Полная версия
Чита – Харбин
Вальдемар Крюгер
ЧИТА – ХАРБИН
Посвящается памяти забайкальских казаков, вынужденных покинуть Родину.
ЧАСТЬ 1
Предисловие
В основу книги «Чита-Харбин» положена судьба потомственного забайкальского казака, уроженца Могойтуевской станицы Степана Сергеевича Нижегородцева. Счастливое детство, хаос Гражданской войны, трудные годы эмиграции в Трехречье и Харбине, возвращение на родину – вехи на жизненном пути Степана Нижегородцева, оставшемуся до конца своих дней верным старинной казачьей заповеди «Душу – Богу, сердце – людям, жизнь – Отечеству, честь – никому».
Повествование охватывает исторический период со времен завоевания Забайкалья до середины XX века и позволяет ознакомиться с бытом, укладом жизни забайкальского казачества, связавшего навечно свою судьбу с этим суровым краем, являющимся родиной бурято-монгольского народа, чьи культурные и бытовые традиции нашли отражение на страницах этой книги.
Прототипами многих персонажей послужили реальные люди, имена которых большей частью изменены. Многие события описанные в книге имели место на самом деле и подтверждены архивными документами приведенными в приложении. Тем не менее немалое место занимает художественный вымысел, без которого создание этого произведения было бы практически невозможно.
Легенды мудрого Бурядая
Я слышал однажды в бурятской степипесню не песню, стихи не стихи.Тихо качаясь на белом коне,старый бурят напевал мне:«Этой земли высока трава,над этой травой высока синева.Но ты, мой друг, не забудь одного:народ – он вечно превыше всего!Дондок Улзытуев, перевел с бурятского Евгений Евтушенко. 1950-е годы.У подножия остроконечной сопочки, отороченной кудрявящейся мерлушкой тальника, удивительно напоминающей своей формой бурятскую шапку-малгай[1], на берегу чуть слышно журчащей речушки, белела в ночи юрта, возле которой дымился почти потухший костер. Редкие язычки пламени всплескивались над покрытыми серым пеплом, шающими углями, отбрасывая синеватые облики на сидящего у костра старика. Его бронзового цвета лицо оттенялось белыми как первый снег седыми волосами, ниспадающими прядями из-под войлочной шапки-монголки, сливающейся в отблесках костра с силуэтом сопки в единое целое. Под глубокими морщинами на челе старца светились незатухающими углями умные глаза, наблюдающими за вечной, как бескрайняя степь, игрой огня.
Из раздумий Бурядая вырвал прозвучавший за его спиной крик испуганной птицы. Он обернулся, вслушиваясь в тишину потревоженной ночи. Ничего. Поднявшись с насиженного места, неслышно ступая олочами, промазанными на совесть тарбаганьим жиром, он повел плечами. Похолодало, дело идет, пожалуй, к утру. Взгляд привычно коснулся макушки сопки, багровеющей в лунном свете ершистыми кустиками таволожки. Кичиги[2]-то уж сопку миновали, светать скоро начнет, убедился в своей правоте Бурядай и удивительно легкой походкой прошел в юрту, вернувшись оттуда через минуту, неся в руках крытую синей далембой шубу. Подойдя к костру, укрыл ею заботливо двух, спавших в обнимку мальчиков.
– Растите батыры, – соскользнуло с уст, и довольная улыбка расцветила его лицо.
После этого постоял немного в раздумчивости, не зная, лечь ли ему прикорнуть с часок, или же не стоит. Проспишь еще, заревой сон крепок.
Неизвестно, как выпало бы решение Бурядая, если бы из темноты не вынырнула чертом собака. Подбежав к старику, она лизнула ему руку и потрусила к спящим ребятишкам. Не церемонясь, пес заскочил на шубу, которой Бурядай укрыл детей, и осчастливив лица обоих шершавым языком, улегся рядом. Один из мальчиков проснулся, и проведя рукой по испачканному слюной лицу, подскочив, сел, протирая заспанные глазенки.
– Спи Степа, спи, рано еще, – пробормотал заботливо Бурядай, задержав взгляд на широкоскулом лице постреленка. В деда своего, Марка Нижегородцева, друга моего сердечного, малый пошел. Гуран, вылитый гуран, нашего корню, забайкальского.
