Полная версия
У светлохвойного леса
«Уж и не знаю, что она нашла в нем этакого распрекрасного… – удивлялся Осип Евгеньевич, – Неужели полюбила-то обманщика этого… И мало, что ли обижали ее… Тьфу, ты!». И этот же самый Дмитрий Федорович не оказал Ивану должной любви. Да и сомневался столяр, рассказывая сию историю Николаю, что даже мать Ивана так уж счастлива была со своим «новоизбранным». Что уж рассуждать об Иване. Злобен и безразличен он был к его существованию. Иной раз мог позволить себе дать пасынку оплеуху или подзатыльник, хоть и не имел на этого никакого родительского права. Постоянно высказывал матери Ивана, Аграфене Филипповне, недовольство о том, почему пацан в девять лет нигде не работает, неужели так и до старости собирается у мамки на шее сидеть. Мол, он, Дмитрий Федорович, чуть ли не с пеленок уже бегал по хозяевам, копейку на булку зарабатывал, а этот только дома все сидит в комнатушке своей да в какую-никакую школу шастает, и никакого прока от него нет.
– Зачем он такой и кому на этом свете нужен, коли и не работает, а рот открывает, мол кормите да поите, да пляшите предо мной? И ты все потакаешь ему да защищаешь подолом своим! – ворчал портной на Аграфену Филипповну в присутствии Ивана специально, чтобы тот слышал и впитывал в себя слова его.
– Да уж пущай поучится дитятко-то, успеет еще на работах-то спину изогнуть, – Аграфена Филипповна лишь прикрывала собою едва не плакавшего сына и как могла пыталась оправдать и защитить его.
– Вот такой бедный малый был он, – качал головой Осип Евгеньевич, рассказывая об Иване Николаю. – Что отец его был пьянчуга да изверг, что отчим – наглец да ханжа. Одна мать любила его и, как могла, защищала.
– А что же потом-то случилось? – заинтересованно спрашивал его Шелков.
– Любовь-от была между Грушкой да Митрием, или же просто от некого любить они уж начали там – этого я не знаю, – вздыхая продолжал Осип Евгеньевич. – Да только вскоре она на него и квартиру-то пожаловала свою. Хоть светлой души была бабенка-то, но глу-у-упая. А потом… Не знаю я толком, что там случилось у них… Может и Митрий как-то причастен к сему был, уж и не ведаю… Померла она, в общем. Вот померла днем одним, представляешь? Царствие ей Небесное! – Он перекрестился. – А ведь неплохая баба-то была, жалостливая такая. Мой-то Мирошка, как матери лишился рано, так тоже ласки к себе требовал. Ну а я что? Любил его, как мог, да ведь мать и нежность материнскую одно как заменить не могу я. Так вот она, Аграфена Филипповна, как, бывало, забежит к нам за какой-нибудь вещицею для быта, как возьмет Мирошку моего на колени и сидит с ним, что-то говорит ему, гладит, ласкает, жалеет его. Ее бы пожалел кто… Отмучилась она за жизнь за свою, ох, и отмучилась. Этот проходимец, Митрий, даже на гроб ей не поскупиться не соизволил, в мешке схоронили.
– Если умерла она, то получается, признанным хозяином квартиры этот Дмитрий стал? Ведь квартира-то на него записана. А с Иваном же что сделалось? – все не унимался с вопросами Николай.
– Жизнь его, Коленька, стала еще хуже. Выгнал его в первый же день после похорон этот Дмитрий Федорыч на улицу, дал только узелок с хлебом и солью, мол, иди живи как душе угодно, руки у тебя есть, ноги тоже – уж придумаешь, как прожить, если еще и голова к ним будет прилагаться. Ну и пустил его по миру, так сказать.
У Николая защипало в глазах, поскольку, возвращаясь мысленно к той беседе, он совсем не моргал, а просто лежал, несколько скукожившись, на своей пружинистой кровати, обдумывая известия, услышанные из уст Осипа Евгеньевича, при этом уставившись в одну точку на ободранной стене. В окно его уже чуть слабее светило вечернее заходящее солнце, однако, оно все еще продолжало умиротворять.
Когда же Шелков несколько раз проморгал, вздохнув, даже испытывая какую-то жалость к Ивану, начал он вновь погружаться в воспоминания. Прекрасно развитое воображение его позволяло ему отлично вырисовывать в разуме картины происходивших с Иваном событий буквально детально.
