Полная версия
Нюансеры
– Брекекекс! – вздохнул Алексеев. – Кворакс, квак, квак, квак!
Он не знал, что уже спит.
Глава третья
«Только на вас вся надежда!»
1
«Пр-р-рекр-р-ратить!..»
До поезда оставался ещё добрый час, когда Миша Клёст, деловито отблёскивая плоскими стёклышками пенсне, вошёл в здание вокзала. В губернский город Х Миша приехал неделю назад, и за это время на вокзале ничего не изменилось. Залу загромождали лабиринты строительных лесов, сплошь в извёстке и засохших потёках цементного раствора, похожих на окаменелые наросты лишайника. Огни свечных фонарей и керосиновых ламп, казалось, парили в воздухе под потолком. В глубине залы они сливались в сплошное мерцающее сияние, как поминальные свечи в церкви. С недобеленых небес по лесам спускались на грешную землю ангелы – усталые, измаранные, в облике рабочих, закончивших вечернюю смену. Пассажиры и провожающие всех сословий, носильщики с баулами и чемоданами, служащие в путейских мундирах – хаотические потоки двигались, текли, пенились. Гул голосов, шарканье ног, кашель, ругань. В отдалении пиликнула скрипка; сбилась, умолкла…
«Откуда столько народу? – подивился Миша. – Да ещё на ночь глядя?!»
За тридцать четыре года, прожитых милостью Божией, ему довелось немало поездить. Клёст выучил назубок, как «отченаш»: к ночи жизнь на вокзалах – кроме, быть может, пары столичных – замирает. Дежурный кассир, тройка пьяных сторожей, нищая побирушка спит, кулём тряпья приткнувшись у стены, и больше ни арапа не сыщешь. Ах да, крымский поезд. Видно, не один Клёст собрался на юга̀. В ночное время поезда ходили редко, буквально единицы, особенно зимой, в бураны, но тот, которым Миша намеревался покинуть город, числился в списке исключений. Такой уж маршрут: когда поезд ни пусти, всё одно ночь зацепит.
Потянуло сквозняком, от холода начало ломить затылок. Миша втянул голову в плечи, поёжился и стал решительно пробираться к кассам. Ничего, Оленька, ничего. Уже скоро. Всё закончится, сыграем свадьбу, в Европу съездим, как ты хотела. Италия? Пусть будет Италия. Вернёмся – заживём как люди. Ты, главное, дождись меня, Оленька…
Дородный господин в бобровой шубе отчалил от кассового окошка. Трубно сморкаясь в клетчатый платок, размером годный для церковной хоругви, он спрятал за пазуху картонный прямоугольник билета, и Миша занял место «бобра». Сунул нос в окошко:
– Добрый вечер, любезный. Мне первый класс на крымский.
– Брекекекс! – квакнул кассир по-жабьи.
И выкатил на Мишу белёсые студенистые буркала из-под козырька форменной фуражки.
– Что, простите?!
Блик света мазнул по пенсне. Почудилось: жаба-кассир – мёртвый телефонист из Волжско-Камского. Клёст попятился, знобко передёрнув плечами.
– На крымский билетов нет, извините.
Усталое лицо, оплывшее, как свечной огарок. Скорбные складки вокруг губ. Редкие бровки, водянистые глазки. Никакой не телефонист, даже не похож. И не жаба, разумеется. Примерещится же такое!
– Если первого класса нет, давайте второй.
– Никаких нет.
Для пущего понимания кассир развёл руками.
– Третий?
– Совсем никаких. Разобрали.
– А на когда есть?
Подступило раздражение. Учинить скандал? Привлечь к себе внимание? Нет, никак нельзя. Вокзалы патрулировались «бляхами» – нижними чинами железнодорожной жандармерии. Нарушитель «порядка и благочиния» имел все шансы загреметь до утра в кутузку, чего Миша допустить никак не мог. Объяснить стражам порядка, почему его саквояж доверху забит ассигнациями, не сумел бы и сам Иоанн Златоуст.
– Минуточку…
Кассир зашелестел бумагами. Клёст терпеливо ждал. За ним уже выстроилась очередь – человек шесть-семь. Люди перешёптывались, в их гомоне Клёст слышал осуждение. Для позднего времени очередь была явлением удивительным, чтобы не сказать, экстраординарным. Нервничаю, сказал себе Миша. Надо успокоиться.
