Полная версия
Фантом Я
Я вспоминал Роберту. Она никогда не оставляла меня в балансе. Мой драгоценный баланс. Я так редко извлекал его из пучины мучений моей души. Как крупинки золота из песка и ила. И Роберта отбирала их от меня с безжалостностью и правом таланта по этой части. Она и сама питалась мной.
Что поражало меня, что она не понимала уникальности своего убийственного таланта для меня. Драгоценности этого мучительного убийства.
Убивая мои счастливые минуты, – их создатель и уничтожитель, она активизировала во мне мое хроническое отчаяние. Рожала во мне мысли злобной чистоты и точности, и я откладывал их в себе кладом на дне океана собственной скрытой необузданности.
Она не понимала, какой подарок делает мне несчастьем любить ее. Она не понимала, что она – единственный на моем страшном пути человек, равный мне по инстинкту уничтожать (счастье?)
Она умрет с нулем информации о себе, уверенная, что ненавидит меня, и унесет в могилу неузнанную тайну разрушенного Вавилона счастья со мной – найти равного самоубийцу и убийцу.
Она была мне ровня в красоте, молодости и разрушительной силе ее энергий творения.
Я скучал и страдал по поводу тихой, дождливой погоды. Вчера сделал много для работы в издательстве. Сегодня вчерашняя усталость отозвалась бездействием. И размышлениями. Некая защитительная речь в моей голове. Опять вошел в контакт с моими воображаемыми присяжными заседателями. Пусть слышат мои препирательства с теми, кто принял меня, ошибочно, за личность слабую и бесхарактерную.
ОзарениеЯ зашел в церковь, которая оказалась у меня на пути. Я и не помнил толком, что за церковь и что меня к ней толкнуло.
Стоя в этой церкви, сквозь мерцание слез в глазах, я спрашивал, как тысячи других: «За что? За что ты меня, Господи?».
Я был озарен догадкой, когда уловил:
«Господь диктует тебе книгу твоей жизни, ту самую, о которой ты молил так часто. Будь благодарен. Ступай и записывай. Слезы твои – твои чернила. Страдание твое – твое вдохновение. Не будет у скалы чувства, не скажет скала слово. Иди и записывай. Ничего от тебя больше не требуется».
Я: – Я израсходовал себя, я больше не могу.
Ответ: – Переведи дыхание.
Я понял, что должен что-то написать, прежде чем они вернут меня к их нормальности. Потому что писать я могу, только истекая кровью. Это, если хотите, мои чернила.
Три дня прошло в бездействии.
Я знаю почему я не могу писать. Мне надо написать гениально и немедленно, и немедленно до конца. И немедленно до конца и славы. – Процесс долгий и кровавый отрывает меня от конца и славы. Он – между мной и ней, славой. И страх, что этот кровавый процесс – вся жизнь не меньше – может не привести ни к чему. И окаменелое, мучительное бездействие. Вот что такое мое писание.
ААГарри, выслушивая, как и Боб, мою работу над проблемой «my attitude at the job», дал глубокомысленный совет: «Улыбайся». И рассказал историю, как сидя в тюрьме, приговоренный к десяти годам заключения, в тюрьме, где не любят евреев, он стал улыбаться всем, и в том числе полицейским. Гарри сказал мне: «Ты можешь своей улыбчивостью трансформировать их негативное мышление и поведение на позитивное. И настанет момент, когда они начнут работать на тебя». (История, как полицейские написали письмо для Гарри в суд, что ему в тюрьме не место. И Гарри через короткое время, вместо десяти лет, выпустили на «probation»).
Последнее, что меня убедило, когда я сказал: «Я знаю, что надо вести себя по стандартам нормальности, но я всегда это ненавидел», т. к. ненавидел своих родителей и соседей, а они были для меня и для себя эталоном нормальности, Гарри сказал: «We behave not like normal, but like supernormal».
И это было последней каплей, убедившей меня изменить отношение к людям на работе. «Supernormal». Я всегда боялся быть нормальным. Супер – это другое дело. Я не иду по стопам родителей и соседей, улыбающихся друг другу на коммунальной кухне, и злопыхательствующих за спиной друг друга.
Я делаю то, что я сейчас делаю, «but for the sake of God». Ради Бога. Теперь я понял смысл одного из «инструментов» на стенке «But for the sake of God», – еще одно духовное приобретение из цикла «simple kit of spiritual life».