– Жилось ему тягостно-тягостно, – продолжал Осип Евгеньевич. – Пока что на время приютил к себе его один красильщик не задаром, конечно. Должен был Иван помощником ему во всем быть. Спал и ел он, разумеется, в каморке своей маленькой и темной. Но зато помимо бытовых работ отлично выучился он рисованию. Я и сам, в первую очередь его прошу разрисовать мебель да посуду, если требуется это, поскольку знаю, что с Иваном-то точно ничего не прогадаю. А вот ребята дворовые его обижали, тут уж нечего греха таить, обижали Иванушку. – Осип Евгеньевич частенько раскачивался на скрипучем табурете, полностью погружаясь в повествование свое.
– А как обижали? – интересовался Николай.
– Да бывало частенько, что сбегутся ребятишки-то паршивенькие все в одну кучу: и мальчишки, и девчонки, выследят его и давай мальчишки мутузить Ивашку, а девчонки-то стоят да хихикают. Натреплют его, бедолагу, он и ползет потом до дома весь разукрашенный синяками да ссадинами. Заступиться-то некому за него. Знали паршивцы эти, что никто их разгонять да бранить за делишки их не станет, – Качал обросшей головой Осип Евгеньевич. – А бывало, схватят его, бедолагу, и против воли поволокут к пруду, раскачают и бросют в воду, да всё смеются и смеются. Так, правда, он и плавать выучился. Эх… Все к лучшему, так сказать. Вот случай еще был: как-то борзого кобеля натравили на Ивашку, так бедный малой все пятки в кровь истер, пока удирал от него, но удрал ведь шустряк. Пес его лишь один-два раза цапнуть смог.
Николаю в тот момент сделалось невообразимо больно на душе. Вся злоба по отношению к Ивану словно испарилась, подобно дыму самого дорогого табака.
– Сколько всего пережил он ведь… Сколько прожил. Как уж тут не озлобиться, Николаюшка? – Все качал головой Осип Евгеньевич. – Уж ты-то, вижу, добрый человек, будь сочувственен к характеру его вспыльчивому, горячему, – глядя в глаза Шелкову, медленно говорил столяр.
И вот теперь, лежа на кровати, Николай никак не мог выкинуть у себя из головы этого всюду неприкаянного Ивана. Сердце его разрывалось от сожаления к нему. Теперь уже в разуме его пред ним стоял не злостный и наглый уличный парень, рычащий: «Я тебе все печенки вырежу!» – а обиженный, несчастный человек, который немо кричал: «Не виноват я в том, какой я, это люди меня таким сделали, а теперь же и осуждают за это!» Николай тяжело вздохнул.
«И как, однако, какие-то там люди, которые в будущем не встретятся никогда с человеком, могут навредить, сломать, испортить! И какое, какое они имеют право вот так брать и калечить эту безобидную на тот момент и беззащитную душу? Ведь они спокойно повеселятся, изобьют, выгонят и будут себе жить да поживать припеваючи! А этот несчастный, униженный и оскорбленный? Быть может вся жизнь его будет такой же безобразной и никчемной потом, как и поступки этих людишек. Он будет просто-напросто сломлен. Неужели никто из них не думает, не рассуждает об этом? А ежели рассуждают, то неужели хорошо им от мыслей сих и они для того это и делают, чтобы только на свете было как можно больше дрянных людей, поскольку плохими уже, в любом случае, являются они – сами обидчики. Какой кошмар! Какой кошмар и какая печаль!» – размышляя так, Николай еще долго вжимался в кровать, держась за голову, тяжело дышал и мял свою подушку от нахлынувших мыслей и эмоций.
Провалялся он так, на кровати своей, весь вечер, вышел только часов в десять, чтобы отужинать да быстренько помыться. Проходя мимо коморки горничной, дверь в которую была наполовину открыта, он неосознанно бросил туда мимолетный взгляд и обнаружил, что Аннушка уже крепко почивала на своей кровати, будучи одетой в ночное платье и спальный чепец. И это все при том, что хозяина квартиры, дядюшки Николая, еще не было.