– Вам на крымский?
– Желательно.
– Он через день ходит. Послезавтра следующий.
– Бог с ним, с крымским. Какие ближайшие есть?
По большому счёту, Мише было всё равно, куда ехать. Москва, Петербург, Киев… Да хоть в Тамбов или Ростов! Поскорее бы убраться отсюда, а там – лови ветра в поле! Нет, в Ростов, пожалуй, не сто̀ит. Там Клёста могли помнить и опознать.
– Значит, ближайшие. На какие направления?
– Любые! – рыкнул Миша.
И сразу об этом пожалел. Нельзя показывать, что тебе кровь из носу нужно покинуть город. Вряд ли сюда докатилась весть об ограблении, и тем не менее. Клёст приятно улыбнулся, желая сгладить впечатление, и собрался было уточнить, какие направления его интересуют, но не успел.
– Ах ты курва!
Смачный звук оплеухи.
– Я курва?! Ракло поганое!
Миша обернулся исключительно вовремя. Секундой раньше каменщик, могучий детина в свитке из домотканого валяного сукна, вдрызг изгвазданной раствором, от всей рабочей души заехал кулаком в рожу ледащенькому мужичку в драном тулупе. Мужичок, бухой в хлам, майской ласточкой улетел к кассам, и не посторонись Миша, пьяница сшиб бы его с ног. Каменщик и сам не устоял, врезался боком в опору ближайших лесов. Вавилонская башня опасно зашаталась, грозя миру новым смешением языков и рассеянием народов. Сверху посыпалось всякое: засохший цемент, рукавицы из брезента, малярная кисть, изразцы с отколотыми краями. Кувыркнулось вниз мятое ведро, расплёскивая грязную муть на почтенную публику. Отчаянно завизжала дама – отвратительный дождь испортил ей новенькую шубку из чернобурки – и с размаху стукнула каменщика по голове своим ридикюлем:
– Хам!
Каменщик обернулся, ещё не зная, кому обязан тумаком, занёс кулак, но пьяница к тому времени воспрял, восстал из мёртвых и вихрем налетел на обидчика. Матерясь басом и фальцетом, свитка с тулупом сцепились, рухнули под ноги даме, визжавшей как резаная, без пауз. Ридикюль на длинном ремешке превратился в заправский кистень, гуляя по спинам и плечам. Купец с сыном попытались урезонить даму, за неё вступился франтоватый кавалер: жгучий брюнет без шапки, в клетчатом дафлкоте[17]. Франт оказался малый не промах, его тяжелая трость быстро заставила урезонщиков отступить, держась за ушибленные места. Каменщика и пьяницу, катающихся по полу, тем временем разнимали все, кто только вертелся рядом, и разняли бы, да пьянице на подмогу, за версту разя перегаром, подоспели двое приятелей-собутыльников. Быть бы работяге биту нещадно, но братья-строители, проявив трудовую солидарность, бегом вернулись от центрального входа и вступились за своего.
– Ы!
– А-а!
– М-мать…
Драка стремительно разрасталась. В водоворот мордобоя, бессмысленного и беспощадного, вовлекались всё новые участники. Минута, другая, и никто уже толком не понимал, с кем дерётся и из-за чего. Вавилонская башня устояла, люди в свитках и шубах, пальто и тулупах, шинелях и армяках, позабыв о сословиях и условностях, вновь обретали единый для всех, понятный каждому язык: язык пинка и зуботычины, оплеухи и тумака.
Кассир в окошке весь извёлся: пытался извернуться, хоть краем глаза увидеть сей спектакль. Миша и очередь за билетами заслоняли ему обзор. Когда же наконец мечта кассира сбылась, он стал белей извёстки, захлопнул железную дверку на окошке кассы, выкрашенную унылой и серой, как кассирова жизнь, краской – и щёлкнул задвижкой, торопясь отгородиться от светопреставления.
– Пр-р-рекр-р-ратить!..
– …безобр-р-разие!
– Р-р-разойдись!
И знакомым контрапунктом – пронзительные трели свистков.
