bannerbanner
Франц Кафка не желает умирать
Франц Кафка не желает умирать

Полная версия

Франц Кафка не желает умирать

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Роберт немного поглазел на стены своей новой вселенной и подошел к зеркалу. От вида лихорадочных глаз, бледной кожи и впалых щек ему стало страшно. Отступив на шаг, он рухнул на кровать и мгновенно провалился в сон.


Проснулся он внезапно, будто вдруг осознав, что упустил что-то очень важное. Часы показывали 6 часов 45 минут. Будильника Роберт не слышал, из сна его вырвала боевая тревога, объявленная в зале для завтраков двумя этажами ниже. Он обильно плеснул на лицо воды, вытащил свежую рубашку, пару раз провел по волосам расческой и надел пиджак. Собираясь уже запереть дверь, вернулся, взял плевательницу, сунул ее в карман и побежал.

Спустившись по лестнице, Роберт застегнул ворот рубашки, одернул пиджак, прошел по холлу, а последние метры, отделявшие его от столовой, преодолел с самым уверенным и спокойным видом, какой только смог на себя напустить. На пороге помещения замер. Изнутри доносился невнятный шум, слышались приглушенные возгласы и звяканье столовых приборов. Он сделал глубокий вдох и вошел.

С каждым его шагом все тише стучали ложки и чашки, один за другим смолкали голоса, к нему обращались все взоры. Все больше сгущалась тишина. Это молчание, эти направленные на него взгляды приводили его в оцепенение.

– Господин Клопшток, – произнес у него за спиной мужской голос, – позвольте, я покажу вам ваше место.

С этими словами метрдотель быстрым шагом подвел его к столу в глубине зала, за которым сидело с дюжину человек, поприветствовавших его широкими улыбками. Он в ответ коротко кивнул головой. Когда ему предложили занять место, Роберт сел. В его представлении это было то же самое, что покорить вершину Ломниц.

Уткнувшись в тарелку, он чувствовал на себе взгляды соседей по столу, оценивающих его, но не говоривших ни слова. Однако несколько мгновений спустя сидевший справа от него мужчина зрелых лет заговорил с соседкой, что для других стало сигналом возобновить прерванную беседу. Напротив, погрузив нос в тарелку с фруктами, сидел тип лет сорока, от которого явственно исходила какая-то чопорность.

– Вы, должно быть, господин Клопшток, – начал сосед справа, протягивая ему руку. – Приятно познакомиться, меня зовут Глаубер. Госпожа Форбергер предупредила нас о вашем прибытии. Ну и как вы находите это заведение?

Он ответил, что еще не успел составить о нем достоверное представление, притом что санаторий сразу произвел на него благоприятное впечатление.

– Первое впечатление всегда самое верное, – заметила соседка слева.

Девушка рядом с ней закатила к потолку глаза.

– Лично мне, – вмешался в их разговор человек напротив, – это местечко всегда казалось отвратительным. С того первого дня, когда я сюда приехал.

– Позвольте представить вам капитана, – сказал Глаубер. – Человек он желчный и искушенный, зато гениальный художник. Рембрандт и Бонапарт в одном лице.

– Какой же вы, Глаубер, все-таки льстец. Так или иначе, но ни одну из моих акварелей вам в жизни не заполучить… А вы, молодой человек, живописью не балуетесь?

– По словам госпожи Форбергер, наш молодой человек учится на медицинском факультете, – ответила за него та самая дама.

– Искусство, моя дорогая госпожа Фишман, не знает границ. Вот возьмите меня, разве я не рубака, не солдат, не офицер?..

– Герой! – вставил слово Глаубер.

– Офицер и художник. Я – живое доказательство того…

– …что искусство не знает границ, это нам уже известно.

– Что ни говорите, а в этом году у нас одни только творцы, – продолжала дама. – А вот в прошлом были бухгалтеры, прямо какое-то нашествие счетоводов! За завтраком, обедом и ужином только и говорили, что о цифрах, балансах, налогах и сборах. Интересно, на свете вообще есть что-нибудь скучнее бухгалтера?

– Я знала одного адвоката, действовавшего на всех как снотворное, – произнесла девушка, впервые за все время открыв рот.

Роберт вдруг подумал, где, собственно, оказался. Не санаторий, а сумасшедший дом. Ему страшно захотелось встать, уйти с этого завтрака, подняться к себе, схватить чемодан и убежать. Но им овладела такая слабость, что он боялся упасть прямо посреди зала.