Николай, видя как эта бестактная женщина протяжно посапывает, приоткрывая рот при каждом вдохе, тут же вспомнил, как люди, что прислуживали в имении у Шелковых, или же хоть какая-то часть людей сих, всегда дожидались, когда кто-то из уехавших хозяев вернется, чтобы встретить, а если возникнут просьбы у хозяев – услужить, и Шелкову тогда казалось это закономерным и само собой разумеющимся. И только сейчас он понял, глядя на спящую горничную, как сильно не ценил очевидной преданности и любезности своих крестьян. Не то чтобы он испытывал какое-то чувство пренебрежения или осуждения к Аннушке, однако, его несколько поражала ее нагловатость. И это касалось далеко не теперешнего случая. Он лишь являлся еще одним «запачканным» дополнением ко всем ее словам, действиям и бездействиям, кои Николай, к великому сожалению, был вынужден наблюдать ранее. Качнув головой при виде данной картины, он решил, что не его это заботы, и поспешил скорее отужинать и вымыться.
Владимир Потапович только-только к тому времени воротился в квартиру и, не говоря никому ни слова, завалился спать, плотно захлопнув за собою дверь. По всей видимости, ни обуви, ни легонького летнего пальто своего он в прихожей не снял и прошел в комнату свою в верхней одежде. Как ни странно, но на сей раз из комнатушки его не было слышно не то, что частого ворчания, но даже и просто тяжелых недовольных вздохов. Должно быть, у него выдался изрядно тяжелый день, и сейчас у Владимира Потаповича не было никаких сил даже для того, чтобы, по обыкновению своему, злиться; или же, напротив, день выдался как нельзя отлично, и он смог заработать побольше денег, хотя Николай даже толком не знал, где тот работает и как часто за работу (или же работы) сию можно получить деньги. Тем не менее отсутствие вспыльчивости вещало о том, что с дядюшкой определено что-то происходит. Впрочем, Николай за это короткое время проживания в квартире Владимира Потаповича настолько стал равнодушен к ее жильцам, что ему было совершенно безразлично, как там его дядюшка, что вообще происходит в его жизни.
«Ой, ну хоть вечер и ночь спокойно переживу», – подумал про себя Николай, возвращаясь в свою комнату из ванной. Он плотно закрыл за собою дверь, в очередной раз пожалев о том, что на ней нет никакого, даже самого маленького, крючочка, поскольку, будь на двери крючок, он бы непременно запирался в своей комнате от всего бытового мира, что царил в этой квартире, и, таким образом, был бы полностью уверенным, что никто не посмеет в любой момент нарушить его отрешенность и личное пространство. Но, к сожалению, крючка не было, однако Шелков уже начал серьезно подумывать о том, чтобы приделать его, тем более его навыки, быстро приобретаемые в столярной мастерской, позволяли это сделать, уже не отбив молотком пальцы.
Встал он в то же время, что и в прошлое утро, и, откушав тарелку манной каши, тут же отправился на свою работу. Ни с кем из домашних вновь он, к неописуемому счастью, не столкнулся. В какой-то момент показалось Шелкову, что не только он избегал всевозможного общения с ними, но и они всячески старались не встречаться с ним.
Дни медленно тянули земное время. От непривычки и внутреннего негодования, ощущались они Николаю более угнетающими и нескончаемыми, хоть он и всячески пытался погружаться в свое дело. Однако душа его все равно испытывала большие мучения, и, хоть в столярной мастерской он чувствовал себя несколько лучше, чем в квартире дядюшки, тяжесть отчужденной атмосферы здесь так и подталкивала его все бросить, перестать старательно выполнять эту нелегкую работу и просто уйти, куда глядели его молодые очи. Только очам глядеть было некуда, поскольку, бросив работу, мог вернуться он только лишь в квартиру к Владимиру Потаповичу и то, судя по словам дядюшки о нетерпении к содержанию лодырей, ненадолго. Посему разум его принуждал не идти на поводу у горячих чувств. Хоть порой Николаю этого очень хотелось.