Я никогда не имел чувство здравого смысла (common sense). Все, что напоминало мне здравый смысл моих приемных родителей, немедленно делал меня парижским повстанцем типа Гавроша, готовым лезть на баррикады, отстаивая свои чувства о жизни. Какие? Я в точности не знал. – «Все что не…». Наверно все принципы звучали бы как один этот.
В Италии, в Ладисполи, мой первый в жизни пастор мне сказал: «God will help you to become normal», и я содрогнулся от страшного слова «нормальный». За ним стояла коммуналка, за ним стояли приемные родители. Я сказал в излучения очков пастора и в паутину ресниц великолепной мужской особи: «I would rather dye». Мне легче умереть.
Пастор сказал: «we are not just normal, we are super normal. This is the God’s sanity. I want you to come not to human normality, which you hate that much, but to the God’s one». Мы не просто нормальные. Мы супер-нормальные. Это трезвость Бога. Я хочу, чтобы вы пришли не к человеческой нормальности, которую вы так ненавидите, но к божественной.
Я не нашелся, что ему ответить, потому что тогда, в Ладисполи, я был еще закрыт для него негативными эмоциями, пережевывающими как кровавую жертву пожизненные будни коммуналовки и с несущими знамя ее моими стариками.
Сегодня не был на митинге. Воскресенье. Торжественная дата – 90 дней. А я устал от прачечной и не пошел никуда. Боюсь быть спикер’ом – теперь у меня право. Марша предложила это устроить. Я сказал: «Боюсь акцента». С моим дрожанием в голосе (от волнения) только и «говорить» – это называется у этих милых людей «квалификация». Отказался. Барбара сказала: «Это не обязательно». Важно не то, что девяносто дней (ninety-ninety сделал – ура!), важно не пить «сегодня».
Накануне рассказал Марше об истерике – пришел домой из банка, уставший не то слово, увидел груду грязной посуды и впал в истерику.
Марша сказала: «Next time when you see dirty dishes, say short serenity prayer: “Fuck it!”, take container and eat hot dinner». (В сдедующий раз, когда увидишь грязные тарелки, скажи сокращенную Молитву о Спокойствии – Мать твою, возьми контейнер и съешь горячий ужин.)
Это помогло дойти до дома мимо всех баров и магазинов безопасно. Все еще «compulsion» – приступ желания алкоголя. Три месяца прошло – my drinking period. Говорил всю дорогу бару направо и бару налево (вдруг стал их опять видеть), магазину направо и магазину налево: «Fuck it! Fuck it! Fuck it! Fuck it!» Спасло. Стал смеяться. И, себе не веря, пришел домой трезвый.
Итак 90 дней. Congratulations!
Позвонил пастор из Лос-Анжелеса. Я сказал на его приглашение последовать за ним на пути к Богу: «Пастор, я не нужен тебе. Я пью, я выхожу ночью на улицу в поисках собственного убийцы. Я ищу водки и смерти, пастор».
Пастор сказал: «All this is your seeking for a God. You are looking for a God, nothing else». Все это – твой поиск Бога. Ты ищешь Бога, ничего более.
Сегодня затеял разговор с самим собой: Два часа ночи? Прекрасно. Ходишь по комнатам? Прекрасно. Все повторяется вновь? Прекрасно. Ты знаешь в чем болезнь. Работа в голове? Твой глупый банк с его глупой конкуренцией? Война мышей и лягушек? Тяжкая работа за гроши? Интриги кто больше на копейку выиграет? Прекрасно. Ты знаешь, что это – не твоя болезнь.
Сядь, сядь, ну сядь же. Напиши, напиши, напиши. Что? Ты знаешь что. Ты знаешь, что ты – гений. Я из касты неприметных гениев. Я – гений мечты. Это – фантастично, это – увлекательно. И это, будь оно не ладно, на всю жизнь. Я ненавижу бумагу. Я не хочу ее марать. Мне страшно кощунствовать. Я боюсь. Потому что я также – гений страха. Мое совершенство бессомненно и не требует доказательств.
Сейчас. Это страшное слово «сейчас». Делай сейчас. Что делай? Ты знаешь. Ты двадцать четыре часа в сутки знаешь. Каждая клеточка твоего тела знает и вопит в осознанности. Чего? Она знает. Ты еще не допустил в мозг – она знает. И держит твой разум в догадках – что родится? Сядь. Пора. А вдруг не пора? Я также гений лени. Не пора, а время идет. Это бич. Я также гений сомнения. Двадцать четыре часа в сутки я занят мыслями по кругу.