– Так или иначе, но лучше компании творцов нет ничего на свете, – заключила госпожа Фишман. – Кстати, новости какие-то о нем есть?

– Думаю, он все еще болеет, – ответил Глаубер.

– Как он вообще умудрился подхватить эту хворь? – спросил капитан. – Пневмонию, да еще в санатории!

– Не иначе как после экскурсии в четверг, – ответила дама. – Видели, как он тогда оделся? Таким слабым ему вообще не надо было принимать в ней участие. Былинка в снегу. Шестьдесят пять килограмм при росте, как мне говорили, метр восемьдесят два. Когда на тебе так мало жира, нечего совершать снежные вылазки!

– Хорошо, что хоть господин с четвертого этажа не пошел.

– У этого «господина с четвертого этажа», как вы, капитан, его величаете, хотя его зовут Шалтовски, поражена гортань, – вмешался в разговор Глаубер.

– Если бы только она… – добавила Фишман.

– При поражении гортани болезнь распространяется на весь организм, это каждый из нас знает. Ступайте повидать Шалтовски, он покажет вам свои болячки. Иногда складывается впечатление, что он находит в этом какое-то злобное удовольствие. Показывать язвы на собственном горле – до такого надо еще додуматься. Что ни говорите, а зрелище не из приятных.

– Он показывал их вам лично, эти свои язвы? – задала вопрос девушка.

– Я бы обошелся и без этого, но, когда был у господина Кафки, обитающего прямо под ним, Шалтовски так и лез к нам со своим горлом. Хотел показать любой ценой! Широко открыл рот, попросил нас посмотреть, даже подсунул зеркальце, чтобы было лучше видно, и опля! – мы увидели на миндалинах шесть огромных гноящихся дыр.

– Не забывайтесь, мы за столом!

– Прошу прощения, госпожа Фишман… Когда Шалтовски закрыл рот, я подумал, что господин Кафка упадет без чувств.

– А что вы думаете о разработанном Стрелингером методе борьбы с язвами гортани? Его методику многие называют революционной.

– Раз ее рекомендуют врачи, то с какой стати нам в нее не верить?

Глаубер пустился объяснять, в чем именно заключался новый метод. Общий принцип базировался на способности жара устранять нанесенные туберкулезом поражения, выжигая пораженные им области. При его использовании брали два зеркала, одно размером с ладонь, другое чуть поменьше. Усадив пациента на ярком солнце в шезлонг, зеркало побольше устанавливали в углу губ так, чтобы оно улавливало лучи дневного светила, и направляли их в горло.

– А маленькое зеркальце тогда зачем? – спросил капитан.

– А маленькое зеркальце, как продемонстрировал нам Шалтовски за несколько мгновений до того, как наш добрейший Кафка чуть не хлопнулся в обморок, засовывают в горло…

И засовывать его надо было как можно глубже, чтобы максимально сфокусировать на язвах солнечные лучи. Чтобы прижечь больные места, на время сеанса, длившегося пять минут, пациент должен был неподвижно замереть.

– Таким образом, – заключил он, – господин Шалтовски поправится, а наука, как всегда, одержит верх над болезнью!

Несколько человек за столом восторженно захлопали. «Сумасшедший дом», – повторил про себя Роберт.

– Возвращаясь к господину Кафке, – продолжал Глаубер, – госпожа Форбергер заверила меня, что он идет на поправку.

Роберт прислушался внимательнее. Может, этот человек здесь станет для него спасательным кругом? В противном случае придется возвращаться в Будапешт. Лучше умереть от бациллы, чем подохнуть со скуки!

– Лично мне наш писатель очень даже нравится, – заявил Глаубер.

– А вот мне в его присутствии становится неуютно, хотя я об этом и сожалею, – ответила на это Фишман. – По-моему, он немного мизантроп.

– Вы путаете мизантропию с застенчивостью. Вам когда-либо доводилось видеть такого приятного и предупредительного человека?

– Его называют писателем, – сказал капитан, – но кто-нибудь из вас хоть какие-то его творения читал?

– Одна моя берлинская подруга, ее зовут фройляйн Файнгольд, говорила, что в некоторых кругах его очень ценят. А сочинения сравнивают с трудами Клейста.

– Почему тогда не с Гейне? – бросил капитан.

– Писатель или нет, – вмешалась девушка, – но доктор Кафка безумно обаятелен.

Все посмотрели на нее, разинув рты.