Всю неделю Шелков работал в присутствии в мастерской Осипа Евгеньевича, посему Иван особо не трогал его. Да и вся эта неделя выдалась непомерно тягостной, ведь Николай пока не умел и мастерски распилить доску, чтобы потом еще минут десять не приходилось устранять всяких тонкостей, не говоря уже о том, чтобы самому сделать хотя бы маленькую скамеечку, кою малец Сашка мог сконструировать за одиннадцать минут. Тем не менее огромное усердие и желание как можно более сил перенести на свою работу, чтобы отвлечься от насущных негодований, подсобили ему в скорейшем приобретении столярных навыков в ходе самой работы. Даже Осип Евгеньевич, который вначале опасался предоставлять Шелкову в руки молоток с гвоздями, вскоре начал давать ему указания за работой на станке. Пожилой мастер даже несколько раз перед всеми рабочими поставил Николая в пример по тому, как человек, будучи не особо обученным в какой-либо деятельности, при упорстве своем достигнуть может всех навыков и отменных результатов в любом труде. Хотя, должно быть, он не понимал, что здесь больше не желание и упорство сыграли свою роль, хотя и они тоже у Николая имелись, а скорее то, что работа являлась для него хоть каким-то маяком и отпущением в данное время. Особо на похвалы Осипом Евгеньевичем в отношении Шелкова никто из рабочих не реагировал, а Иван и вовсе пытался-таки незаметно язвить и поддевать Николая. Впрочем, Шелков старался не обращать на него никакого внимания, тем более что ему и некогда это было делать. К тому же тот рассказ Осипа Евгеньевича об Иване, заставил Николая посмотреть на недруга своего с другой стороны и более снисходительно относиться теперь уже к нему. О чем Иван, разумеется, не ведал, и равнодушие Николая к его выходкам вызывало у него даже раздражение. Но дальше, чем какие-то насмешки, заходить он не смел, очевидно боялся того, что Осип Евгеньевич может выгнать его вовсе за скверное поведение. У подруги его, Фроськи, правда можно было заметить несколько синяков на руках и один на щеке, когда она приносила еду Ивану. Делала она это быстро и весьма стремительно, ни на кого не глядя, дабы не подстрекать своего избранника на новые страсти. По всей видимости, Иван все же поколотил ее после тех их шалостей с Николаем. Теперь же она приходила с повязанными лентой волосами и в более закрытом платье, очевидно, чтобы не вызывать у Ивана чувств ревности. Однако, он все равно как-то слишком сурово смотрел на нее, даже когда она просто шла. В разговорах постоянно был груб и ни разу не благодарил ее за то, что она приносит ему обед прямо в мастерскую. Она же вела себя всегда так, будто бы все, что происходит, – законное и обыденное следствие: ни на что не жаловалась и ничем не возмущалась. Была ли она зависима от Ивана, или же запугана, или же настолько любила его, что даже оставляла без внимания это скотское отношения его, Николай не знал. Шелков, впрочем, не обращал никакого внимания на мимолетные визиты этой рыжеволосой шутницы. Он даже не здоровался с ней и не глядел на нее совсем, чтобы точно убедить своего невольного недруга в том, что не претендует на его место, хоть Иван и злостно поглядывал в его сторону каждый раз, когда Фрося заявлялась в столярную. Николай списывал поведение недруга на то, что тот просто во времена выковывания нрава своего пребывал, в основном, среди злобных, эгоистичных и подлых людей и ничего, кроме грубости, зависти, неполноценности, приобрести не смог. Он не научился любить, поскольку мало кто любил его. Разве что мать, и то, которая не могла полномерно защитить Ивана от всего зла, что тогда сильно испортило ее сына. Поэтому Николай старался воспринимать Ивана как бедного, озлобленного, униженного человека, который все еще пытается доказать самому себе, что он чего-то в этой жизни стоит. Посему в большинстве случае, Николай спускал Ивану все его попытки упрочиться в себе. Шелкову это тоже давалось не без труда и не без частого внутреннего раздражения на недруга, которое он тоже отменно мог скрывать, хотя бы для того, чтобы не показывать Ивану, что тот как-то задевает его.
Как-то раз даже, когда в мастерской, не иначе как в очередное земное испытание для Шелкова, остались лишь Иван с Ефросиньей да Николай, Иван начал ругать свою девку за то, что она принесла ему слишком холодный и, по его пробе, кислый суп.
– Что это ты, дрянь, такой ледяной обед притащила?! Да от него даже у бродячих псин зубы сведет! – разгневанно и демонстративно, чтобы его словам внимала не только Ефросинья, но и Николай, на повышенных тонах возмущался Иван, оскаливая зубы, сам уподобляясь злому бродячему псу.
Николай в тот момент специально делал вид, что даже не слышит голоса Ивана, прибираясь на верстаке своем, однако внутри у него кипело нахлынувшее любопытство к продолжению ситуации и чувство жалости к Фросе. Вмешиваться, естественно, он не рассчитывал, но все же не терял бдительности на всякий случай.
Фроська тут же начала уверять «суженного своего», что суп готовила она сегодняшним утром и что, вероятно, от того, что погода сегодня прохладная стоит, он и остыл быстро, пока донесла она чугунок.
