшихся преимуществом уникальных условий.
2. Эта замечательная система для своего роста нуждалась в двойном блефе, или двойном жульничестве. С одной стороны, трудящиеся классы принимали… ситуацию, при которой могли назвать своим собственным очень маленький кусок пирога, для производства которого должны были сотрудничать они, природа и капиталисты. А с другой стороны, капиталистическим классам позволялось называть своей лучшую часть пирога и теоретически они были свободны потреблять ее, хотя имелось негласное условие, согласно которому на практике они будут потреблять лишь ее малую часть.
3. С началом Первой мировой войны эта система исчезла. Война сделала возможности для потребления явными для всех и многим показала тщетность воздержанности. Таким образом, блеф вскрыт и теперь работающие классы могут больше не воздерживаться от потребления в прежних масштабах, а капиталистические классы, не доверяя более будущему, могут в более полной мере стремиться к наслаждению возможностью потреблять по своей воле столько, сколько возможно.
4. Финальным этапом этого процесса стала материализация идеи классовой борьбы. «Присоединяя народную ненависть против класса предпринимателей к тому удару, который нанесен уже общественному порядку насильственным и произвольным нарушением принятых в обществе обязательств и прочного равновесия богатств, которое есть результат падения ценности денег, эти правительства в скором времени сделают невозможным продолжение социального и экономического порядка XIX в.» [Keynes, 1920, chapter 2 and 6], см. [Кейнс, 2007a, гл. 2 и 6, цитата на с. 588].
Шумпетер, читая страницы данной работы Кейнса, внес свой вклад в это умонастроение: «Быстро исчезали те условия, при которых предпринимательское лидерство было способно обеспечивать успех за успехом, двигаясь вперед, как это было в период быстрого роста населения и изобилия возможностей для инвестирования, вновь и вновь создававшиеся технологическим прогрессом… Но теперь, в 1920 г., этот импульс исчез, дух частного предпринимательства поник, инвестиционные возможности исчезли» [Schumpeter, 1946: 500–501].
Иначе говоря, анализ, осуществленный Кейнсом, привел профессиональное сообщество экономистов к тому, что они начали считать довоенный экономический рост исключением, стагнацию – правилом, а кризис – следствием демагогии и плохой правительственной политики (в особенности, печатания денег). Поведение во время кризиса и те трудности, на которые наталкивается процесс стихийного восстановления, могла бы объяснить «психология общества». Иначе говоря, согласно точке зрения Кейнса, капитализм испытывает воздействие присущих ему сил распада – его собственный успех сделал рынок капитала доступным для невежественных и склонных к резким движениям масс, поэтому экономика стала беззащитной перед «нестабильностью человеческой природы», перед непостоянными и непредсказуемыми инстинктами (животный дух), перед восприятием и ожиданиями состояния «политической и социальной атмосферы».
Подытоживая, скажем, что экономическая теория Кейнса тоже содержит в качестве своего объекта равновесие. Выдвигая обвинения по адресу эмоционального поведения экономических агентов, он не отрицал основ вальрасовской (и вообще неоклассической) склонности к оптимальному регулированию, целью которого является увеличение эффективности, и также оправдывал произвольное вмешательство государства в экономику, осуществляемое с целью компенсировать «результат массовой психологии большого числа несведущих индивидов… подверженных… внезапной перемене мнений, обусловленных факторами, которые в действительности не имеют большого значения для ожидаемых доходов» ([Keynes (1936), 1973, p. 154, [Кейнс, 2007, с. 162])[54].
Основания, на которые опирается Кейнс, разумеется, можно оспаривать, но его априорные допущения ясны и соответствуют манере его теоретизирования. Этого нельзя сказать о большинстве кейнсианцев, которые преобразовывали его теорию, базирующуюся на концепции экономического цикла, движимого массовыми психозами, в нормативные инструкции по экономической политике в условиях структурной жесткости различных элементов экономики. Неудивительно, что эти усилия постепенно превратились в анализ свойств и последствий проявлений указанной жесткости (такова и псевдонеоклассическая исследовательская программа, ее единственное отличие от кейнсианства состоит в том, что на место рукотворных институтов, порождающих жесткость ограничений на изменения параметров экономики, кейнсианцы поставили гипотетические провалы рынка), исследования в области методов агрегирования, упражнений по прикладной эконометрике и т. д. Главное состоит в том, что принятие решений в области экономической политики в гораздо большей мере обязано множеству разновидностей кейнсианства, чем самому Кейнсу, который на самом деле весьма настороженно относился к моделированию и возражал против количественных методов анализа (см. [Patinkin, 1976] и [Lachmann, 1983, pp. 374–375]).