Кто-то хочет украсть мои два пенни годовой надбавки за возможность быть занятым и получать свой кусок подачек за скоростную работу на этом гигантском гробе-компьютере. Отдать-не отдать – вот в чем вопрос. И если не отдать, то как они это делают? Думай. Я – гений обсессивного мышления. Obsessive thinking, как они здесь говорят. Они здесь все лечатся у шринков и говорят на их терминологии чуть ли не в сабвее. Кто они такие чтобы отбирать у гения копейку? Я также гений подозрения. Может их правда – правда? И в этой игре мышей я – лягушка? И не неприсутствую, присутствуя, а присутствую присутствуя? Я – объект соревнования за копейку? Гений миража, я – не мираж, а реальная лягушка? Лягушка – отдай копеечку? Может они правы, что я существую, а не притворяюсь, что существую?
Я гений ходьбы. Километры, а по-здешнему – мили – моя гениальность. Ходьба – моя мысль. Какая? Она знает какая. Она – чувство, которое знает, что оно – мысль.
Мои мыши – мои объекты. Я, лягушка, – их объект. Мы друг друга наблюдаем. Миражная лягушка миражных мышей. Я их пожираю, лягушка-кровосос. Перевариваю их в ходьбе-мысли. Они меня убивают. Оставляют без копеечки. Мы квиты. Я отмщен. Пора спать. Недопройденные мили моего дома оставить на завтра. Гений страха сегодня победил. Я не написал ни строчки. А также – гений сомнения. А также гений совершенства не был снят десять раз за ночь с пьедестала. Спите спокойно, мои гении.
Еще раз о РобертеВо мне живет образ самого себя. Борьба за этот образ мне тяжело дается. Мне его приходится отстаивать в конфликтах за его неизменность. В Роберте жил другой образ меня, который не походил на тот, что во мне. Ее, Роберты, отношение ко мне, в несоответствии с тем что во мне образом, не могло не раздражать и унижать меня, так высоко я себя чтил. Этим она заставляла меня страдать. Получился взрыв.
Во мне также жил образ Роберты, каким она не была. И я относился и апеллировал к этому образу. Мы были как два конверта с неверными адресами. В реальности Роберта была иной человек. Наши требования друг к другу относились к несуществующему. Мы оба были красивы и не понимали, что красота может навести на ложный след. Мы любили картинки пока нам не понадобилось больше.
Я получил свое страдание. То самое, которое любил с детства, ощущая его как необходимое топливо.
С тех пор, как услышал первую прочитанную или рассказанную сказку, я легко включился в сюжеты. И прежде всего меня захватил сюжет жизни. Я ждал каждой новой остановки на маршруте, но от каждой остановки я ждал удара. В пути между непредсказуемыми остановками меня бросало в отчаяние от того, что ничего не происходит, и когда свалившись на голову что-то прерывало мой одинокий маршрут, я готов был взойти на эшафот – лишь бы это происходящее не кончалось. Я отвергал жизнь вне ее событийности.
Позднее, когда измученный событийностью – не стихийной, а той, которую я, как заклинатель змей из кувшина, вызывал из собственной жизни, насилуя ее, стоя на мосту ночного устрашающего вонючего грязного города, не решаясь прыгнуть в смерть и тем выиграть последнее непревосходимое по совершенству событие в своей жизни, подводя итоги и вынося себе приговор, я, наконец, понял:
Я родился быть режиссером серийного фильма, поставленного мной самим, по написанному мной сценарию, с собственной режиссурой и самим собой в главной роли. Фильм этот не был комедией, ибо я испытывал тяготение к трагическому жанру. Фильмом этим было представление моей жизни, руководимое и подконтрольное мной сначала неосознанно, а позднее, как результат усталости художника, закончившего тысячу красивейших и страшных картин, и истощившего фантазию, со злобной обозленной настойчивостью того, кто осознал неизбежность гибели на этом пути и продолжает его как подтверждение выбора и вызов второстепенным героям сценария.
Отчаяние, как толчок, ведет меня на следующую ступень, только вот выше ли.
Опустею мыслями, так что-нибудь предприму. Например, пойду на митинг.
Пришлось бросить в габидж то, что написал. Самобичевание – болезнь садизма, примененного к самому себе, но никак не литература.
Ночь. Не сплю. Маюсь. И в голове проклятая работа после двенадцатичасовой напряженки.
