Полная версия
Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
К сожалению, есть искушение считать, что в последние несколько десятилетий преобладающее направление в экономической теории и экономической политике следовало мировоззрению, которое было устаревшим уже 350 лет назад. Иногда противоречие между концепцией исчерпания ресурса времени, с одной стороны, и ожиданиями постоянного роста жизненного уровня – с другой, успешно скрывалось, как будто оно заметалось под ковер бурного, самоподдерживающегося технологического прогресса, в особенности в тот период, когда социальная инженерия еще не слишком затрудняла предпринимательскую деятельность. Иногда это противоречие обнаруживало себя и приводило к кризису. Например, так произошло в конце 1920-х гг. и повторилось в 2007–2009 гг., когда политики отреагировали на экономический крах популистскими мерами, и в обществе восторжествовали идеи исчерпания времени. В каждом из этих случаев выбор делался в пользу Мартина Лютера, а не Давида Юма. Конечно, временной горизонт больше не определялся моментом предположительно неминуемого конца света, но острая потребность раздавать обещания социальной справедливости и гарантий (современная версия конца света) была очевидной.
3.3. От методологического индивидуализма к рациональности и осознанности
В последние десятилетия в качестве практического ответа на эти противоречия были выдвинуты две линии рассуждений. Обе они подаются в качестве доктрин, свободных от ценностных суждений, и поэтому обе они претендуют на то, что не подлежат ни моральной оценке, ни проверке на наличие эсхатологических допущений. Одна линия выступает под эмблемой рациональности, и мы проанализируем ее прямо сейчас. В рамках другой линии обсуждаются вопросы, относящиеся к феномену сотрудничества между людьми, и ее содержание составит предмет раздела 3.4.
Релевантность проблемы рациональности связана с принципом, который обычно определяется как методологический индивидуализм. В краткой формулировке методологический индивидуализм означает, что все объяснения общественных явлений начинаются с индивида, поскольку субъектом любой целенаправленной деятельности с необходимостью является именно индивид. Конечно, можно спорить о том, что лежит в основе действий индивида: эгоистический хладнокровный расчет; инстинкты и страсти; воспроизведение действий какого-то иного лица (или желание все делать наоборот); все определяется положением звезд, – или все эти факторы действуют одновременно. Так или иначе, в соответствии с этим подходом первичным движителем действия остается человек, который может действовать в качестве одиночного индивида, будучи либо физически изолированным (как Робинзон Крузо, не участвующий в обмене), либо если он следует образцам аскетического поведения (как анахорет, не участвующий в производстве). Но он может выбрать (и чаще всего выбирает именно этот вариант) участие в обмене посредством продажи производимых им товаров и услуг; он может решить сотрудничать с другими людьми, участвуя в действиях, согласованных с другими (координация); либо он может предпочесть делегировать это другим, поручив им действовать от своего имени. Множество индивидов, рассмотренных вместе, могут осуществлять коллективные действия. Аналогично взаимодействия индивидов, формирующих общественное тело, производят то, что можно определить как агрегированное поведение.
Таким образом, методологический индивидуализм не отрицает того обстоятельства, что социальное окружение (институты) влияет на индивидуальные предпочтения и поведение индивидов. Даже если некто утверждает, что предпочтения не являются предметом экономико-теоретического исследования[76], действия индивидов на самом деле являются взаимозависимыми. А поскольку взаимозависимость обнаруживает такой факт, как следование данным наборам норм, нет никаких сомнений в том, что методологический индивидуализм по необходимости отводит центральную роль институциональной картине как в статическом, так и в динамическом контексте.
В заключение скажем, что трудно не согласиться с сутью индивидуалистической позиции[77]. Но если она принимается, методологический спор неизбежно переходит на следующий этап, который занимает центральное место в дискуссии о рациональности: делает ли индивид то, что он на самом деле хочет делать? Действительно ли он поступает согласно своим собственным интересам?
