bannerbanner
Фантом Я
Фантом Я

Полная версия

Фантом Я

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Вот он идет, рядом со мной. Как огромная проекция малого меня. В моей одежде. Те же джинсы и свитер, и кожаный пояс. Я-как-я, но ростом с легендарного снежного человека. Копия меня, увеличенного в сто раз.

Я опять иду в порт, опять на Семнадцатый пирс. К моему столику и чашке кофе на весь день. Усаживаюсь, как всегда теперь с видом на барк. Напротив, на берегу Ист-ривера, громоздится зеркальный «Континенталь». Он тоже гигант. Но и мы не лыком шиты.

Солнце сломало границу сизой тучи и вырвалось и ударило в стеклянную стену небоскреба. И я увидел себя в нем, свое (гигантское) отражение, и отражение Мастера рядом, и Старика – капитана из моего сфантазированного рассказа об этом волшебном месте. И за нами – барк, грандиозный трехмачтовый парусник, принявший нас в зеркало со своим отражением.

Так я теперь провожу время. В созерцании и фантазировании. Голоден, но свободен и счастлив. Пособие по безработице (отвоевал у банка) дает мне шесть месяцев на этот кайф.

Вчера появился в медитации Мастер, в таком ослепительно белом, что я мысленно зажмурился. Беседовали о невозможности с л у ж и т ь в белом цвете. – без пятен. Чтобы бить дорогу в скале, надо использовать кирку, наверное, зубило, молоток там. И будет лететь в разные стороны много всякого всего.

В нью-йоркском университете выступала женщина, собравшая группу пишущих, которые считают, что энергия творчества – это исцеляющая энергия.Она – публикующийся автор, ходит по госпиталям, убеждает больных писать хотя бы дневники, хотя бы письма. Они считают, что эта энергия исцеляет не только того, кто пишет, но передает вибрации хиллинга и тому, кто читает. Сама она пережила несколько операций на лице, рак кожи. У нее пластиковый нос, что незаметно. Врачи считали безнадежной. На последней операции она отказалась от наркоза и сочиняла стихи, чтобы не чувствовать боли. Сказала торжественно тем, кто ее слушал в небольшом зале: «I don’t know do you feel it or not, but something new is happening». Что-то новое в воздухе.

Мастер Чанг обладает способностью менять цвет балахона. По мере моего приближения к Большой Депрессии темнеет его одежда. Я накануне большого срыва в отчаяние и страх. Это приходит непредсказуемо. Я только чувствую как Это надвигается.

В памяти крики Роберты, жалящие не хуже гремучки: «Вся твоя жизнь была сплошным плачем об эмоциях и сплошным праздником разочарований. Я в этом не участвую. Играйся сам».

Сквозь отравление от ее яда я туманно осознавал правду: это было мое пожизненное садистское удовольствие – держать себя в постоянном стрессе разочарования. Роберта страдала от унижения по мере того как я ее изучал и выражал раздутое презрение к ее, открытым мною, слабостям. Я тоже страдал, потому что изучив ее, больше в ней не нуждался. И снова обрекал себя на одиночество со своими рукописями.

Такое впечатление, как будто что-то загоняет меня постоянно в стресс, или я бессознательно ищу стресса. Сказал же мой шринк, редко так бывает, что-то умное: «Есть люди, которые вообще могут работать только на стрессе».

Опять старая история с очередной рукописью – это бесконечное самоубийство (бедная Роберта, зачем я тебя прогнал, как мне тебя не хватает) ради той самой струйки крови, используемой в качестве чернил для упрямо помешанного на этих своих рукописях.

Я сижу и работаю дома. Мне заказали перевод двух статей по искусству. Закончилось дело с банком. Я уволился по собственному желанию, и мне перестали выплачивать пособие. Я, наконец от них избавился, от оскорбителей достоинства честных банковских рабов. Избавился и от целительницы Цыли (мой шринк), которая довела меня до отвратительно болезненного состояния. Я ждал срыва. И вот случилось – ярость и отчаяние маниакального состояния преследуемой жертвы. Отвращение к жизни, мольба о конце, мысли о самоубийстве как единственном спасении.

В этом припадке я ухитрялся делать хоть пару страниц перевода – инстинкт самосохранения – жрать ведь нечего. В голову как будто камень положили. Хочется выть и хочется веревки.