– Да я ж и сварила-то недавно его… – тихим голосом оправдывалась рыжеволосая, переминаясь с ноги на ногу, что уже давно вошло у нее в привычку. – Может кислый-то потому, что помидоры сильно разварились. Да и на улице-то сегодня прохладно, даже будто бы и холодно… Вот может… И… Подостыл…
Она уже стала трястись, как испуганный кролик, что даже как-то начало резать сердце Шелкову.
«Холод-то не на улице, а в душе у него…» – проговорил про себя Николай, продолжая наводить порядок на своем верстаке.
У Ивана от Фросиного дрожащего голоска и опущенных глазок только более загорелся в глазах гнев, и он, встав, схватил ее за шею, вероятно, еще и желая показать лишний раз Николаю, что бывает, когда что-то делается не в угоду ему.
– Ты, зараза, что стравить меня вздумала?! – будучи весь в ярости, кричал Иван, тряся побледневшую девку. – Думаешь, что если я подохну, то и квартирка моя, в которую я тебя впустил, тебе останется?!
Бледная, как утренний туман, Фроська испуганно мотала головой в разные стороны и громко кричала. За эти секунды, что Иван держал ее и, тряся, кричал, она всеми своими силами, что только были в худеньких еще не оправившихся от синячков ручонках, старалась оттолкнуть его от себя.
– Не дождешься! Поняла меня?! Не дождешься! – кричал Иван, поедая рыжеволосую взглядом.
Шелков тут же поспешил на помощь кричащей девице и ударил Ивана в челюсть, чтобы не считал он себя столь непобедимым, тем более что все «могущество» Ивана в присутствии Николая, как показывала реальность, всегда переставало превозносить его.
Ефросинья тут же отшатнулась и отбежала на безопасное для себя расстояние, догадываясь, что сейчас будет происходить.
Иван на столь оскорбительный для него поступок Николая, разумеется, не остановился и начал уже со всей силы и накопленной к парню злобы бить его.
– Убью! Что ты постоянно суешь свой нос не в свои дела, подонок?! – кричал он, нанося один удар за другим и теряя с каждым разом все более и более внутренний отчет своим действиям.
Шелков тоже не уступал бузотеру в рукоприкладстве и всеми силами пытался достойно отбивать и наносить ответные удары своему невольному недругу.
Вскоре Иван, должно быть, поняв, что Николай и на сей раз держится гораздо сильнее, чем он, решил повалить его на пол, чтобы затем быстро вскочить и уже таким образом добить своего горячего противника. Однако юркий и прыткий Шелков мгновенно вцепился в него и потянул Ивана за собою вниз, быстро оказавшись сверху, и принялся уже в таком положении мутузить его.
Все это сопровождалось громкими криками перепуганной Ефросиньи. Вскоре же Иван, возможно, от вновь нахлынувшего куража столкнул с себя Шелкова, и они оба начали кататься по полу, не желая сдаваться, да и уже толком не понимая, за что именно дерутся.
На крик Ефросиньи, который практически не смолкал, прибежали Осип Евгеньевич с Мироном и Сашкой. Пожилой мастер и двое рабочих отобедали в тот раз в трактире и только-только возвращались на работу свою. Подходя к столярной и услыхав девичий крик и какие-то странные звуки падающих предметов – ведь эти двое, пока дрались да катались по полу, совсем не замечали, что они задевают, что сбивают, а что сбрасывают, – за несколько секунд влетели в мастерскую, уже понимая, что там сейчас происходит.
Они сразу же принялись разнимать драчунов и даже выгонять Фроську, дабы она никого не провоцировала здесь от греха поодаль.
Атаковавших друг друга парней наконец смогли утихомирить и растащить по разным углам.
Пожилой мастер сам не на шутку испугался того, что эти двое драчливых петухов изрядно поколотили друг друга на сей раз, и как бы теперь не пришлось с лекарями дело иметь, а это значит, что есть и риск не успеть работу в срок завершить, если серьезные повреждения у рабочих оказаться могут, тогда с выручкой можно распрощаться.
Разняв дерущихся, Осип Евгеньевич велел Ивану идти к себе домой, мол, наработался он на сегодняшний день уже.
– Ступай, Иван, наделали вы тут делов, уж более вас одних точно в мастерской не оставлю, а коли еще буянить задумаете, тотчас вконец повыгоняю! – ворчал пожилой мастер, с недовольством глядя на вытирающего с лица кровь Ивана, который особо и не вслушивался в слова хозяина.