3.3.1. Рациональность и политическое действие
Если ответ на этот вопрос положителен, то творцы экономической политики должны, оставаясь там, где они пребывают, сосредоточиться на экономической конституции, на том, чтобы облегчить для индивида целесообразные действия и взаимодействия с потенциальными сторонами сделок. Как мы знаем, такова позиция австрийской школы. Если же ответ отрицательный, то в сферу экономической политики входит вмешательство, осуществляемое с целью сделать экономического агента более счастливым, несмотря на присущие ему недальновидность и противоречивость его убеждений и желаний[78], либо, выражаясь на экономико-теоретическом жаргоне, несмотря на его ограниченную рациональность[79]. Очевидно, что эта точка зрения отличается от двух разновидностей оправдания экономической политики, представленных в предыдущей главе[80], поскольку в этом случае целью вмешательства является осуществление того, что делал бы индивид, если бы он действовал, преследуя свои материальные интересы. Иначе говоря, причина ограничения и, возможно, нарушения прав свободного экономического агента в экономике без времени состоит в том, что агент отклонится от ситуации идеального вальрасовского равновесия, в которой исключено приобретение знаний (здесь нет ничего нового, что можно было бы узнать), а нарушение планов индивидов, вызванное неопределенностью, исключено. Таким образом, привлекая понятие иррациональности (ограниченной рациональности), политики апеллируют к стремлению индивида к счастью, исходя из подразумеваемой рациональности (и почти из подразумеваемого общественного договора), в соответствии с которой никто в здравом уме не будет возражать против внешнего вмешательства, которое явным образом улучшает его положение.
Надо отдать должное тем немногим авторам, которые отмечали, что дискуссии о рациональности по большей части почти бесполезны, если только это не обсуждение терминологических проблем[81]. Помимо всего прочего, говорится в таких работах, нет никаких сомнений в том, что индивид всегда стремится к увеличению степени своего удовлетворения (максимизирует полезность). Таким образом, чтобы описать тот факт, что условия, в которых индивид доволен, предпочтительнее ситуации, в которой он не так доволен[82], нет никакой необходимости вводить термин «рациональность» (и «полезность»). Не отрицая наличия у такой позиции определенных положительных моментов, мы считаем, что с ее принятием упускается нечто важное. Как только мы признаем, что индивиды не могут всегда адекватно осознавать ситуацию или выбирать так, чтобы их выгода была максимальной (т. е. что они не рациональны), и как только мы допускаем, что иррациональные действия представляют собой потенциальный вред, который часто действует против интересов человека, о чем в долгосрочной перспективе человек пожалеет[83], то решение о том, что именно является рациональным, а что иррациональным, действительно становится критически важным. В частности, оно создает цель и мотив для экономической политики, предположительно нацеленной на нейтрализацию иррационального поведения, которое априори считается нежелательным. Очевидно, что в этом случае данное соображение не есть просто проблема терминологии: если целью становится решение социальной проблемы, то принятие этого соображения влечет за собой меры принуждения, например перераспределение или производство «общественно полезных товаров»[84].
Итак, все дискуссии по проблеме рациональности можно разделить на две части. Первый блок состоит из попыток прояснить, всегда ли цель, которую осознанно преследуют экономические агенты, состоит в увеличении их материального, наблюдаемого благосостояния, даже если они впоследствии жалеют о своем выборе или пересматривают его. Второй блок зависит от ответа на этот вопрос. Если ответ положителен, то рациональность определяет критерий, по которому можно устанавливать соответствие между целями и средствами, между тем, чего экономический агент хочет достичь, и тем, как он это делает (индивидуальная рациональность)[85]. Таким образом, в этом контексте «оптимальная» экономическая политика оправдывается тем, что она является инструментом, с помощью которого индивидам помогают избегать ошибок. Если же ответ на этот вопрос отрицателен, и если индивиды стремятся к благосостоянию в гораздо более широком смысле, то рациональность может лишь указать правильное направление для описания и интерпретации общественной целостности. Это все, что можно сделать с понятием «социальной рациональности»: с его помощью устанавливаются свойства и степень желательности эволюционного процесса, посредством которого некоторые действия становятся повторяемыми, тогда как другие прекращаются. Иначе говоря, в этом последнем случае критерий рациональности позволяет отбирать события реального мира, сопоставляя их с заданным образцом, определяемым более или менее легитимным правителем. В этих условиях желание иметь свободный от психологических моментов, не зависящий от морали и операционально применимый концепт социальной рациональности, конечно же, превращается в неисполнимую мечту, род благого пожелания[86].
3.3.2. Осознанность
Все сказанное выше опирается на неявное предположение, согласно которому поведение человека в принципе можно отнести к рациональному либо иррациональному и согласно которому вердикт о рациональном или об иррациональном характере тех или иных действий может помочь экономисту-теоретику, снабдив его критериями, которыми можно пользоваться в нормативной экономической теории или при изучении экономической истории. Однако это не единственный способ, с помощью которого можно разрешить этот вопрос.
Хотя у экономистов-теоретиков это заняло некоторое время, они в конце концов догадались о том, что люди стремятся улучшить свои материальные условия и ослабить ограничения, накладываемые редкостью. Они также поняли, что люди делают все возможное, чтобы создать и использовать возможности, позволяющие им стать чем-то иным по сравнению с тем, кем они являются, изменяя свое поведение и открывая новые способы адаптации к окружающей среде и/или модификации этой последней.