Я, кстати, в этот раз заметил, что состояние это можно перейти без самоубийства, если дать себе выть, смеяться, орать, и прочее, ровно так, и ровно столько, сколько душе угодно. Перейти страх тупика, и тогда, после вытья, вдруг приходит моя капелька крови, и как лекарство на выжатую от гноя рану, приходит заполнение листков для разных многолетне-накапливаемых рукописей. И тогда – передышка.

Жизнь неукоснительно пишет на мне впечатления, как на очень удобном для этого полотне особой чувствительности, и если я не переработаю это через себя на бумагу, мне придется ходить больным. До тех пор, пока я не найду способ и время от этого впечатления освободиться. Это, я так понимаю, особый механизм пишущего – ты можешь носить это впечатление, как раб свое клеймо, всю жизнь. Дело твое. Но избавиться от него ты можешь только через записанный текст, бумагу. Это пожизненная самотерапия пишущего, домашний дурдом. И ничего и никогда не забывается (некоторые удирают – кончают жизнь самоубийством).

Самое смешное, что, избавившись от этого наваждения один раз, можешь ощутить его упрямое преследование опять и опять, потому что, видите ли, ты меняешься и получаешь в дар новую точку обозрения, чтоб ей.

И вот уже, после того как пролистал популярный журнал, появился у меня на последних двух-трех страницах, этот нудный повествовательный стиль, нудного журнального активиста, умиленного своей способностью писать буквами слова. Как бацилла прилипучий.

После сияющего светом океанского барка, я окунул себя в болото. Еще одно оправдание держаться от этих, допущенных в популярные журналы с двумя-тремя вещами, в стороне. Наберешься словесных блох и скатишься к их потолкам из просторов полетов по энергетическим полям творения. Бог творил и нам велел.

Еще одно на эту тему. В Санкт- Петербурге, когда мне было двадцать пять, я год мучился над неудавшейся (со злости выкинул ее в окно с пятого этажа, перед побегом в Нью-Йорк) повестью о геологической партии в тайге (я там работал в студенчестве радиометристом, подрабатывал на студенческих каникулах). Сидел над ней в затворничестве год, а потом – заслуженно, как награда себе за это затворничество, после всех мучений, вылез с нею в зубах «в свет», т. е. отправился в мир с вопросом что теперь с ней делать.

Была знакомая Ларка. В тот занятый рукописью год она меня навещала, и искреннейшим образом понять не могла как я так живу, никуда не вылезая. Спрашивала, сердечно, что она для меня может сделать? И тут я сказал правду: не знаю в родном городе ни пишущих, чтоб интересно, ни рисующих, чтоб неординарно. Ага, сказала Ларка, – их называют нон-конформисты, их только что начали сажать по тюрьмам и психушкам. Так я к ним попал. Ларка позвонила от меня какому-то экспериментирующему режиссеру, он позвонил диссидентствующему Коке, а Кока – поэту из Союза писателей Вите. Ему-то я и отдал повесть на прочтение. А он отнес в «Юность», потому что «учуял живой пульс». А «Юность», надо полагать, с менее тонким нюхом. Не учуяла. В это время в Питере громили выставки художников нон-конформистов.

Мне с ними было хорошо. Меня опекали. Я, на волне этого энергетического подъема, написал еще одну повесть – об альпинистах и скалолазах. И выбросил в окно в двор-колодец, все тот же. Пусть будет двойной снежный покров.

Так я вылез в общение. Ларка, которая раньше не наблюдала, чтобы я куда-нибудь выползал из дому кроме как за кофе с булочкой, разахалась: «Ну ты даешь, сидел-сидел – и вдруг проснулся». И добавила: «И откуда ты таких людей-то знаешь. Мне и то не по зубам».

Тут и я, в свою очередь, начал тихонько про себя удивляться – а почему мне так легко и открыто объявляют, что за дерьмо меня считают?

Ларка считала себя человеком кастовым. Каста поклонниц. Наложниц известных актеров. Изнурительный труд ожидания конца спектакля, в любую непогоду, с шансом быть на сегодня отвергнутой, обойденной конкурентками. Глава маленькой банды охотниц за снисхождение красивых и таинственных мира сего, наделенных судьбой быть в центре внимания человечества.

На гастролях они путешествовали вслед за труппой, выкрикивая восторги во время спектакля и поднося цветы у служебного входа после. Ларке достался красавец на вторых ролях, и эта любовь была безумной. Она стоила Ларке пяти абортов, потому что красавец не считал нужным предохраняться ни с кем, кроме жены. Развести их Ларке не удалось. Но лучи его слабой славы согревали Ларку и давали ощущение какого-то суррогата ПРИНАДЛЕЖНОСТИ.