Со стороны перрона через залу спешили железнодорожные жандармы – полудюжина усатых молодцев в шинелях поверх синих мундиров, при саблях и револьверах. Штафирка[18], не нюхавший пороху, легко мог спутать жандармов с уланами или драгунами – им полагалась форма со всеми атрибутами кавалерии, кроме разве что шпор. Нижним чинам не так давно вышло послабление: при обходе участка им разрешили шпор не носить. Одинаковые, как на подбор, словно витязи из сказки Пушкина, служители порядка выпячивали грудь, демонстрируя городу и миру бляхи с личными номерами и названием управления.
В железнодорожную жандармерию абы кого не брали. Помимо прямых обязанностей, куда включался обход участка пешком, в любое время года, такой добрый молодец должен был уметь развести пары в депо, проделать все маневры на паровозе, после чего взять состав и вести поезд, пассажирский или товарный.
Встреча с витязями в планы Миши не входила. Сейчас начнут вязать кого ни попадя, остальных потащат в свидетели – нет, на вокзале оставаться было нельзя. Скользнув по краю кипящего человеческого месива, Клёст оставил драку между собой и жандармами. Отвлекая внимание от Миши, драчуны азартно мутузили друг дружку; охали, крякали, вскрикивали, матерились, хватались за расквашенные носы, остервенело били в ответ. Пару раз Клёсту пришлось уворачиваться от случайных ударов, а один раз он даже пнул в колено излишне ретивого буяна, имевшего к Мише несомненные претензии. Захромав, буян отстал и вскоре сгинул в толпе себе подобных.
Всем телом толкнув тяжёлую дверь, Миша вывалился наружу – и земля ушла у него из-под ног. Не земля, конечно – обледенелые ступеньки. Звёзды над головой крутнулись залихватским калейдоскопом, и Клёст чувствительно приложился копчиком об лёд.
Саквояж, впрочем, не выпустил.
Поднялся Миша с некоторым усилием. Держась за пострадавшую часть тела и соблюдая превеликую осторожность, он двинулся прочь от вокзала. Миновав особо скользкий участок, остановился, достал из внутреннего кармана пальто серебряный портсигар, набитый папиросами «Дюшес». Чиркнул спичкой, прикурил и стоял с минуту, вдыхая табачный дым. Ничего ведь не случилось? Ничего. Не удалось уехать сегодня? Уедем завтра. Послезавтра, в конце концов. Всё в порядке. Он ничем себя не выдал. Если что – только с поезда, вот, едва из вокзала вышел.
Чин чинарём, и козырный туз сбоку.
Миша поднял было руку, желая подозвать извозчика, но раздумал. Гостиницы уже закрыты: постояльцев ночью не принимают. Где же встать на ночлег? Вернуться к старухе, у которой снимал угол, когда готовил ограбление? Нет, к старухе нельзя. Старая карга и не признает в элегантном господине своего занюханного постояльца. Удивится, начнет чесать языком, соседки подхватят…
Да-с, проблема.
2
«Вы же хорошо спали?»
Пропала зубная щетка.
Алексеев ясно помнил, как вчера перед сном достал из саквояжа бархатный мешочек, в котором обычно возил средства личной гигиены, и вынул оттуда брусочек миндального мыла фабрики Ладыгина, зубную щётку и круглую жестяную коробочку с «лучшім въ мирѣ зубным порошком Маевскаго, укрѣпляющім десны и придающім зубамъ снѣжную бѣлизну». Последним Алексеев извлёк стаканчик из тонкого мельхиора, отнёс туалетные принадлежности в ванную комнату и расставил на девственно пустой полочке, прибитой под стенным зеркалом. Почистив зубы, он отправился в кабинет и больше его не покидал, если не считать краткий выход по малой нужде.
Все эти подробности, излишние в каком-либо ином случае, вставали перед внутренним взором Алексеева, когда он, придя в ванную утром, смотрел на полку – и не видел ни стаканчика, ни щётки, ранее стоявшей в мельхиоровом гнёздышке.
– Что за чёрт? – вслух произнес Алексеев.
Допустить, что щётку украли приживалки, он не мог. В здравом уме – нет, не мог. Ради стаканчика? Мельхиор дёшев, стоит сущие копейки. Решили, что серебро? Бред, чушь, пустые домыслы! Стаканчика было не жалко, а вот щётки – напротив. Щётку Алексеев в прошлом году привёз из Парижа: костяную с барсучьей щетиной. Свиная щетина была для Алексеева слишком жёсткой и обдирала эмаль, конский волос – слишком мягким, из-за чего плохо чистил, а вот барсук – в самый раз.