Взялся за карандаш. Мозговое извлечение эссенции эмоции – мысль. Страдай и мысли. Все твои «рабочие» алкоголики, Пэгги, к примеру, – супер на компьютере и хамло с подчиненными, и рядовые соперники негры, озабоченные, как бы не потерять временную работу и как бы кого-нибудь выпихнуть и получить постоянную, – материал для эмоции, и фигурки на сцене сюжета. Прости им.
Они говорят в АА: «God has your way for you».
Вынашивать эмоцию как ребенка, по двадцать четыре мучительных часа в сутки, я думал это была принадлежащая мне идиотская затея.
Нет у меня позитивных эмоций. Моя бумага их редко терпит. Эмоции меня пожирают своей непозитивностью. Я от них не знаю куда сбежать и спрятаться. Я ору: вы – смерть моя. Но они надо мной продолжают свою разрушительную, а, может, созидательную работу, пока не прижмут меня в угол – к карандашу с бумагой. И это – не моя затея. Потому что я ее ненавижу, как ненавидят боль в любой части тела и души. А вдруг моя? Но чтобы вспомнить это, мне нужно проснуться.
Надо избавиться от разговора с Максимом. Он уже неделю сидит у меня в голове. И если я от него не избавлюсь – так и будет там сидеть и не даст места ничему новому. Потому что НЕ ЗАПИСАН. Такое впечатление, что я живу жизнь, чтобы ее ЗАПИСЫВАТЬ. Сначала в голове, потом, когда мозг не в состоянии этого вынести, – на бумаге. Мания-обсессия номер один.
Сразу после разговора получил облегчение. Как от лекарства. Как я обычно получаю облегчение от своей писанины. Лекарство или отдушина для обсессии?
Сегодня уже три куска нервным неровным почерком. Утром, днем в перерыв на работе и теперь ночью. По трем разным темам. Собираю их в фолд (папку) – записки по разным темам. Уже с души воротит. Но если я от этого разговора с Максимом не избавлюсь – нет мне покоя. Неделю живет во мне без прописки этот разговор. Говорят – «обсешнс» – мании. Их не надо иметь. Они тебя имеют. Живет во мне мания писать рукописи. Все что я могу с ней сделать – это ей следовать. Не я ей диктую – она мне. Владеет мной как собственностью.
Шесть часов прошло, и я вроде переварил то, что написал. Освободилось пространство для новой ИДЕИ.
Да и всего-то навсего, в коротком разговоре, между всем прочим, я рассказал Максиму, что никогда не умел работать в коллективе. И когда-то, еще в Петербурге, мой шеф по работе, после пяти лет работы на него переводчиком в большой лаборатории научно-исследовательского биохимического института, открыл мне глаза на этот мой дефект и посоветовал работать всегда с кем-нибудь одним, да и с тем научиться держать вежливое расстояние. Вот и все. Уф! Отделался. Теперь спать.
У меня такое впечатление, что я пытаюсь переболеть одну и ту же болезнь два раза. Один раз по неизбежности, второй – чтобы рассмотреть ее под микроскопом. Я прохожу через свои сухие дни как наблюдатель за самим собой. Не слишком ли я становлюсь здоровым. Есть ли с чего делать рукопись.
Где та грань, где теряется индивидуальность отчаянно пишущего о себе психа?
Труднейшая задача выздоровления для него – остаться достаточно больным, чтобы было о чем писать, и достаточно выздороветь, чтобы суметь написать.
Разговор с ГарриЕще одно ощущение.
Роберта меня любила, но я не был уверен можно ли меня любить. И прогнал ее от боязни, что она меня бросит.
В пятницу, на новом месте, куда передвинулась моя группа «Just for today», только я пришел, и первый, кого увидел, был Гарри. Я был так возбужден после работы, что не воспринял ничего из того, что говорили на митинге, переваривая в себе рабочий день. Пошли в кафе, и я рассказал Гарри, кто я есть, как я это понимаю. Всю ту сторону жизни, которая – губка. Я сказал Гарри, что не испытываю ничего кроме внутреннего сопротивления, когда они говорят на митингах, что алкоголизм есть алкоголизм, и вы все равно бы к этому пришли вне зависимости как развивалась ваша жизнь. А я всегда знал, что алкоголизм для меня – эксперимент (над самим собой), не больше. Беда только, что в конце этого эксперимента я забыл, что это был лишь эксперимент, забыл зачем это мне понадобилось, забыл все о своей жизни, о себе, и почти забыл собственное имя. Эксперимент, вместо того чтобы создать меня, гениального, почти убил меня.