По мнению Ларки, я не принадлежал. И мой быстрый контакт с теми, кто, по ее мнению, принадлежал, очень ее удивил. Оказывается, я там был давно и прочно дома. И не имело значения сколько лет я хранил себя в уединении.

А теперь вдруг опять Роберта. Ворвалась ночной бабочкой и, освещая меня в полутьме сверканием белков, заявила о своем презрении. Все то же самое: «На что ты надеешься?» – выкрик мне в лицо. – «Бездельник, который лжет самому себе, что он – писатель». «Ты не способен содержать собственную женщину».

В Италии, в Ладисполи – перевалочный пункт для эмигрантов на пути в Америку – меня, бездомного, пригрела женатая пара: немец и итальянка. Я не только жил в их шикарном кондоминиуме с террассой на море, но и раскатывал на их серебряном БМВ и учился водить небольшую яхту. Мы гоняли на водных лыжах на виду у набитого эмигрантами пляжа, и эмигранты меня дружно ненавидели. Прирожденный волк-одиночка, я этого даже и не замечал, пока не набрали звук вслед мне злобные реплики, и я понял, что опять из стаи был кем-то выделен.

Господи, может, это ты меня пожизненно выделил на одиночное выживание, чтобы я смог высказаться по-своему?


Ура, пришел этот священный момент, когда я «закончил» нечто на пятидесяти страницах и вылез из норы, щурясь на яркий свет, с манускриптом в зубах. И отправился в маленькое нью-йоркское русское издательство. Маленький, кругленький русский издатель, как выразился о нем Кока, «в прошлом одесский биндюжник», а ныне американский предприниматель, сказал мне, что печатает только профессионалов, т.е. людей с именем.

И я отправился «человек без имени» в Центральный парк посидеть на скамеечке, причаститься к миру сему, ибо оказался географически рядом.

Вернулся домой. Забрался в кровать.

Мне снилась злая цепочка снов, предрекающих мне гибель раннюю с жизнью неоправданной. Как пустая костяшка домино. Что такого особенного было мною сделано из выражения себя в мире, где надо в конце понять зачем пришел в начале, а в промежутке вслепую подчиняться внутреннему драйву, и без отлучек. За самоволку есть расплата. Для меня это – депрессия.

Реминисценция. Полет, наверное с десяток метров, выброшенных рукописей в Санкт-Петербурге, перед отъездом в Штаты. Вид с пятого этажа – внутренний двор, укрытый как снегом разнесенными ветром по асфальту листами бумаги из сваленных в огромную мусорную бочку многострадальных дневников и манускриптов. В ночь перед отлетом навсегда. А утром – взгляд в окно! – О Боже! Пусть ходят по моим дневникам ненавидимые мной соседи и соседки. Наплевать. Теперь на все наплевать. Закрыл занавеску и отвернулся от окна. «Пусто-пусто».

Мое санкт-петербургское плодородие увенчалось крохами в самиздате.

Последняя песнь на родине угодила в КГБ. Повесть о ленинградских отражениях. Я бродяжничал по мокрому от дождей венецианскому городу и коллекционировал их, и фантазировал о них. Я ими бредил.

Был друг. Славка. Погиб от водки. Не захотел со мной уехать. Я ему оставил фотопленку с «Отражением». Он попросил кого-то из заморских гостей прихватить на обратном пути мою пленочку. Самолет в Швецию задержали, заморского гостя допрашивали, просили назвать имя автора повести. Я уже был в Италии. Человек не назвал ни меня, ни Славку. Добрая ему память и счастливых лет жизни в благословенной Швеции. Написал мне письмо и рассказал как ему не удалось. Самолет задержали на тридцать минут, пока велся допрос шведа. Пригрозили не пустить больше в страну, отпустили. Без пленки. Пленка моя была обвинена в антисоветчине. Ничего такого не знаю и не понимаю. И какое мне дело до всяких «анти». Вся моя жизнь – антименя.

В Нью-Йорке я нашел и составил себе новую коллекцию отражений. И звезда в ней – антимир старого порта на Южной улице, с его речным калейдоскопом анти-яхт и анти-небоскребов, и о нем я сочинил «Семнадцатый пирс». Там, на Променаде, я купил на мелочь из кармана чашку кофе и помянул алкаша и поэта, никому не известного Славку.

Сидит занозой в голове вопрос ко мне участливой Козьмин: «Ну зачем ты издеваешься над самим собой?»