– Нестандартное мышление, нежный взгляд и невероятная чувственность. К тому же очень красив. Если говорить честно, то мне глубоко наплевать, писатель он или нет.

– С вашего позволения, это величают любовью, – подкинул мысль Глаубер.

– Как хотите, так и величайте!

С этими словами она встала из-за стола.

– Да, – произнес Глаубер, – характерец у этой Илонки еще тот!

– Господин Клопшток, расскажите немного о себе, – попросила госпожа Фишман, – вы, стало быть, посвятили себя медицине…

– Человечество спасут врачи! – бросил капитан.

– Если только сами все поголовно не заболеют, – прошептала Фишман.

– Господин Клопшток из этого затруднения выйдет победителем, он парень крепкий! – сказал Глаубер.

– Чуть бледноват, да и анемия налицо.

– Согласен, в довершение всего в глазах плещется лихорадка. Плюс подозрительные приступы кашля. Но Матляры его вылечат! Матляры и доктор Стрелингер! Наука, которой вы, господин Клопшток, распахнули свои объятия, посвящая ей себя без остатка и жертвуя ради нее лучшими годами жизни, спасет вас и самым благородным образом восстановит справедливость! В один прекрасный день вы, молодой человек, совершите восхождение на Ломниц без всяких дополнительных приспособлений, прямо на глазах у восхищенных курортников, которые по такому случаю соберутся со всей Матлы.

– Аминь! – подвел черту капитан.

– Думаю, нам пора, – сказала Фишман, – кроме нас, за столом больше никого не осталось. Госпожа Форбергер опять будет ворчать.

– Встреча через час в парке, – предложил в заключение Глаубер. – В такую жизнерадостную погоду доктор Стрелингер предписал по утрам отказываться от шезлонгов на балконах. Сегодня они ждут нас в парке.

Пока сотрапезники вставали, Роберт не сводил с них глаз. К завтраку он даже не прикоснулся, пообещав себе бежать из этого дурдома как можно быстрее.


Придя в парк позже всех, он устроился в свободном шезлонге на приличном расстоянии от других курортников. Дамы были в легкой одежке, мужчины сидели в одних рубашках, будто сейчас, в начале февраля, наступила весна. Но у каждого под рукой имелся плед.

Беседа была в полном разгаре. Он с рассеянным видом слушал разговоры о достоинствах солнечных дней. Капитан с Глаубером вели оживленный спор, пытаясь выяснить, чем лучше питаться человеку, у которого поражены оба легких, трюфелями или лососем. Глаубер, в активе которого имелась учеба на дантиста, самовольно провозгласил себя глашатаем научных истин. Капитан в ответ выдвигал в качестве аргумента свой собственный опыт в данном вопросе, пыжась одержать в споре верх. Нет, его точно угораздило оказаться среди умалишенных.

Слева от него села какая-то дама и тут же заговорила. В манере разговора этой англичанки по фамилии Дресслер чувствовались аристократические привычки. Ее муж служил советником посольства в Будапеште.

Узнав, что Роберт тоже из венгерской столицы, она назвала это благоприятным совпадением, но тут же добавила, что речь в данном случае идет совсем не о случайности, а о вмешательстве высших сил. «Еще одна чокнутая», – подумал Роберт.

– Вы похожи на моего сына, – произнесла она, не сводя с него глаз, – у вас во взгляде тоже есть что-то особенное.

Он опустил голову. Да-да, как же она любила своего сына, ни одного человека ей больше не полюбить сильнее, чем его, а теперь, когда ее сокровища больше нет, в сердце и вовсе не осталось места для этого чувства.

– Кто бы мог подумать, что жизнь можно отдать, защищая Верден? Мой Джеймс сложил голову за честь, то есть ни за что, – заключила она.

Потом спросила, был ли он на войне, но он в ответ предпочел ей солгать.

– Тогда давайте поговорим о чем-то другом, – предложила англичанка.

И тут же пустилась расхваливать на все лады очарование Будапешта, прохладу холмов Пешта, оживленную атмосферу кафе в Буде и великолепие Дуная, которым так хорошо любоваться вечером на закате с горы Янош. Он же думал о войне, вспоминал русский фронт в стане тех, кто проиграл на службе Австро-Венгерской империи, хотя и понимал, что, выжив в этой мясорубке, оказался в числе победивших. Жизнь сохранил, но подхватил болезнь. Только вот можно ли ее действительно считать меньшим злом? Продолжая, дама сожалела о Лондоне, потому как ни один другой город не сравнится с ним сладостью и блеском жизни. Потом вдруг осеклась, остановила взор на какой-то далекой точке, встала, махнула рукой и закричала:

– Сюда!.. Мы здесь!