Гарри сказал, что эти формулировки на митингах только поверхностная идеология АА. Настоящий АА – глубоко подводно, где вулканическая сила группового спирита продуцирует себя за счет коллективной веры, как в церкви, чтобы поддерживать алкоголиков на штормовой поверхности реальности.
Я чувствую себя человеком, держащимся на поверхности штиля, пока карлики под водой не подымут бузу, и на волне этой возни (злополучных карликов) я несусь как на волне мучительного вдохновения к необитаемому острову минутного освобождения.
Замирают карлики, тает, как сахарный, остров, и снова я барахтаюсь в штиле.
Опять о работе в банке:Ненавидь их, ненавидь. Вся борьба идет за разрешение принадлежать там, где не принадлежишь. Энергия на преодоление невозможного. И невозможное это мизерно.
Избежательство это, избежательство, avoidance. Упрятывание себя за необходимостью работать на работе. Страх работы на себя. Мечта слишком велика.
РазвязкаОни меня избили. Ну не гениально ли это просто? Зачем мучиться сомнениями любить или ненавидеть. Можно просто избить. Подождали после работы у банка и избили. И были удовлетворены и счастливы. Трое. Черные мужики.
Счастливее всех был я. Избитый, униженный, хромающий и кашляющий, но свободный, ибо в ответ на звонок из отдела кадров банка с просьбой вернуться на работу, я отказался.
Ночные кошмары, как кто-то мне объяснил, символизируют приход вдохновения. Это знак. Знаки надо читать.
Сон. Я бью тех, кто бил меня. Я вспрыгиваю двумя ступнями на горло валяющемуся по полу телу. Ненавистному. Я готов вспрыгнуть двумя ступнями на лицо. Медлю. Просыпаюсь.
Кстати, это был дневной кошмар. У меня нет сил – я засыпаю днем.
Ночь. Сон: кто-то ломится в квартиру. Дверная цепочка все еще держит дверь, и в щели – ярящаяся человеческая натура, пытающаяся сбить дверь с цепочки. В руках у меня – дикая суковатая палка. Я сую палку в щель отбить человеческую натуру палкой. Просыпаюсь.
Два дня прошли в болезни на ногах. Ночные, как и дневные, кошмары забирают много энергии. Но сегодня я – за машинкой. Пусть это называется вдохновением. Во всем должен быть смысл, и коли нету – надо сделать.
Только что в моей государственной квартире провели трехнедельный ремонт ванной комнаты. Сменили все – от ванны до бачка. Три недели надо было встречать рабочих и прятать буйного пса в спальню под замок. И вот наконец я вздохнул. Интересно, а если бы я работал и дальше в банке?
Идет первая неделя свободной от ремонта жизни, и от туалетного бачка отвалилась ручка. Снова подсиживать рабочих. Расписания у них нет.
Вечерами я в АА. Как раз сегодня Барбара, после митинга в здании церкви, выразила что-то раздражительное по поводу того, что я бросил очередную школу программирования. Во-первых, из-за денег, во-вторых, из-за того, что «бердичевское» (Брайтон-бич) население этой школы стало действовать мне на нервы.
Пятидесятилетнюю Барбару бросил, после нескольких лет романа, ее бой-френд. Из наших. Из АА. И озленная Барбара заявила, что я «не работаю над проблемой». Мне стало ущербно и захотелось немедленно делать какую-нибудь сногсшибательную карьеру. Отчего я уселся в кресло зализывать рану – то бишь делать свои наброски в блокноте. Прошелся по всем заброшенным в результате усердных попыток одолеть программирование рукописям, дополнил их новой болью на новых страничках (гной на бумаге) – почти все получили по новой страничке – мой метод, выработанный метрами заполненных страниц, и пришел к брюзгливому заключению: «Так вот что я тебе скажу, дорогая Барбара. Я полагаю, что до тех пор, пока я не испытаю чувство освобождения, поставив точку хотя бы на одной из своих рукописей, все туалетные бачки мира будут ополчаться на меня потопами, а коллеги поджидать за углом, чтобы не водил судьбу за нос и не бросался в карьеристские настроения».
Я завидую РобертеТы счастливее меня. Ты избавилась от меня потому что я тебя прогнал. Прежде чем я это сделал, я мучился в нерешительности: послать тебя подальше, или оставить как источник мучения, а следовательно, и вдохновения на пару ярких фраз в нашей забитой рутиной жизни.