Мальчик, ни говоря ни слова, упал ничком на пахнущий конским потом войлочный потник, и натянув до глаз шубу, засопел носом, похоже даже не заметив, как обнял вместо друга, спавшую рядом собаку. Хотя как сказать, тоже ведь друг.
Четвероногий дружище подняв метелку хвоста, махнул ее разок-другой, и зажмурился в сладкой истоме, отдавшись во власть немудреных собачьих снов.
Вот чертушка, покачал головой Бурядай, всю ночь где-то блудил. Хоть бы волков не проспал, третьеводни[3] Намжил, что пасет овец казака Шароглазова из Дуроевской станицы, толковал мне, что следы совсем недалеко отсюда видел. А Намжил врать не будет.
Мысли о волках напомнили Бурядаю в очередной раз о его безвременно погибшем отце пастухе Бадмае.
Шесть лет исполнилось Бурядаю, когда отец, надеясь на благосклонность к нему Бурхана-Будды[4] отдал его в буддийский монастырь-дацан, как таково требовали местные обычаи – из каждой семьи один мальчик должен был стать учеником-монахом. Не всегда было так в даурских степях.
Первые сведения о распространении буддийской религии (бурханай шажан) среди бурят относятся к XVI веку и связаны с именем, принявшего буддизм в 1576 году, туметского правителя Алтан-хана, имевшего в своем подданстве некоторые бурятские роды. Шаманизм, определявший до этого времени культуру и образ жизни бурятского народа, продолжал однако долгое время сохранять главенствующие позиции, и лишь после продолжительной борьбы с буддизмом, вынужденным заимствовать некоторые шаманские традиционные позиции и обряды, был вынужден отойти на второй план, непокоренным.
Так, например, популярное божество Гуджир тэнгри (Гуджир-небожитель) было объявлено тождественным буддийскому божеству Махакала, и все признаки и функции прежнего шаманского божества были перенесены на соответствующее божество буддийского пантеона[5].
Важную роль в распространении буддийской религии сыграли бурятские князья-тайши, покровительствующие приезжим ламам. Так, в начала XVIII века, в бурятские земли прибыли 150 лам с целью проповеди буддизма.
Другими активными распространителями учения Будды являлись монгольские племена, изъявившие желание принять российское подданство и перекочевавшие в Забайкалье в XVII веке. Одним из выдвинутых ими условий была свобода вероисповедования и отказ российской стороны от принудительного крещения новых верноподданных, какое имело место среди бурятов.
Со временем буряты обзавелись собственными ламами, посылая своих лучших сынов для получения образования в Курень (ныне Улан-Батор) и Тибет. К числу первых бурятских лам относится Дамба-Даржа Заяев. В 1734 году, отправившись в Тибет, пройдя полный курс духовного обучения, он посвятил семь лет изучению святейших шастров и религиозные постулатов, после чего вернулся на родину. Число обучающихся быстро росло, так в 1771 в Ургу было отправлено 100 бурятских мальчиков.
Если поначалу царское правительство смотрело сквозь пальцы на распространение, увеличение влияния буддийской религии среди бурят, то в начале XVIII века были предприняты первые попытки ограничения религиозных связей бурят с монголами и тибетцами. После подписания Буринского трактата (1727) пограничные караулы получили предписание, в котором, в частности, говорилось:
«Лам заграничных, чужих подданных, в улусы к себе ясачным инородцам не пропускать и довольствоваться теми ламами, которые после разграничения с Китаем остались на российской стороне… Если же оставшихся лам на российской стороне не довольно, в таком случае выбирать оных между собой из каждого рода по два мальчика, благоразумных и к науке охотных, хотя и сирот, или кто похочет, дабы верноподданным впредь в чужих ламах не было нужды».
Но на то ведь и издаются указы и предписания, для того чтобы их не выполнять. Или?
По крайней мере пограничная стража была не трусова десятка и продолжала руководствоваться проверенным временем принципом «указ нам не приказ», и приговаривая «за богом молитва, за казаком служба не пропадет», «чево они нам пушку залиют[6], нам что ни поп, то и батька», продолжали трясти, или как говорят забайкальцы «держать за кисет» доморощенных контрабандистов, к кою числу кстати относились и некоторые странствующие проповедники буддизма, совмещающие духовную миссию с сугубо земными потребностями.