По парку размашистым шагом шел человек – высоченный тощий тип моложавого вида, но явно подбиравшийся к сорока годам. Морщинистое, невероятно бледное лицо, густая темная шевелюра и костюм, болтавшийся на нем как на вешалке. Глаубер бросился к нему, размахивая руками как ветряк на мельнице:

– Господин Кафка, все ваши друзья здесь!

«А вот и писатель, – подумал Роберт. – Хотя скорее только призрак писателя. Таким бледным и худым может быть только привидение!» Новый персонаж приветственно махнул собравшимся рукой, сел слева от Роберта на свободный шезлонг и дружелюбно поздоровался с ним степенным голосом. «У него баритон», – подумал тот.

– Мы в восторге снова видеть вас, господин Кафка! – бросил Глаубер.

– Да еще в такой великолепной форме! – добавил капитан.

– Насколько мы поняли, вам было плохо? – полным беспокойства голосом спросила миссис Дресслер.

– Не далее как на прошлой неделе у меня самого два вечера подряд температура была тридцать девять, – вставил слово Глаубер. – А теперь выздоровел!

– К тому же, господин Кафка, вы в любом случае ничего особо не пропустили… – добавил капитан. – В субботу вечером в обеденном зале у нас был концерт, адажио № 3 Шуберта.

– Госпожа Форбергер была не в форме. От моего слуха не ускользнула парочка фальшивых нот.

– Лично я кроме Моцарта никого больше не признаю, – заявила госпожа Фишман. – А вы, господин Кафка, поделитесь с нами своими музыкальными предпочтениями. Разве на свете бывают писатели без абсолютного слуха?

– Если не ошибаюсь, критика больше говорит о мелодике текстов у нашего автора, – поправил ее капитан.

– Десять часов, время! – перебил их рассуждения властный женский голос, донесшийся из-за спины.

Скрестив на груди руки, за ними с суровым видом стояла медсестра в белом халате. Каждый вытащил из футляра принесенный с собой термометр. На Роберта женщина посмотрела с таким видом, будто обвиняла его во всех смертных грехах.

– Я только вчера приехал, – бросился оправдываться он.

Писатель признался, что тоже забыл термометр.

Медсестра воздела к небу взор и вновь напустила на себя вид тюремной надзирательницы, буравя глазами остальных курортников, каждый из которых держал во рту термометр, прикрыв глаза и будто ожидая нового сигнала. А по прошествии долгих секунд хлопнула в ладоши. Каждый взял термометр в руку, посмотрел на показатель столбика ртути, обрадовался или помрачнел, вытер его носовым платком и положил обратно в футляр.

Возобновив прерванный разговор, миссис Дресслер принялась рассказывать историю какого-то молодого человека, который, обнаружив как-то утром, что у него температура, вскочил с постели, выбежал из палаты и помчался во всю прыть, но не к парку, а к дороге, в совершенно противоположную сторону. Тщетно Глаубер с капитаном пытались его догнать. Тогда на поиски отправились госпожа Форбергер с метрдотелем, но тоже без результата. На следующий день жандармы нашли его у подножия скалы.

– Тряпичная кукла! – сочла обязанной уточнить миссис Дресслер.

– А вот и наше молодильное зелье! – перехватил у нее инициативу Глаубер и с этими словами показал на двух санитарок, которые принесли на больших подносах стаканы с молоком и поставили по одному у каждого шезлонга. Все старательно сделали по приличному глотку. Их примеру последовал и Роберт, опустошив стакан сразу наполовину.

– В нашем заведении, – объяснила ему миссис Дресслер, допив свое молоко, – также рекомендовано лечение мышьяком, хотя у этого метода есть немало противников. Впрочем, не мне учить будущего врача, верно?

Потом чуть помолчала и уже мрачнее добавила:

– У вас есть то, чего уже никогда не будет у моего сына… Жизнь, вы с ней не расстались.

Миссис Дресслер поднялась на ноги и направилась к дороге. Он проводил ее встревоженным взглядом. Потом услышал, как писатель тихим, внушающим доверие голосом посоветовал ему не волноваться – ничего непоправимого она не натворит. И поблагодарил его за заботу.