2.7. Предварительные выводы: от естественного равновесия к общему равновесию
Подводя промежуточные итоги тому, что было сказано в настоящей главе, напомним, в чем состояла наша задача. Мы хотели показать, что, несмотря на ряд содержательно значимых оппонирующих голосов, в общем и целом профессиональное сообщество экономистов на протяжении всей своей истории было сфокусировано на концепции равновесия. В ранний период классической школы равновесие означало «гармонию» и определенные общественные правила игры. Позже равновесие стало эквивалентом железного закона, продиктованного редкостью и процессом уравновешивания рынка. С недавних пор оно является некоей идеальной смесью, составленной из статической эффективности, рациональных решений и социальных целей. Коротко говоря, равновесие стало синонимом оптимальности.
Этот упор на равновесии, конечно, не был изобретением экономистов, поскольку на самом деле он отражал наследие того универсализма, которое было передано Западу теизмом и возможно идеализмом Платона: этот мир есть творение Бога, и поэтому он не может не быть совершенным. Если в земном мире и существуют какие-то несовершенства, то они целиком и полностью представляют собой результат человеческих ошибок, поскольку замысел Бога не может не быть совершенным. Таким образом, «равновесие» считалось синонимом «совершенства», что породило два важных следствия, справедливость которых не оспаривается и сегодня. Во-первых, равновесие с необходимостью представляет собой желательное состояние, и как таковое его надлежит найти и достичь. Во-вторых, равновесие не может менять своих свойств, поскольку совершенство по определению является вневременным феноменом[55]. И оба эти элемента должны были обосновывать наличие социальных правил, призванных защищать моральные стандарты и поощрять их соблюдение, а не осуществление мер экономической политики. Для легитимации экономической политики, как стало понятно сегодня, понятие равновесия необходимо было преобразовать в набор директив, пригодных для оценки будущей, ожидаемой человеческой деятельности. Это было сделано путем замены классической концепции с ее упором на координацию и предсказуемость на современную (неоклассическую) точку зрения, призывающую к созданию стимулов для воздействия на агентов – с тем, чтобы они вели себя желательным образом. Повторим: в рамках классического подхода понятие равновесия служит в качестве ориентира для понимания того, почему и когда экономические агенты могут отклоняться от своей (Богом данной) природы. В рамках сегодняшнего подхода это понятие стало воспроизводить конструкцию Парето и превратилось в концептуальную основу для так называемого оптимального планирования[56]. Понятно, что если в экономической теории все больше усилий направляются на определение провалов рынка в деле достижения желательных результатов, то все большее внимание будет уделяться не просто отысканию необходимых средств лечения, но и проектированию политических структур, имеющих максимум шансов на то, чтобы создать такие средства и обеспечить эффективное принуждение к их использованию.
На успешность теоретического подхода кейнсианцев оказывал влияние и такой фактор, как их собственный жизненный опыт. Не отрицая статической концепции долгосрочного равновесия, они обратили внимание на гипотетический ущерб, связанный с народным капитализмом, и выдвинули новую исследовательскую программу, фокусировавшуюся на макроэкономических условиях, необходимых для достижения равновесия в условиях спекулятивной гонки, спровоцированной сменяющими друг друга иррациональными импульсами массового оптимизма и массового пессимизма, причем если оптимизм считался ими в общем и целом самокорректирующимся, то относительно пессимизма они полагали, что он чреват ловушками, из которых невозможно выбраться. Кейнсианство описывает человеческую деятельность как результат работы инстинктов, «нервов и истерики», а не как осознанный выбор. Инновации и технический прогресс не отрицаются совсем, но они рассматриваются как проявления человеческой природы, побуждающей некоторых индивидов к изменениям. Как стало понятно теперь, кейнсианство полностью игнорировало феномен предпринимательства (см., например, [Shane, 2003] и [Holcombe, 2007]).