Если уж тысячные стада, несмотря на строжайшие запреты, переходили границу, отмеченную редкими каменными насыпями-пирамидами, то для монгольского или тибетского ламы перебраться на российскую сторону не составляло абсолютно никакого труда.
Кстати, имели место и «несанкционированные» переходы буренок и сивок-бурок. За воровство скота сурово наказывали тех, кто был пойман с поличным. За неоднократный угон скота (чаще воровали у монголов) провинившегося ждало жестокое наказание плетьми или даже смертная казнь. Наказания должны были больше бояться казаки, нежели буряты и тунгусы. Связано это было с тем, что то, что считалось простительным для кочевника, не видевшего в таком деянии ничего предразсудительного (у меня еще дед воровал скот), являлось для русского казака непростительным. Как человек «на службе», он был обязан охранять интересы государства и следить за соблюдением закона. Так, к примеру, за троекратный угон скота с монгольской территории русского казака могли приговорить к смерти, а за такой же проступок бурята или тунгуса к ударам плетью.[7]
Так или иначе буддийские ламы несмотря на ограничения их деятельности царским правительством за довольно короткий срок, в течении одного XVIII столетия, смогли распространить свое влияние среди агинских (забайкальских) бурят.
С 1773 по царскому указу каждому роду забайкальских бурят было разрешено иметь по одному дацану – молельному дому.
Поначалу ламы проповедовали в войлочных дацанах, попросту в юртах. К числу первых войлочных дацанов в Забайкалье относится Цугольский дацан[8], основанный в 1801 году агинскими родами галзут, харгана и хуацай.
Со временем из юрты вырос целый комплекс капитальных строений. Так в 1827 году было получено разрешение на строительство стационарного дацана – Цгочен-дуган (главный соборный храм) и Найдан-сумэ – дуган, посвященный 16 ученикам Будды – архатам. В 1831 году были возведены дуганы-сумэ: Майдари – посвященный Будде Майтрее, Гунриг – Будде Вайрочене и Дэмчог – Идаму Чакрасамве.
В Цугольском дацане впервые на бурятской земле были основаны классические монастырские школы Цанид и Мамба – буддийской философии и тибетской медицины. В нем же хранился единственный во всей Бурятии экземпляр Атласа тибетской медицины (до 1926 г.).
В последующие годы Цугольский дацан продолжал расти, прирастая новыми храмами – дуганами: 1845, 1864, 1887, 1911, 1913.
Четыре храма Цугольского дацана являлись аймачными (родовыми): Махгал-сумэ – рода галзут, Дэмчог и Найдан – рода харгана, Гунриг – рода хуацай.
В таком вот дацане с богатыми традициями, где все поражало сознание приведенного туда бурятского мальчика, от колоссального здания буддийского монастыря и до восьмиметровой статуи Будды Майтреи и начал свой долгий путь Бурядай, мечтая стать одним прекрасным днем настоятелем дацана шэрэтэ-ламой или на худой конец, странствующим ламой. Но увы, мечтам его было не суждено сбыться.
Злой Эрлик-хан[9] отнял у него отца. В ту зиму обнаглели вконец волки, нападая среди бела дня на отары овец и даже табуны лошадей. И чем меньше была отара, тем труднее было ее оборонять от серых татей. А у кого меньше скота – разумеется у бедняка. Вот и получалось, где тонко, там и рвется. Пастух Бадмай относился к их числу. Два тэмээна[10] и восемнадцать баранов – вот и все его достояние, которое он смог нажить за то, что в жару и холод пас многотысячные стада бурятских богачей-найонов и богатых казаков верховых караулов из приононских и верхнеаргунских станиц.
В отличии от русских, селившихся в деревнях и станицах, буряты кочевали круглый год со скотом в степи, возя с собой свой дом – юрту. Верблюды и лошади, коровы и овцы добывали себе пропитание подножным кормом. Летом стада кочевали туда, где сочнее трава, зимой – где меньше снега. На ночь скот загонялся в передвижные загоны-котоны, а то и так, стабунившись в кучу, пережидал длинную зимнюю ночь, вздрагивая от раздирающего душу волчьего воя.
В ту ночь Бадмай не сомкнул и глаза. Все ближе и ближе раздавалась перекличка волков, пока не стихла, что предвещало пастуху Бадмаю ничего хорошего. Волки подобрались вплотную к хлипкому загону, готовясь устроить кровавое пиршество.