Был в самый раз, пока не спёрли.
Хотелось кого-то обвинить. Так хотелось, что всё алиби приживалок, озвученное адвокатом-разумом, судья-злость выкидывал в мусорную корзину. На каторгу, на Сахалин! Хорошее настроение улетучилось, навалилось раздражение, легло на плечи тяжелой, дурно пахнущей тушей. Квартира показалась тюрьмой, обузой, пятым колесом у телеги. Жаль, подумал Алексеев. Спал как младенец, встал бодрым, в прекрасном расположении духа, и вот нате вам!
«Чищу зубы пальцем. Всё равно выбора мне не оставили. Чищу, одеваюсь, съезжаю с квартиры, перебираюсь в отель. По дороге куплю новую щётку…»
В дверь постучали.
Сперва Алексеев решил, что стучат в дверь ванной, намекая на длительность пребывания. Но когда стук раздался во второй раз, понял – кто-то стоит на лестничной площадке, по ту сторону входной двери. Приживалки откроют? Стук не прекращался: деликатный, но настойчивый. Мамаша Лелюк будто сгинула, дочь – тоже, хотя Алексеев, направляясь в ванную комнату, слышал, как они возятся у себя в каморке.
Открыть? Похоже, придётся.
Алексеев порадовался, что одет – боясь смутить женщин, он отправился умываться в брюках и рубашке. Тапки, правда, обуть забыл. Было бы неловко предстать перед нежданным визитёром в пижаме! Прошлёпав босиком через весь коридор, он сбросил цепочку, отпер замок и широко распахнул дверь, задним числом сообразив, что вполне мог бы врезать гостю дверной створкой в лоб.
К счастью, обошлось.
– Доброе утро! Вы позволите?
– Д-да, пожалуйста…
Алексеев посторонился, и гость вошёл в квартиру. Был он без верхней одежды, тоже в брюках и рубашке, хотя и обут, в отличие от Алексеева. Сосед, предположил Алексеев. Немного смущал длинный кожаный фартук с накладным карманом по центру. Для образа добродушного уживчивого соседа, какой сложился у Алексеева при взгляде на гостя, фартук был излишним.
– Как спали, Константин Сергеевич?
– Отлично.
– А я смотрю, вы не в духе.
– Так, пустяки. Зубная щётка пропала.
«Вы меня знаете? – хотел спросить Алексеев. – Откуда?» И не спросил, поддавшись обаянию гостя. Вместо этого зачем-то пожаловался на исчезновение злополучной щётки, хотя еще миг назад и предположить не мог, что станет делиться интимными подробностями с чужим человеком.
– Пропала? – заинтересовался гость. – А где стояла?
– В ванной, на полочке.
– Значит, на полочке… Извините, забыл представиться: Ваграмян. Сапожная мастерская Ваграмянов, второй этаж. Ашот Каренович, к вашим услугам. Если какая нужда в ремонте обуви, обращайтесь без стеснений. Сделаем в лучшем виде, как родному.
Ашот Каренович с улыбкой смотрел на босые ноги Алексеева. Алексеев почувствовал, как его собственный рот расплывается в ответной улыбке.
– Спасибо, учту. Вы, должно быть, к госпоже Лелюк?
– Нет, я к вам.
– Ко мне?
– Разумеется. А ну, покажите мне, откуда сбежала ваша шустрая щётка!
– Прошу за мной.
В ванной комнате, встав перед зеркалом, сапожник долго и придирчиво изучал предметы, расставленные на полке. Предметов было всего два, мыло да порошок, но Ашот Каренович переводил взгляд с одного на другое раз десять, не меньше. Затем он поскрёб зеркало жёлтым ногтем и указал себе за спину:
– Вон ваша щётка, не извольте беспокоиться.
Алексеев проследил за указующим перстом и обнаружил мельхиоровый стаканчик на краю чугунной ванной, прямо у стены. Рядом проходила вертикальная труба водопровода, выкрашенная белилами, и стаканчик терялся на её фоне, превращаясь в невидимку.