Весь потный, с мгновенно отекшим синяком на подбородке и кровью в некоторых местах на ладонях и лице, он тут же, горячась, зашагал прочь, всеми силами пытаясь скрыть боль в теле своем. У выхода из мастерской он остановился и, медленно развернувшись, проговорил:
– А вы угрозы эти приберегите для выродка этого, это он на меня первый бросился и бить начал, когда я с Фроськой разбирался по делу своему. В следующий раз точно подкараулю да убью его, если нос свой в дела мои совать будет!
И он, выпрямившись, вышел из мастерской, все еще наигранно демонстрируя всем, что практически не пострадал во время драки. Хотя все и без того прекрасно видели, что досталось ему не завидно.
Николая же усадили на табурет, и Осип Евгеньевич велел принести ему воды, чтобы отмыться от крови да освежиться наружно и внутренне. Мирон тут же принес ему глиняный кувшин, заполненный доверху прохладной водой.
– Э-ге, кувшина тут мало будет, давай таз вон тот неси сюды, да воды побольше набери, – указал пожилой мастер на лежащий под столом медный глубокий таз. – Скоро, видать, ты главарем-то станешь, ишь как ты его! – даже посмеиваясь, приговаривал Осип Евгеньевич, глядя на приходящего в себя после взбучки Николая.
– А я здесь ни на чье место не претендую, мне главное, чтобы работать спокойно давали да не то, что меня, но и людей, что рядом со мной находятся, не обижали. Уж не могу я равнодушно смотреть на то, как при мне живого человека, да еще и ни за что, обижают. – Он снял с себя рабочую рубаху, которую, казалось, не отмоет теперь и самое дорогое мыло, и принялся ей вытирать кровь с лица и тела своего.
– Ну вот и отвечай теперь за побуждения свои. Этот мир жесток нынче: никому не понравится, когда со своим благородством лезут, уж будь готов к тому, что хорошего человека рано или поздно и погубить захотят.
– За что же губить-то? За благородство?
– А Христа за что распяли? Ведь и Бога нашего за милосердие и любовь к нам к кресту пригвоздили. Терпи уж, коли человек ты Божий. Господь терпел и нам велел. Господи, помилуй нас грешных. – Осип Евгеньевич перекрестился, глядя на небо, через окно.
Кровь на лице Шелкова и многочисленные ссадины говорили о том, что и ему досталось знатно, но все же выглядел он несколько лучше Ивана.
Впоследствии Осип Евгеньевич ни за что не допускал оставить Николая с Иваном без своего присутствия.
«Еще поубивают друг друга», – качал головой пожилой мастер. Он, все последующие дни в мастерской, старался давать этим двум рабочим такие задания, чтобы они даже в мастерской находились на как можно более дальнем расстоянии друг от друга. Вначале Николаю было несколько непривычно работать таким образом, к тому же он постоянно ощущал себя маленьким мальчиком, который находится под строгим надзором у папеньки. Однако при определенных усилиях Шелков принудил себя относиться к этой ситуации с равнодушием.
Обычно Николаю было поручено распиливать и приколачивать в правом углу, где, как правило, хранились пилы да лежали молотки с гвоздями, а Ивану надлежало обрабатывать да оформлять – все подручные средства для сего находились в левом углу мастерской.
Ефросинья в столярную более не заявлялась. Быть может, сам Осип Евгеньевич сказал ей о том, чтобы не приходила во избежание очередных конфликтов, либо же Иван так хорошо намуштровал ее, что она теперь или по приказу его, или сама уже из-за страха своего не показывала там своего носа. Впрочем Николаю не было никакого дела до нее, и вся былая симпатия улетучилась еще тогда, когда она начала отнекиваться, что не докучала к нему вовсе.
Спокойны и протяжны были все дальнейшие дни. Во время своей работы в мастерской Шелков частенько погружался в мысли, иногда даже не замечая того, что он делает, работая механически. Однажды, задумавшись, он, правда, надрезал слегка пилой себе палец. Кровь, конечно, хлыстала порядочно, но шрам уже спустя три дня совсем исчез. Однако после сего случая Шелков начал гораздо внимательнее относиться в тому, что находится у него в руках во время его насущных, никому не известных дум. И все же чувства спокойствия и протяженности яро соперничали друг с другом в душе его.