Забив пулю в однозарядный штуцер, и сунув в деревянные ножны, доставшийся в наследство от отца кованый нож, бросил Бадмай прощальный взгляд на жену и детей, и шагнул из юрты, чтобы больше никогда в нее не вернуться. Вдвоем с верной собакой вступил он в неравную схватку с волчьей стаей. Бездушная темень ночи поглотила звук одинокого выстрела, блеянье перепуганных овец и дикий рев заживо сжираемых верблюдов.
Лишь на рассвете решалась жена Бадмая покинуть спасительный кров юрты. Безумный крик огласил белый саван степи. Повсюду валялись растерзанные овцы, задрав кверху длинные ноги лежала полуобглоданная волками ее любимица-верблюдица, и в луже замерзшей крови, раскинув руки, ее храбрый муж Бадмай, с застывшим взглядом в хмурое, опустившееся на землю серое небо. Все, все было потеряно.
К полудню пригнали пастухи-буряты, узнавшие о горе, постигшем семью Бадмая, найденных ими в степи трех овец и одного пораненного волками верблюда. Ничем другим они помочь обезумевшей от горя вдове не могли. Жизнь кочевников никогда не была медом, а порою, ужасна.
Случившееся с Бадмаем народная молва припасала одноглазым злодеям анахаям[11], разгуливавшим якобы той зимой по бурятским улусам, затерявшимся в снегах бескрайних даурских степей.
Через две недели траурная весть достигла стен Цугольского дацана. Одним холодным февральским днем, когда беспощадные вьюги метут поземкой по безжизненным степным просторам, срывая и крутя вихрями подтаявший снег, шэрэтэ-лама принес одиннадцатилетнему Бурядаю страшное известие – у тебя не стало отца. Как не жаль было мудрому наставнику отпускать одного из своих самых способных учеников, но как узнал он, что после смерти пастуха Бадмая остались в его бедняцкой юрте сиротами пять девчонок мал мала меньше, старшенькой исполнилось лишь восемь лет, принял мудрый шэрэтэ-лама единственно правильное решение – благословив, отправить Бурядая к матери домой, в степь. Не смогла бы она одна, без мужчины вытянуть, поставить на ноги пятерых детей.
С того самого дня кончилось детство Бурядая, шагнул он из молельни дацана в полную невзгод и лишений взрослую жизнь. Чтобы хоть как-то свести концы с концами, отдала его мать в пастухи богачу-буряту. В несносную летнюю жару, когда выгоревшая на солнце степь раскаляется так, что невозможно ступить босой ногой, и дикую зимнюю стужу, когда замерзшие на лету птицы падают камнями с неба, пас Бурядай тысячные стада богача-найона, мечтая выбиться в люди, носить не рваный лузан[12] с чужого плеча, а богатый тырлык[13], сверкающий разноцветьем радуги, зябнуть студеными ночами не у костра из аргала[14], а лежать на искусно вытканных коврах в теплой юрте из белого войлока, варить в котелке не пустую похлебку, заправленную диким луком, а кушать каждый день жирную баранину, запивая ее льющимся рекой кумысом.
Но увы, проходили год за годом, а Бурядай выросший к тому времени в статного юношу, продолжал приумножать богатство найонов, витая в несбыточных мечтах, скача по бескрайней степи, сидя в чужом седле, на чужом скакуне.
Так и остался бы Бурядай презренным сыном пастуха Бадмая, если судьба не свела бы его с Марком Нижегородцевым на военной службе.
Бурятские роды после принятия ими подданства «белому царю» платили исправно подушные подати и поставляли казаков-новобранцев для службы в отдаленных караулах на китайской и монгольской границе.
Казаки из русских готовили своих новобранцев загодя, обучая их по воскресным дням в станичных училищах и на сборах. Буряты, несколько иначе. Родившись в седле, являлись они от природы исключительными наездниками, ну а шашкой махать, да из ружья палить, урядники научат.
Когда заносчивому бурятскому князьку-тайше пришел приказ выставить новобранцев, первый выбор пал на Бурядая. У него своих баранов нет, вот и пусть служит Саган-хану[15].