Стрелки часов подбирались к половине двенадцатого, пора было отправляться на обед. Когда Глаубер спросил писателя, пойдет ли он с ними, тот возразил, что хочет побыть на воздухе немного еще. То же самое ответил и Роберт, в восторге от возможности побыть с соседом наедине.

Несмотря на хилый внешний вид, от этого человека исходило что-то пугающее. «Я не очень-то помню отца, – подумал Роберт, – но думаю, что он выглядел так же». Воспоминания о нем уходили в столь далекие времена, что он уже не мог сказать, было все на самом деле или же попросту ему приснилось.

В первую очередь ему хотелось произвести хорошее впечатление. Он боялся разочаровать собеседника слишком пустым разговором. Но когда взаимное молчание стало слишком уж тягостным, лишь спросил писателя, нравится ли ему в этом санатории.

– Мы сидим на солнце в шезлонгах, либо в парке, либо на балконе. Рано утром гуляем по лесу, опять же залитому лучами дневного светила. Смеемся, скучаем, грустим, порой даже веселимся. Два раза в день плачем, это уже из-за питания. Иными словами, здешний мирок замкнут на себя. Как правило, человек покидает эту грешную землю, только когда за ним придет ангел, – то же самое и здесь.

Роберт расхохотался. В понимании писателя к происходящему следовало относиться именно так. Вновь повисла тишина, на фоне которой молодой человек испугался, как бы с его губ не слетела какая-то другая банальность, после чего сочинитель наверняка составил бы о нем самое нелестное мнение. Но чтобы не выкладывать с самого начала козыри, начинать разговор о Достоевском все же не стал. Вместо этого поднял вопрос о проблемах со здоровьем, уверенный, что обсуждение взаимных болячек в этом бою против общего врага сделает их товарищами по оружию. Для начала поведал о своих симптомах. Рассказал, что немного похудел, самое большее килограммов на семь, и в последнее время даже не кашлял, разве что вчера, да и то наверняка из-за долгой поездки. А увидев на лице писателя заинтересованность, приободрился и уже увереннее продолжил: в Матляры его главным образом привела температура, не сказать, чтобы слишком высокая, но державшаяся вот уже несколько месяцев.

– Температура, какая бы ни была, всегда мерзость, – ответил Кафка.

И без утайки выложил все свои симптомы: кровь в мокроте, неодолимая усталость, одышка при малейших усилиях, периодический абсцесс легких, потеря веса, головные боли и безудержное потовыделение.

«Похоже на то, – подумал Роберт, – что, едва ступив ногой в такое вот местечко, человек без остатка теряет всю свою сдержанность и любой, будь то студент, писатель или врач, никогда не выходит за рамки своей болезни, точно так же как солдат, надев на себя мундир и подчиняясь приказам других, не выходит за рамки статуса безымянного защитника родины».

Вдоволь поразглагольствовав о перечне своих хворей, писатель начал рассказ о том, как у него впервые проявилась болезнь. Как-то раз, летней ночью 1917 года, он вдруг стал обильно харкать кровью. Несколько недель врачи говорили, что у него банальное воспаление легких, и только после этого осознали всю серьезность сложившейся ситуации. Вся верхняя зона правого легкого была поражена бациллами. С тех пор он то и дело проходил какой-нибудь курс лечения, переезжая из одного санатория в другой. Ах да, в октябре 1918 года ему, в довершение всего, не посчастливилось подхватить испанский грипп. Но, несмотря ни на что, он все же поправился, а раз так, то чего ему жаловаться? Здесь, по крайней мере, удалось устроиться вполне нормально. В Матлярах было ничем не хуже, чем в Мерано, где ему довелось лечиться до этого. После этого он объяснил, почему поселился не в главном корпусе, а во флигеле.

– «Вилла Татр» – это очаровательный дом, обладающий рядом огромных преимуществ. В главном корпусе, как мне говорили, очень шумно – постоянно звенит колокольчик, из кухни и ресторана вечно доносится какая-нибудь возня, да и дорога, проходящая неподалеку от проложенного санями пути, тишины тоже не добавляет. А у нас полный покой. К тому же через три двери от меня живет врач, если это, конечно, можно считать преимуществом.

– А какой он, этот доктор Стрелингер? Что он вам назначил, когда вы сюда приехали? – спросил Роберт, переживая за свою собственную судьбу.