– Я его туда не ставил. С чего бы это я, а?
Я что, оправдываюсь, подумал Алексеев. Объясняюсь? С сапожником со второго этажа?! Какая разница, кто поставил стаканчик на край ванной?! Надо поблагодарить, всё-таки он нашёл мою щётку…
– Не стоит благодарности, – сапожник почесал верхнюю губу, украшенную полоской щегольских, аккуратно подстриженных усов. Движение было знакомым: точно так же ноготь скрёб зеркало, вернее, лицо Ваграмяна, отразившееся в зеркале. Складывалось впечатление, что сапожнику без разницы, что чесать – себя или отражение. – Пустяки, право слово.
Кажется, Ашот Каренович был чем-то недоволен. Жестом он указал на щётку, и Алексеев, даже не успев сообразить, что делает, взял стаканчик и вернул обратно на полку, на прежнее место. Затем наклонился, устремил взгляд в мойку, будто в колодец, и позвал высоким, похожим на женский голосом:
– Эй, старый Никельман, взойди же кверху!
После чего сменил голос на хриплый баритон:
– Брекекекекс! Мартышка ты, ну прямо обезьяна! Желток яичный, пигалица, славка! Птенец ты: квак!
– Браво! – Ашот Каренович зааплодировал. – Кто это?
– Фея Раутенделейн и водяной Никельман. Подозреваю, именно Никельман и прикарманил мою щётку. С него, знаете ли, станется.
– Водяной? А что, вполне может быть.
Сапожник просиял, с нескрываемым озорством подмигнул Алексееву – и они вышли в коридор, немного подзастряв в дверях: пропускали друг друга вперёд. Настроение стремительно улучшалось, Алексеев даже не раздражался тем, что беседует с сапожником, будучи неумытым, и изо рта, вероятно, пахнет. Хотелось вести себя по-свойски, без церемоний, хотя с людьми Алексеев обычно сходился не лучшим образом, выдерживая дистанцию.
– Вас устроили на ночь в кабинете?
Алексеев развёл руками: да, мол, есть такая буква.
– Это правильно.
– Почему?
– Вы же хорошо спали? Ну и чудесно. Позволите?
В кабинете Ашот Каренович пробыл недолго. Отодвинул к окну свободный стул, раздернул шторы и попросил Алексеева переставить саквояж с пола на стул. Алексеев спорить не захотел. Впрочем, на стуле саквояж и впрямь смотрелся гораздо лучше. Рыться в нём также стало не в пример удобнее. Алексеев ещё отметил, что играй он роль приезжего, он бы и сам сперва поставил саквояж на пол, затем передумал, воспользовался бы стулом – короче, занял бы себя мелкими действиями, которыми легче лёгкого подчеркнуть общий настрой сцены: утро, лень, мелкое раздражение, бытовые пустяки, возвращение спокойствия…
В квартире было очень тепло. Топили превосходно, на зависть.
– Вот теперь всё как надо, – сапожник сверкнул белыми зубами. Говорил он с гортанным акцентом уроженца Кавказа, но слабым, почти незаметным, если не вслушиваться. – Мой поклон Неониле Прокофьевне. Моё почтение Анне Ивановне. Разрешите откланяться?
– Д-да, конечно…
Закрыв двери за Ашотом Кареновичем, Алексеев долго стоял, не спеша продолжить утренний туалет. Он никак не мог взять в толк, зачем Ваграмяну передавать привет и почтение женщинам через него, Алексеева, человека в общем-то случайного, если мамаша с дочерью наверняка знакомы с обаятельным сапожником, и знакомы ближе всех Алексеевых в мире, какого ни возьми?
Он прислушался. Шорох в каморке стих, женщины сидели тише мыши. Боятся, предположил Алексеев. Кого? Чего? Неужели Ваграмяна?! Алексеев восстановил в памяти облик Ашота Кареновича и с опозданием сообразил, что сапожник похож на отца Алексеева. Если сбрить усики, а волосы полностью высветлить сединой… Да, ещё слегка увеличить нос. Тяжелые брови, строгий, но доброжелательный взгляд. Крупные черты лица, тень под нижней губой. Волевой подбородок, морщины намечены тончайшим резцом; под глазами – еле заметные мешки. И возраст, наверное, одинаковый; вернее был бы одинаковый, если сравнивать Ваграмяна-нынешнего и Алексеева-былого, потому что мертвые не стареют.