Так и стал волей случая несостоявшийся лама, бедняцкий сын Бурядай гордым казаком Забайкальского казачьего войска.
Уже на первом году службы сошелся он с одногодком Марком Нижегородцевым, призванным на царскую службу из Могойтуевской станицы. Марк в отличии от Бурядая происходил из зажиточной казачьей семьи ведущей свою родословную со времен основания Забайкальского казачьего войска. Казалось бы, такие разные, бедняк и богач, бурят и русский, стали Бурядай и Марк друзьями не разлей вода. Времени узнать друг друга было у них более чем достаточно. Целыми днями проводили они в разъездах вдоль монгольской границы, вылавливая время от времени контрабандистов, увешанных жестяными банчками с китайским спиртом-ханшином, и еще реже воров скота. Спирт «выливался», контрабандистов отпускали, а воришек строго судили, чтобы другим было неповадно тибрить чужих баранов. Бурядай рассказывал Марку о дацане, лучших годах своей еще такой юной жизни, Марк – о Могойтуе[16], где Нижегородцевы были сила. И было это высказывание нисколь не преувеличено.
Нижегородцевы, с полным на то основанием, могли относиться к числу коренных жителей Могойтуевской станицы, основанной в 1770 году (тогда еще как Могойтуевский караул) по распоряжению Акшинского коменданта Силкина на основании Буринского договора с Китаем, заключенного в 1727 году. Имена первопроходцев-казаков, к каким относились и Нижегородцевы, по праву вошли в богатую событиями историю Забайкальского края, являвшегося с незапамятных времен родиной бурят, тунгусов, орочонов, дауров и людей многих других национальностей.
Из числа русских, бурят и тунгусов формировались и первые смешанные по национальному составу казачьи части, в задачу которых входила охрана границы восточных рубежей Российской империи.
Еще в 1685 году родоплеменное объединение тунгусов князя Гантимура, приходившегося родственником китайскому императору, вступило «под руку Белого Царя» и, по решению князя, должно было принять православие. Именно князья и мурзы сыграли решающую роль в распространении православия среди коренных народов Сибири, и, в частности, Забайкалья, действуя при этом не из высоких убеждений, а в поисках выгоды, и не в последнюю очередь для самих себя, ставя наипервейшей целью сохранение своих привилегий. Значительная часть «инородцев» была крещена принудительно, но в душе они остались верны исходящему из глубины веков зову предков, и проповедь православного священника никогда не смогла им заменить песнь шамана.
С легкой руки князя Гантимура, которого по праву можно считать одним из основателей Забайкальского казачьего войска, тунгусы и буряты стали привлекаться на военную службу.
Так весной 1760 года в пойме реки Онон собрались «тунгусы от родов добрых[17]» с семействами, имуществом и скотом. Из их числа, по указу императрицы Елизаветы Петровны, был сформирован Тунгусский пятисотенный казачий полк. Работа по формировании полка была возложена на вышеупомянутого предводителя тунгусских родов князя Павла Гантимурова (крещен этим именем в церкви г. Нерчинска в 1685 г.) и секунд- майора Ивана Якобия (сын селенгинского пограничного коменданта В. Якобия). Тунгусов набирали на добровольных началах, исходя из того, что это «люди самые ратные». Для стимулирования записи (перехода) в казачье сословие, добровольцев исключали (освобождали) из ясачных податей, и приводили к присяге по православному обычаю.
Так как далеко не все тунгусы поддались на уговоры священников и были «перетолмачены» в «истинную» веру, некрещенные, принимая присягу, целовали ружье.
После приведения к присяге из «новоприборных» казаков были сформированы подразделения для несения службы на пограничных караулах, в том числе и Могойтуйском. Старшими караулов были назначены откомандированные казаки (22 человека) из Якутского полка, а на местных нерчинских казаков из русских (162 человека) были возложены обязанности писарей и ефрейторов караулов. Вооружение казаков составляли ружья, пики, сабли, у некоторых (из тунгусов) луки со стрелами.
Тунгусский полк стал одной из основ формирующегося забайкальского казачества. Могойтуйский караул, в числе других сторожевых постов, в середине ХVIII века играл роль охранного пункта при расселении русских по пограничным районам в южной части области. Со временем Могойтуйский караул отодвинулся от границы растущей империи и стал станичным селом второго отдела Забайкальского казачьего войска.