– С самого начала, вполне естественно, хотел прописать мышьяк. Но я его образумил, и в конечном итоге он заменил его молоком пять раз в день и сметаной два раза. Приложив над собой массу усилий, я могу выпить два с половиной стакана молока и съесть один стакан сметаны… Кроме того, мы договорились, что за сумму в десять крон он каждый день меня будет осматривать.

– Говорят, что в Германии есть санатории посовременнее…

– В Баварии-то? – с улыбкой спросил писатель. – Там принимают одних лишь евреев – чтобы потом убить…

И уже серьезнее продолжил:

– Мой врач, доктор Краль, вполне согласился, когда я сказал ему, что венгерские и чешские санатории явно недотягивают до немецких, но при этом посоветовал ехать в Плеш! Поди ее пойми, всю эту публику. У меня три доктора: здесь Стрелингер, в Праге доктор Краль, плюс мой дядюшка Зигфрид, работающий в деревне под Тршештем. То, что они дают противоречивые советы, еще куда ни шло, Краль, например, выступает за уколы мышьяка, а мой дядюшка против. Куда хуже, что они противоречат сами себе. Взять того же Краля: сюда он послал меня из-за высокогорного солнца, но теперь, когда это самое солнце только-только стало сиять, советует перебираться в Плеш, расположенный гораздо ниже!

– Господин Глаубер говорил о каком-то совершенно больном чехе, который живет в палате над вами…

– Очаровательный человек, страдает туберкулезом гортани, из тех, о которых говорят «не выживет, так помрет»… Как-то раз пригласил меня к себе после обеда и показал небольшое зеркальце, которое должен засовывать на солнце себе в горло, чтобы греть лучами язвы, появившиеся на гортани три месяца назад. А потом показал их, я почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, но все же нашел в себе силы откланяться и уйти. Не понимаю, как в его присутствии никто не лишается чувств. То, что мы здесь видим, хуже казни… Вся эта жалкая жизнь, когда ты прикован к постели, лихорадка, удушье, лекарства, мучительное и опасное рентгеновское излучение… И все это только для того, чтобы сдержать развитие язв, которые в конечном итоге все равно нас задушат…

– Вам в голову не приходила мысль, что если болезнь прогрессирует, то нас, как и вашего соседа-чеха, в конце пути тоже ждут язвы, жалкие зеркальца и сужение просвета гортани, от которого мы задохнемся?

В ответ писатель изложил ему одну историю.

– Вот какую притчу рассказывают хасиды: как-то раз раввин повстречал на постоялом дворе двух пьяных крестьян, сидевших друг против друга. Один печалился, другой все время его утешал. В какой-то момент первый воскликнул: «Как ты можешь утверждать, что любишь меня, если даже не знаешь, от чего мне плохо!»

В этот момент их беседу прервал голос госпожи Форбергер, донесшийся со стороны главного корпуса. Их ждали к обеду, оставив места за столиком капитана. Они встали и зашагали к санаторию. «Чеканим шаг, как однополчане», – подумал Роберт.


Прошло несколько недель. Роберт благодарил судьбу, которая в этом унылом месте свела его с таким человеком. Писатель дал ему почитать несколько своих рассказов – только немногие из них нашли своего издателя. Такой прозы, таких современных и чистых текстов, отличающихся самым глубоким смыслом, он еще не видывал никогда. За внешней простотой языка и персонажей скрывались невероятное многообразие и богатство.

Унывать Роберту не приходилось. Постояльцы санатория смеялись, пели, а порой даже танцевали под звуки гитары капитана. И то, что по идее надо бы назвать страданием, выглядело далеко не так однозначно.

Писатель показал ему отрывок из письма своему другу Максу Броду, в котором рассказывал о своем пребывании в санатории: «По сути, я общаюсь лишь со студентом медицинского факультета, все остальные уже потом. Если от меня что-то кому-то надо, говорят ему, если же надо что-то мне, тогда я сам к нему обращаюсь». А в письме своей сестре Оттле, которое тоже дал ему почитать, рассказывал о «высоком, сильном, широкоплечем, белокуром молодом человеке, чуть ли не крепыше, с ликом юноши, будто сошедшим с гравюр к сказкам Гофмана, серьезном, прилежном, хотя и погруженном в свои мечты студенте медицинского факультета, положительно красивом, невероятно умном, искреннем, бескорыстном, преисполненном такта, очень амбициозном и обожающем литературу, к тому же внешне немного похожем на нашего Франца Верфеля».

На страницу:
2 из 5