Вопреки точке зрения, порожденной концепцией Дарвина, человеческие существа отличаются от других живых существ уже самим наличием этого усилия: «…принципиальное отличие моего пса от каждого из нас состоит в том, что у него отсутствует всякое представление о возможности стать иным по сравнению с тем, кем он является. <…> Будучи людьми, мы также знаем, что в определенных пределах мы можем сформировать то, чем мы будем между текущим моментом и временем нашей смерти, даже если мы полностью учтем стохастические компоненты, присутствующие в показателе продолжительности предстоящей жизни» [Buchanan, 1979, p. 94]. Таким образом, атрибут «осознанность» в его противопоставлении неосознанности, беспамятству, инстинктивным поведенческим механизмам и т. п. обозначает черту, отделяющую человека от прочих видов животных[87]. В основе явления осознанности лежат процессы восприятия и категоризации окружающего мира, а также запоминание[88]. Движущей силой осознанности является желание улучшить материальные или эмоциональные условия жизни, а сама она всегда подчиняется внутренним и внешним моральным ограничениям[89]. Иначе говоря, люди, осуществляющие выбор, не являются просто машинами, которые приводятся в действие генетикой или химией. Они осознают, чтó именно они делают, и могут решить не делать этого. Как отмечалось выше, выбор может быть результатом логического суждения о затратах и выгодах (синоним рациональности), но он также может быть результатом эмоций, установившейся рутины или деонтологических принципов. Все это может служить мотивом для действия и подсказывать его направление и быть более предпочтительным, чем хладнокровные эгоистические расчеты. Кроме того, эти («нерациональные») факторы вносят свой вклад в принятие решений о том, вступать в обмен или нет, и если вступать, то с кем, воспринимать информацию и знания или нет, и если воспринимать, то в какой степени, применять способности для создания нового знания (инновации и технологический прогресс) или нет, использовать новые возможности (осуществляя предпринимательство) или нет.
Осознанность покрывает куда больший набор действий, чем рациональность, и наверняка гораздо лучше подходит на роль признака, отличающего человека от других земных живых существ. Вообще говоря, общепринятая экономическая теория не отрицает ограниченности концепции рациональности. Однако мейнстрим утверждает, что оперировать с понятием рациональности значительно проще, и что поэтому следует предпочесть именно его. С одной стороны, этот довод говорит о том, что формальные модели (поведенческие стереотипы) достаточно сложно строить даже в парадигме рациональности. Привлечение же концепции осознанности и подавно делает решение этой задачи практически неразрешимым. С другой стороны, требование придерживаться позитивистского научного стандарта вынуждает настаивать на том, чтобы научные концепции характеризовались формальной элегантностью, простотой и прогностической силой. Поскольку парадигма рациональности удовлетворяет этим требованиям (или обещает удовлетворять им), понятие осознанности можно спокойно игнорировать или просто трактовать как остаточное явление (что является весьма удобным).
И все же мы считаем, что подобные возражения не являются поводом для отказа от концепции осознанности, которая может внести существенный вклад в нашу оценку оснований экономической политики. Во-первых (и вопреки аргументации, принятой в литературе, относящейся к периоду после открытий маржиналистов), сдвиг от парадигмы рациональности к парадигме осознанности вовсе не лишает экономическую теорию статуса общественной науки. Однако он ослабляет амбиции, которые требуют превращения экономической науки в естественную, или «настоящую», науку, и вынуждает экономистов становиться скорее «более междисциплинарными», чем «основывать поселения», колонизируя отдаленные области науки. Во-вторых, принцип рациональности обеспечивает твердую основу для занятий экономической политикой, главной целью которой является предотвращение иррационального поведения (ошибочного или антиобщественного понимания заданной теоретико-игровой матрицы выигрышей). В противоположность этому использование концепции осознанности могло бы дать лишь весьма шаткое основание для насильственного вмешательства. Бессознательное поведение значительно труднее доказывается: это требует расследования конкретных случаев, результатом которого будут скорее убеждение, образование и психологическое наблюдение, нежели немедленная разработка и принятие правил. Мы все же полагаем, что возникновение потребности в альтернативном подходе к нормативной экономической теории само по себе не является достаточно веской причиной игнорирования того, что порождает эту потребность.