Первое письменное упоминание фамилии казаков Нижегородцевых можно найти в архивных документах о селении Царанхон[18], основанного казаками Тунгусского пятисотенного казачьего полка. Первопоселенцами которого, согласно архивным данным, являлись «из казаков поселенные»: Яков и Потап Потехины, Степан Нижегородцев, пятидесятник Ефим Нижегородцев. Здесь же имеется свидетельство о выделении земельных угодий для казаков Могойтуевского караула[19].
«Исполняющаго должность Верхнеудинского окружного землемера Донесение Июня 25 дня 1873 года № 108 с. Царанхон Господину Забайкальскому областному землемеру. Предписаниями поручено мне ввесть во владение землями в количестве 1518 десятин казакам Могойтуевского караула, затем и отрезать 217 десятин во владение оседлых инородцев, проживающих в Царанхонском селении. Исп. Верхнеудинского и Баргузинского окружного землемера Гудков».
В конце XVIII – начале XIX веков в селении Царанхонском[20] проживали: сотник Е. Нижегородцев, казаки С., Н., А. Потехины, из казаков поселенные А. Потехин, А. Бронников, Р. Нижегородцев, инородец А. Сымпилов, ясачный Е. Потехин, староста С. Базаров, переводчик инородец М. Рариндеев, старшина Ванчик, партионный сотник В. Улзуев, крестьяне А. Иванов, Б. Бронников, П. Черемный, Г. Смолин.
Фамилии Нижегородцевых и Потехиных, упомянутые выше, как и Поповы, относились к старожилам Могойтуя, составляя, если прикрыть один глаз, чуть не половину населения Могойтуйской станицы. С самого начала население станицы, тогда еще Могойтуйского караула было смешанным – буряты и русские жили мирно бок о бок, не ища и не находя поводов для раздоров.
Свое название Могойтуй получил, как и многие другие созданные в те времена поселения, от заимствованных из бурятского языка слов, что было, собственно говоря, и немудрено. Буряты жили здесь, на берегах Онона и Ингоды, еще задолго до прихода русских. Слово «могой» в переводе с бурятского означает – «змея, змеиная падь», хотя имеется и другое мнение, утверждающее, что название села произошло от «золотое дно». Как это ни странно и то и другое толкование может быть верным. В окрестностях села водилось много змей, и недалеко от него, в долине речки Кундулун[21], имелось месторождение россыпного золота.
На золото Бурядай в отличии от друга Марка был не падок, считая его исчадием ада, ниспосланного злым Эрлик-ханом на погибель людям. Во время службы произошел один случай, связавший навечно Марка и Бурядая одной веревочкой.
Как и договаривались сослуживцы, после демобилизации поехали они вместе в Могойтуй, где Бурядай решил начать новую жизнь.
– Не дрейфь, первое время у нас будешь жить, батька у меня добрый, – настраивал Марк новосела.
Но Бурядай решил иначе. Буряту жить под деревянной крышей, как вольному соколу в клетке. На волю он хотел, в степь, чтобы ветер гулял в юрте, принося волнующие душу запахи цветущего ургуя[22] и весенних палов, а не запашок перестоявшего теста и свиного пригона, чтобы перед глазами колыхалась волнистой зыбью, катилась нескончаемыми волнами привольно раскинувшаяся степь, которой нет ни конца и ни края, а не представала каждый божий день перед глазами одна и та же картина – сбившиеся в кучу разновеликие избы и судачащие бабы в пестрых платках с коромыслами на плечах.
Бытует такое мнение что человек без конца можно смотреть на огонь и текущую воду. Путешественниками уже давно было замечено, что дитя степей, испытывает такие же чувства, глядя на колыбель своих предков, бескрайнюю степь, притягивающую магически его взгляд вечным таинственным движением, одновременно волнующим и убаюкивающим. И Бурядай был одним из них, настоящим сыном бурятского народа.
Как не упрашивал его Марк пожить у него, Бурядай переночевав одну ночь уехал в степь, узнав от семьи оседлых бурят живущих в Могойтуе, что, по слухам, недалеко от Могойтуйской станицы разбили лагерь соплеменники из рода харгана, к которому относился и Бурядай надеявшийся купить у земляков по сходной цене десяток-другой баранов, верблюда и войлок для юрты.