Энигма эта мучила меня много лет, прежде чем пришел ответ: «Да для того, чтобы выжать из своей ленивой, готовой поддаться на ласку натуры все, что можно».

История моей строчки

Чего я так огорчаюсь, что жизнь для меня наслаждение мучением? Вернее, чего я так удивляюсь?

В лекциях по «Wicca» говорится о том, что эмоция – drive, на котором мы переправляем через себя энергию на «target» (цель).

Можно считать, что этот огромный драйв присутствовал во мне с того дня, как я на свет объявился с целью писать рассказы.

Четкое видение таргета – это тренировка на длительную концентрацию.

Само писание – ритуал, в котором вся жизнь – подготовка.

Язык – три круга священнодействия. Энергия идет в круг, поскольку ты в нем родился. Сохраниться. Не дать себя заблокировать рутине и служителям рутины. Держать их за третьей окружностью, отгонять как заклинанием от злых духов: «Не моги пересечь эту грань, а не то…»

Поднимать уровень твоей эмоции, вот для чего они существуют, эти жрецы рутины. Они свое дело знают и сделают. – Довести уровень эмоции через отчаяние до пика и вышвырнуть тебя как катапультой на хайвей энергетического потока («flow») c помощью мысли в цель.

Ритуал. Работай авторучкой, пока не выдохнешься, пока энергия не иссякнет. После этого – опустись без сил. Скажи Богу спасибо и – relax. Созревай до нового пика. Блокировка энергии приведет к болезни. С чем родился, для того, надо полагать, и родился.

Мне не надо, как современным ведьмам-целительницам, участвовать в групповом ритуале, чтобы поднять эмоцию и отправить ее на таргет через стрелу предводителя, стоящего в центре круга. За меня все подготовлено. Все что мне нужно, это настрадаться как следует, а потом – бам!

Отчего, однако, не чувствую я беспредельной силы в полете моей стрелы? Ведь если викари оплошают и не сконцентрируют достаточно целительной энергии в кругу и предводитель неточно выпустит стрелу, кто-то останется невылеченным.

Кажется я понял, что искал, какого секрета о творчестве в тайных знаниях. И как стать частью этого.

Надо бы найти этих ребят из NYU (группа при Нью-Йоркском университете, предполагающих, что creative energy is of healing type) которые говорят, что «spiritual writing» – не только принадлежит к «creative flow» и исцеляет пишущего, но и обладает потенцией излечивать того, кто прикасается к ней с другой стороны, – того, кто читает. Я перевожу для себя страшного, жуткого «Аркадио» – роман в их стиле (автор принадлежит к этой группе) и теряю страх перед своей жизнью.

Роберта запорхнула, по очередному капризу, в мою квартирку на пятом этаже, и объявила: «Что бы ты без меня делал? Я – твоя единственная связь с миром. Пусть ненавистным тебе, но он существует, как и ты в нем. Скажи мне спасибо, что я тебя терплю… (подумала и добавила)… когда пьяна».

Теперь она уселась на ручку кресла, как будто не было другого подходящего места в доме, чтобы продолжать хамить:

– Все бездельничаешь?

Я знаю, ей надо меня завести и исчезнуть с чувством удовлетворения искать новые приключения в ночи.

Я завелся и наговорил ей много интересного о том, что она такое, с м о е й точки зрения. Роберта пришла в восторг. Ей удалось меня достать.

Счастливая, она выпорхнула из моей берлоги, как из цветка, с пыльцой для следующего.

Любопытство загубило кошку. Кто-то сказал, что творчество – это в большой степени любопытство: что ты способен сделать из ничего, имея только авторучку и лист бумаги. Или холст и краски. Или смычок в руке.

Ощутить первый потолок, второй, третий. С каждой новой попыткой, новой сотворенной вещью, преодоление становится манией и теперь уже остается только бесконечное «вперед».

Ага!

You are wounded! Oh! How painful it is! And I want to cry. And tears almost broke through. And muscles on my face are in convulsion. Ты ранен! О! Как больно! И я хочу плакать. И слезы почти прорвались. И мускулы на лице в конвульсии.

Эта гримаса собравшихся воедино в напряжении мышц, чтобы либо превратиться в мускульное уродство плача, либо разойтись в пасмурное спокойствие отвращения к жизни. Однако, мысль, ибо освободившиеся от спазмы мускулы открыли дорогу вспышке мысли, проявилась: «Лук натянут. Don’t loose your drive. Shoot for the target». Стреляй по цели.