В-третьих, признание принципа осознанности с необходимостью поднимает вопрос индивидуальной ответственности в том отношении, что чем шире границы легитимных действий индивида, тем резче проявляется понятие индивидуальных свобод и тем больше значение личной ответственности. Если в качестве отличительного признака человека принимается осознанность поведения, то должны быть признаны все разновидности осознанного поведения – до тех пор, пока они не нарушают личных прав других лиц (например, свободы выражения своих взглядов и, в более общем смысле, свободы от насилия и, пожалуй, свободы самосохранения). Если же вместо этого в основу стандарта кладется парадигма рациональности, немедленно обнаруживается существенный разрыв между рациональным действием и человеческой деятельностью. Этот разрыв может быть заполнен социально нерелевантными событиями (мистер Грин иррационально забыл узнать прогноз погоды, промок и подхватил простуду), но может также состоять из предположительно нежелательных действий (например, там могут помещаться отказ от сотрудничества с определенными категориями людей, приобретение страховых полисов на случай катастроф, желание покупать дешевые, но потенциально опасные продукты питания). Этот разрыв формирует идеальную зону для вмешательства регуляторов и «рациональной» мудрости.
3.3.3. Полезна ли индивидуальная рациональность?
В предыдущем разделе показано, что мы склонны считать сутью человеческой деятельности именно осознанность, а не рациональность. Более того, мы полагаем, что именно это априорное аналитическое суждение лежит в основе наук о человеке (Sciences de l’Homme), как французы изящно назвали дисциплины, относящиеся к сфере наук об обществе[90]. Разумеется, это же относится и к экономической теории, когда она имеет дело с индивидуальным поведением в условиях редкости. Мы не отрицаем того, что человеческая деятельность зачастую бывает подчинена логике затрат и выгод. Когда индивиды принимают решения, они действительно ранжируют различные варианты и часто пытаются построить нечто вроде матрицы выигрышей, в которой находят отражение различные события и исходы. Тем не менее мы убеждены в том, что это еще далеко не всё, – человеческая деятельность может иметь экономические последствия и в тех случаях, когда в картине происходящего присутствует элемент нерациональности, поэтому вряд ли можно утверждать, что нерациональное поведение выпадает из сферы экономического. Так, например, национализм или религиозный фундаментализм может быть причиной того, что индивид отказывается от приобретения каких-то товаров на том основании, что их продает иностранные поставщики или «язычники», даже если они поставляют ровно то, что ему нужно, и по более низкой цене, чем другие. С другой стороны, можно вспомнить о бойкоте южноафриканских товаров, объявленном в 1980-е гг. в знак протеста против политики апартеида. Во всех этих случаях обмен не является результатом решения задачи на максимизацию ценности и цены товаров (точка зрения мейнстрима). Вопреки этой точке зрения акт обмена включает в себя психологические и идеологические элементы, по большей части лежащие вне постмаржиналистской традиции, которая в этом отношении оказалась ущербной: преобладающее в мейнстриме неоклассическое направление фактически исключает возможность экономико-теоретического исследования, тогда как принятие позиции австрийской школы было бы эквивалентно переходу на позиции этакого методологического сторожевого пса.
Можно ли на этом основании утверждать, что экономисту-теоретику было бы лучше забыть о рациональности, этом источнике терминологических проблем, не дающем никаких решений? Дело обстоит не вполне так, потому что существуют ситуации, в которых роль осознанного нерационального поведения (направляемого эмоциями или моральными императивами) минимальна[91], а детерминизм преобладает (или должен преобладать). Например, так бывает, когда деятельность делегируется лояльным посредникам, которые, как предполагается, должны либо углубить сотрудничество в ходе исполнения своих контрактов (или сократить издержки обмена), либо должны обеспечить достижение специфических целей, как это имеет место в случае менеджера компании или управляющего личными активами. Однако в этих условиях парадигма личной рациональности более не является аналитическим инструментом, представляя собой параметр отбора при тестировании.
Подытоживая изложенное выше, можно сказать, что с понятием индивидуальной рациональности можно работать, если создать такие эмпирические приемы, которые позволяли бы устанавливать, ведут экономические агенты себя так, как ожидалось (т. е. в соответствии со стимулами, задаваемыми правилами игры), или же их поведение отклоняется от ожидаемого – то ли потому, что вести себя рационально невыгодно (что говорит о плохо спроектированных правилах), то ли потому, что агенты неспособны к рациональному поведению несмотря на желание ученых-обществоведов. Глядя на проблему под таким углом, можно утверждать, что постмаржиналистское стремление объяснять индивидуальное поведение на самом деле представляет собой попытку смоделировать, что делали бы люди, если бы они поступали в соответствии с более или менее произвольно определенной функцией полезности, и, что более важно, если бы они проявляли постоянную склонность к игнорированию честности, деонтологических принципов, доверия и сотрудничества. Но это тоже, разумеется, является лишь ограничениями данного методологического выбора.