Первая встречаСтал произносить заклинания. Ярким зеленым светом заполнилась комната. В углу справа периферийным зрением увидел человека в ослепительной одежде, с бритым черепом, с пояском поперек белого балахона. Он приветствовал меня доброй, преданной улыбкой и легким поклоном, и сложенными у груди ладонями.
Мы стали говорить без слов о том, что было раньше, до моих первых публикаций. Я сказал, что двадцать четыре года пишу, и это, надо полагать, тонна бумаги. И все это были попытки выразить эмоции и астральные краски словом. Эмоционализм.
Я думаю, что это мастера Чанга я встречал раньше в снах и выходах на астрал.
Как-то был странный сон о молодом мужчине с бритой головой, в красивом помещении с деревянной декорационной обшивкой он показал мне таблички на стенах в форме похожей на сердце или неправильно круглые, и в них, строчками, вибрировала цветная энергия. Он что-то объяснял мне тогда, и я пытался утром вспомнить, и не смог. Табличек было пять. Не были ли это как бы страницы, заполненные линиями энергетических знаков? Какую тайну о творчестве он пытался мне открыть? Я видел эти таблички и потом, в медитациях. И может быть вобрал в себя их секрет на интуиции. Что это? Некое энергетическое письмо.
После визита белоснежного мастера Чанга я, вдохновленный, отнес рассказ в НРС1. Пошел пешком, денег не было. Рассказ с ходу опубликовали, а я его считал проходным, написал на едином дыхании за два-три дня, потому что надоело мучиться с «Губкой» – настоящий отдых такие рассказы. Повеселился. Опубликовали и денежкой помогли из фонда нуждающихся писателей, да еще прислали пламенное письмо с трогательными вопросами: где же вы раньше пропадали? Вынырнули как из-под воды. Профессионал. Почему о вас никто не слышал?
Я их быстро разочаровал. Принес свои мистические рассказы. Пока они разобрались, сгоряча опубликовали еще три рассказа. И заплатили. А потом пришлось уносить ноги.
Я собирался еще подсунуть им «Жил-был на Манхеттене маг», рассказ, для которого я построил специальную пирамиду. Заложил в нее мысле-форму: хороший маг, живущий в плохом районе бедной части Манхеттена, исцеляющий пациентов от бедности. И подкармливал эту мысле-форму энергией из ладоней три раза в день. Через несколько дней от пирамиды шло тепло, а в голове мелькали идеи, фразы, образ лысеющего, доброго, всегда бедного бородатого мага, милого, ухитрившегося рассердить местную банду. И откуда у меня, никогда не умевшего удачно пошутить в разговоре, появилось чувство юмора на бумаге. Рассказ получился смешным и грустным.
Газета отказалась меня впредь публиковать. И я похоронил мага в письменном ящике, в дружном семействе желтеющих там рукописей, которые я никуда не носил.
Афоризмы, пришедшие «оттуда», остались не оцененные.
Эмоции по поводу покинутой мной работы. Будь они неладны! Любви, или уже хотя бы симпатии, ты от них все равно не дождешься. А их ненависть кормит твое вдохновение. Пусть подбрасывают топливо в топку твоей ярости и одиночества, чтобы, перекипев вместе, и перебродив в затишьи тоски и тупикового отчаяния, взошли они хлебом твоим единым – строчкой на клочке бумаги.
Фантазии одолевают, складываются в рассказ о теперешнем любимом месте времяпрепровождения. Так и назвал: «Семнадцатый пирс».
Покупаю стакан кофе и сижу на Променаде сколько вздумается. Прямо напротив барка «Пекин». В компании Мастера. Он сказал – закрыть глаза и воспроизвести все до самой последней детали. Я закрываю глаза. Не тут-то было. Я ухожу в фантазию. Бог мой, это как галлюцинация (яркая и едкая). Картинка такая: парусник барк входит в бухту на фоне закатного солнца, через него, уместившись в нем как в гигантском апельсине, и полыхает световым пожаром, и у Старика, верного его поклонника и ведущего, появляется дурное предчувствие. В этой бухте, в порту, барк и сгорел ночью, пришвартовавшись, в настоящем пожаре.
Не вышло у меня с детализацией. Мастер улыбается.
Я не атлет. Скорее хрупок. Но инкарнационно я из породы гигантов. Когда-то гиганты были на Земле.