Мы уже говорили, что альтернативный подход мог бы состоять (и состоял) в том, чтобы забыть о понятии равновесия и проанализировать вместо этого последствия осознанного выбора в условиях ограничений, накладываемых редкостью. Лахман (см. [Lachmann, 1986, p. 4]) весьма точно сформулировал главное в этом вопросе: «Никакой рыночный процесс не имеет предопределенного Результата. Именно это свойство в большей степени, чем любое другое, отличает живые рыночные процессы от процессов, фигурирующих в моделях равновесия, в которых детерминизм образует самую суть дела». Хотя эта исследовательская программа намного больше согласуется с западным мировоззрением, чем холизм в его классической и неоклассической версиях, она знаменует собой решительный разрыв с общепринятой точкой зрения. Более того, такая программа поднимала (и поднимает и сегодня) по меньшей мере две проблемы, которые могут поставить серьезные пределы границам экономического исследования. Во-первых, если обмен есть тот инструмент, посредством которого индивиды улучшают свое положение, возникает вопрос: действительно ли индивиды действуют именно так, как они полагают, что они действуют, т. е. являются ли они рациональными? Вопросы этого класса изучает экспериментальная экономика, и соответствующие исследования неизбежно приводят к необходимости привлечь психологию, будь это когнитивная или эволюционная психология (подробнее об этом говорится в следующей главе). Однако, если последовательно придерживаться этого подхода, правомерен другой вопрос: не является ли экономическая теория и психология одной и той же дисциплиной? Или, может быть, экономическая теория есть лишь раздел психологии? Во-вторых, часто оказывается, что индивидуальный выбор фактически ограничен или даже изменен институциональной структурой, так что экономические действия человека подчинены системам стимулов и не обязательно являются следствием индивидуальных предпочтений, какими они были бы в отсутствии таких ограничений. В этом случае экономическая теория превращается в довольно механистические упражнения типа «что если» (более конкретно – как те или иные институты воздействуют на человеческое поведение). Может также возникнуть вопрос о легитимности стимулов, создаваемых человеком (правил): являются ли правила легитимными, если они увеличивают индивидуальное богатство вопреки выявленным предпочтениям индивидов? Или они легитимны только потому, что при изучении экономической проблематики индивид более не рассматривается как ключевой агент? Как бы то ни было, можно предположить, что лучшие ответы может предложить политическая философия, а не экономическая теория.
Эти нескромные вопросы, возможно, внесут свой вклад в понимание того, почему на протяжении последних пятидесяти лет подавляющее большинство представителей профессионального экономического сообщества предпочитали держаться подальше от психологических и моральных проблем. Результаты исследований в первой из этих областей обычно интерпретировались как свидетельства в пользу человеческой иррациональности и мазохизма, служа тем самым оправданием технократического планирования и вмешательства государства в частные дела. Исследования институтов имели более разнообразные последствия, но общим для них для всех являются забвение политико-философских корней данной проблематики и замена политической философии планированием оптимальных стимулов, спроектированных регулятором.
2.8. Сегодняшнее состояние экономико-теоретического мейнстрима
Общий главный итог сводится к тому, что сегодняшние воззрения мейнстрима представляют собой расширенную версию первоначальных гипотез и утверждений Кейнса, согласно которым на смену политику явным образом приходит технократ[57]. В частности, сегодня господствуют две разные исследовательские стратегии, которые определяют сегодняшний ортодоксальный подход к экономике как научной дисциплине. Согласно первому учению экономическая наука представляет собой позитивную науку, которая предсказывает будущие явления. Говоря в более общем плане, считается, что задача ученого-обществоведа состоит в построении экономичных, точных и непротиворечивых описаний реального мира (что предусматривает наличие процедур отбора и логической структуры знания), которые затем могут быть экстраполированы для решения прогностических или нормативных задач. Конкурирующие теории принимаются или отвергаются в зависимости от степени их «реализма», т. е. от их способности предсказывать события заданного класса. Построение моделей неоклассического направления, безусловно, принадлежит именно к этой традиции. В ее рамках осуществляется осознанное отступление от решения ряда вопросов, касающихся индивидуального поведения и институциональных стимулов, – посредством принятия упрощающих допущений, несомненно спорных и вводимых специально для данного случая (ad hoc). Тем не менее такие допущения позволены, а иногда они даже поощряются – при условии что модель остается удобным математическим объектом, а ее прогностические возможности признаются удовлетворительными. Принимая во внимание все вышесказанное, понятно, что качество экономического анализа «должно оцениваться в зависимости от точности, области применения и степени соответствия порождаемых им прогнозов фактическим эмпирическим данным. Иначе говоря, позитивная экономическая теория представляет собой (или может представлять собой) «объективную науку» ровно в том смысле, в каком объективной является любая естественная наука (например, физика), и как таковая она должна оцениваться в зависимости от своей предсказательной силы в отношении того класса явлений, для объяснения которого она предназначалась» [Friedman, 1953, pp. 4, 8][58].