Возможно, не случайно, что когда экономисты мейнстрима, воспринимая самих себя чересчур серьезно, создают организации для проведения в жизнь экономической политики, призванной компенсировать нерациональное поведение и таким способом получать «оптимальные» результаты, то на самом деле они подрывают бесценные компоненты личности человека, такие как доверие и честность. Говоря это, мы не отрицаем, что нарушение доверия и ложь ведут к ущербу, который можно определить количественно. Однако мы хотим подчеркнуть: если источником доверия и честности является моральный кодекс, не имеет смысла задумываться о цене, при которой подобные поведенческие правила могут быть нарушены. Ведь если лицо, отвечающее за разработку и реализацию экономической политики, вводит некую систему регулирования (формальные правила, подкрепленные значимыми санкциями), то нарушение доверия и поведение, противоречащее нормам морали, получают цену (в размере ущерба от санкций) и де-факто становятся признаваемыми, поскольку известна цена, которая может быть уплачена[92]. Иначе говоря, в отсутствие подобной политики имеют место ситуации, когда не существует никакого размена между рациональным действием и нарушением деонтологического принципа: «…вы не должны лгать, поскольку лгать плохо всегда, вне зависимости от чего бы то ни было». Однако, если такая политика существует, ложь больше не является чем-то, что категорически исключено – она становится просто очень дорогой вещью. В этом случае выбор между тем, говорить ложь или правду, становится всего лишь вопросом рационального выбора, и разрыв между рациональностью и осознанностью уменьшается. Короче говоря, и это звучит парадоксально, наличие значимой разницы между осознанностью и рациональностью делает почти неприемлемой разработку и реализацию мер экономической политики, относящихся к регулированию. Вместе с тем, как только политика возникла, она вносит свой вклад в ликвидацию указанной разницы, делая регулирование обоснованным.
3.3.4. Социальная и групповая рациональность
Если концепция рациональности не является удовлетворительной ни в рамках объяснительной, ни в рамках нормативной парадигмы, и если она не подходит для работы с экономико-теоретическими проблемами, порождаемыми индивидуальным поведением, то что можно сказать о пригодности этой концепции в контексте социального взаимодействия? Можем ли мы принять концепцию осознанности для уровня индивидуального поведения и тем не менее выдвинуть довод в пользу рациональных взаимодействий в рамках какой-то общности людей?
Ответ и на этот вопрос тоже в конечном счете зависит от нашего понимания человеческой природы. Сегодня экономисты-теоретики полагают, что индивиды, вообще говоря, являются эгоистами. Как указывалось ранее, мейнстрим со всей определенностью признает, что эгоизм может быть преодолен либо по стратегическим соображениям[93], либо потому, что перевесит генетический интерес, и приоритет будет отдан благополучию и репродуктивным шансам чьих-то генов[94]. Но так или иначе, в целом экономико-теоретическое научное сообщество пока что придерживается предположения об имманентной эгоистичности человека (принцип «вначале я») и ограничивает применимость упомянутых стратегических и генетических гипотез остаточными явлениями, т. е. фрагментами реальности, не объясненными «обычной» теорией. Экономисты, занимавшиеся этой проблемой, разработали для описания данной конкретной ситуации ряд специальных «стратегических» моделей с тем, чтобы пролить свет на явление, объяснить которое не помогли более простые теоретико-игровые конструкции. Генетические факторы обычно объединялись с другими и фигурировали в составе суммарной «статистической ошибки» вместе с инстинктами, ошибочными психологическими побуждениями и животным началом. Так или иначе, в отношении выражения «социальная рациональность» можно было бы заключить, что оно фактически лишено смысла.
Имеется, однако, и альтернативный взгляд на феномен социальной рациональности. Этот подход подчеркивает значение той компоненты человеческого поведения, которая связана с наследственностью, и утверждает, что индивиды представляют собой продукт эволюционного процесса, являющегося неотъемлемой частью процесса генетического наследования, возможно дополненного процессом усвоения опыта[95]. Это генетическое наследие включает в себя несколько элементов, но для наших целей нужно выделить три из них: а) индивиды склонны увеличивать свои шансы на успех посредством проживания в группах (противоположный выбор – изолированное проживание); б) основой групп является сотрудничество, которое может быть укреплено формальными и неформальными правилами; в) обычно бывает выгодно стремиться сделать нечто, если цель получила одобрение группы. Если партнер реагирует так, как это ожидалось, создаются новые элементы благосостояния, но, даже если дело провалилось вследствие недобросовестности, обмана или небрежности партнера, репутация инициатора действия в группе все равно укрепляется, и групповая солидарность может отчасти компенсировать причиненный ущерб.