Наверно боль эмоциональная нам дана не для вреда и уродства. Боль эмоциональная нам – толчок. Используй. Нажми до ста двадцати. Скорость зависит от того насколько сильна боль? И как долго я смогу двигаться на этой эмоции боли вместо бензина?

Всю жизнь потратив на догадку, я открыл тайну как существовать при невозможности существования. Как сделать из душевной боли слугу покорного и ценного. И ведь надо же, неотказного.

Стрела поставлена. Цель прекратила вибрировать. Я написал на чистом листе бумаги большими буквами «Галати-2» – название моей боли, моей эмоции, превращенной в слово. Название своей новой повести.

Я заразил сам себя инфекцией-мыслью. Я заболел идеей. Она как отрава завоевывала мой мозг, и, чтобы получить облегчение, я вынужден был проводить по нескольку часов за компьютером каждый день до изнеможения. Так я зарабатывал себе передышку, чтобы новым утром встать опять больным и вновь использовать компьютер как мой антидот.

Напряжение этих дней стало моей молитвой, моим ритуалом. Я творил.

Ночью, во сне пришел Свет. Внезапно залило оглушающе белым вокруг меня. Я спал со Светом, и проснулся. И лежал утром, нежась в Свете, пока не открыл глаза.

Как будто все новое стало в комнате. И я видел ее в первый раз. И настроение поднялось на вершины скал в синем небе, когда я создавал себе чашку бескофеинового кофе. К тому же был очень ясный, очень солнечный, очень ранне- осенне-прекрасный день.

Натура моя не переносит тени. Тень приводит меня в ужас. Я впадаю в депрессию. При солнышке я живу и чирикаю.

Я сел за перевод (теперь я зарабатываю переводами и на русский, и на английский) и запорхал пальцами по клавишам компьютерной доски. Перевод казался мне не то чтобы легким (это нелегко когда кто-то пытается выразить себя, неповторимого, языком вычурным, с собственным изобретением слов на родном русском, на другой язык, как на другую планету переселить). Но работалось весело, и чужое индивидуализирование собственной личности не казалось непередаваемым на английском.

Свет надо мной. Надо было помнить и держать его там. Ибо пару раз какая-то тень, со всегдашних, крутящихся в голове пленок воспоминаний (чего? да всего, что может заставить вздрогнуть от отвращения и страха) попыталась настичь меня, и за ней другая. Еще немного и дошло бы до цепочки. И тогда, Светом разгоняя их, я, под звук щелчков клавиатуры, уловил скрытую идею рассказа, который переводил. Кто-то творил по-моему. Кто-то хотел, чтобы вещь создавала саму себя после первоначального толчка. Жила пульсировала с напряженными нервами, забрав у меня, как ребенок, ткань и кровь в необходимом ей количестве. Когда больше с меня взять нечего, все заканчивается.

Я вдруг осознал, что «Галати-2» в моей голове закончена.

Я также понял, что «Губка» не только не закончена, но будет прорастать сквозь меня с болью еще так же много лет, как прорастала до сегодня. Пока не отряхнет ладошки где-нибудь у могилы и скажет: «Из тебя больше ничего не выжать».

Идея. Приключенческий роман на английском – мечта о финансовой безопасности. И я не знаю куда он идет, сюжет сам из себя. И если бы у меня хватило выдержки держать себя в потоке постоянно, то он был бы закончен так же легко и быстро, как живет и пульсирует поток. (Моя «Атлантида»).

Появилась ночная бабочка, моя белоокая, с точками черных зрачков Роберта. И минуты не прошло как началась перепалка. С ее обвинений, выложенных ею с важностью прокурора: опять один? И никто тебя знать не хочет?

Ах ты гадина. Да знаешь ли ты, что я настолько не имею тренировки разговоров с людьми… да имеешь ли ты, вся жизнь коей состоит из трепотни по телефону и без, с утра до вечера, в общении со всем миром без разбору… Имеешь ли ты хоть идею (о том) как трудно мне общаться, до какой степени я забит миром, какая пытка для меня сказать с миром слово, а тем более попросить. – Конечно я привожу тысячу и одно оправдание, чтобы попросить что-нибудь простенькое. Да, героиня нью-йоркской ночи, да, любимица рас и народов, мне кажется необходимым придумать оправдание, чтобы поклянчить у человечества маленькую услугу безвозмездно. Ты, героиня, не понимаешь, что к вашему товарообмену, на коем ваша так называемая дружба строится: ты мне, я – тебе, я не имею дара и у меня нет достоинств и товара на обмен. Я, Роберта, когда-то родился с предрассудком: делаешь добро – делай ради самого добра, а просишь взамен, тогда – торговля. Я, героиня, не рыночный человек. Я – ископаемое. Я раздражаю рынок своей бездарностью (неумением торговаться о цене за себя) и тем, что сбиваю цены на услуги, потому что не прошу расплаты. Я за это перед рынком извиняюсь и расшаркиваюсь.

И опять пришло это в голову, как однажды уже не раз. Я сказал вслух: «Пора начать выкобениваться».

Позвонил Коке: «Я пришлю тебе рукопись. Сохрани. Если можешь». Смиренная скромная просьба.

Сегодня мне показалось, что так и помереть можно, бесследно. Пусть хоть «Отражение» – моя любовь, сохранится. Все-таки девять лет восстанавливал. По кусочку, как мозаику.

Теперь пора, наверно, выйти из подполья, теперь можно, теперь хрен с вами, берите. Лепите, уничтожайте.

Еще есть какие-то годики до смерти? Еще не все здоровье сгорело в пожаре тайных стрессов. Вот теперь, бля, теперь можно, хрен с вами, когда удалось спасти «Отражение». Теперь я – человек. Остальное – ваше. Читайте, идентифицируйте. Smooth out. Заравнивайте.

Дайте рукописи выжить. Хотя бы ей. Оставшееся время до физического уничтожения жизнью. Громите уникальность, хрен с вами, нате. Наконец-то можно сдаться. С моим восторгом и удовольствием. Всегда мечтал. Только, по примеру Архимеда: рукопись пожалейте.

Иногда я писал письма Коке, но не отправлял их.. Одно было таким:

«Знаешь, когда меня раньше, бездомного, всякие ведьмоподобные социальные работницы запихивали жить в шелтера, я шел. Я думал, что меня отправляют в тюрьму, и шел, чтобы не дать им стереть мое лицо в порошок. Я так считал нужным. Мое великолепное, неповторимое, индивидуальное лицо. Я даже им не объяснял почему я им разрешаю над собой творить такое. Ни в коем случае. Это могло нарушить всю игру. Рассекретить мой секрет – зачем мне нужно быть постоянно уничтожаемым, хотя на каком языке до них могло бы стать понятным такое. И кто воспринял бы всерьез мой лепечущий, бессвязно и прерывно пытающийся звучать для них понятно, из крохотного горла в спазме вылетающий, голос вопиющего в пустыне мудреца-недоучки. Что если бы тогда они, поняв, по злобе и зависти и из неожиданного прозрения, лишили бы меня шанса быть распятым?

Нет, им доверять нельзя. Они на все способны. Они бы и это учинили.

Лишить меня моих агоний! Такого им разрешать было нельзя. Пусть наслаждаются своей значимостью в моем уничтожении.

Мне понадобилось прописаться в этом наркотичном, пистолетном, бескислородном, клоачном и вонючем черном месте жительства. Был риск задохнуться, ужаснуться и забыть от отчаяния и отвращения к себе зачем туда пришел. Зачем разрешил макбетовским безмозглым ведьмам пихнуть себя в котел.

К ужасу своему, не нарочно, постепенно погружаясь в (эту) клоаку, я разрешил сознанию угаснуть, отупеть и умереть, забыв как меня зовут, и в каком городе и в каком году живу, чтобы от последней искры надежды воскреснуть, обратившись в последних, оставшихся на дне памяти словах из человеческого языка, к Богу, с просьбой воскресить и дать вспомнить зачем все это было. И Бог услышал, и сжалился, и дал вернуться из отупения и смерти сознания.

И много лет мне пришлось вспоминать, и выползать из ямы, полной вонючих живых трупов, чтобы отрыдаться и начать робко радоваться и луне ночью, и солнцу днем, и вернуть мозг к действию. Сегодня я не только помню, сегодня я восстановил то, что помню – отобранное у меня, потерянное мной в странствиях и переездах. А то, что уничтожил, выбросив, много страниц в разное время, то и ладно. Я воскресил что необходимо было. И на то ушло девять лет – по крупиночкам, в минуты способности к такой работе, а в моем случае, с моим синдромом, в минуты полнейшего отчаяния, когда я и творю. Я разгребал груду пепла, и подумать только, воскресил только то, что и стоило воскрешения, и прошло проверку этими страшными годами, включая свой собственный разум.

На страницу:
4 из 6