3
«Это беспочвенные мечты.»
В начале девяностых – отец Алексеева называл это время «лихими девяностыми» – доход товарищества начал резко падать. Оборудование фабрик безнадежно устарело, конкуренты – местные, а тем паче иностранцы – давили на всех фронтах, технологиями и дешевизной. Желая любой ценой отсрочить крах, а лучше – вернуть товариществу былую славу, Алексеев со всей бесшабашностью завзятого театрала примерил на себя необычную для него роль промышленного шпиона. Весной девяносто второго, когда дороги просохли, а поезда, выбравшись из снежных заносов, наконец-то стали соблюдать расписание, он отправился за границу – сперва в Мюльхаузен, на знаменитые фабрики Шварца и Венинга, затем в Лион, мировой центр золотоканительной промышленности. Предлогом такой поездки стало согласование совместной работы над крупным заказом, настоящей же целью было разведывание секретов лучших предприятий Европы.
В Лионе Алексееву пришлось туго: скрытность местных фабрикантов вошла в поговорку, получить официальное разрешение на осмотр не удалось. Осматривать машины он мог лишь потихоньку, во время дневного отдыха мастеров, ежеминутно рискуя разоблачением. Не брезговал и подкупом: лучшей отмычкой всех замко̀в. Из Парижа Алексеев написал старшему брату:
«Все, кажется, устроилось очень хорошо, и по приезде в Москву я буду знать все, и даже больше. Теперь меня уже не удивляют баснословно дешевые цены заграничных рынков. Папаня поймет, какого прогресса достигли здесь в золотоканительном деле: я купил машину, которая сразу тянет товар через четырнадцать алмазов. Другими словами: с одного конца машины идет очень толстая проволока, а с другого – выходит совершенно готовая. Мастер работает на четырех машинах сразу и производит в день сорок kilo – т. е. два с половиной пуда, тогда как у нас он вырабатывает в день фунтов десять при самых благоприятных условиях. Узнал также, как можно золотить без золота – и много, много других курьезов. Очень этим доволен и надеюсь, что по приезде мне удастся поставить золотоканительное дело так, как оно поставлено за границей. Надеюсь, что тогда это дело даст не одиннадцать-двенадцать процентов, а гораздо более.».
Рекордом прежней волочильной техники, принятой в Товариществе, была протянутая сквозь каленую стальную волоку красномедная нить «такой тонины, что на один пуд ее приходилось до семисот верст длины». Машина, приобретенная Алексеевым во Франции, била этот рекорд, как Джеймс Корбетт – Джона Салливана в поединке за титул чемпиона мира по боксу в тяжелом весе. Джебб, свинг, хук с левой, нокаут – нить, выходящая из «француженки», получалась вдвое тоньше.
Спустя месяц удачливый шпион привёз в Москву план технической реорганизации производства, призванный вывести фирму на передовые позиции в мире – семнадцать страниц деловых предложений и расчётов. И что же? На вокзале Алексеева встретил его близкий друг Федотов, антрепренер Малого театра:
– Константин Сергеевич! Отец родной!
– В чем дело? – не скрывая раздражения, поинтересовался Алексеев.
Дорога утомила его. Домой, скорей домой, в Любимовку: горячий чай, укутать ноги пледом… С Федотовым они были на «ты», и внезапная церемонность не сулила добра.
– Все пропало! Только на вас вся надежда!
– Да что пропало?
– Южин слёг!
Как выяснилось из дальнейшей речи антрепренера, сбивчивой и перемежаемой рыданиями, Малый театр в эти дни гастролировал в Рязани. Давали «Счастливца», поставленного по пьесе модного драматурга Немировича-Данченко. Актёр Сумбатов, выступавший под сценическим псевдонимом Южин, играл художника Богучарова – и нате-здрасте, свалился с инфлуэнцей.
– Только вы! Никто иной, как вы!
– Да что я, в конце концов?
– Замена! Кто заменит, если не вы?
– Прямо с колес? Без репетиций?!
– Вот я и говорю: кто, если не вы?
– А как же ваша матушка? – с нескрываемым злорадством напомнил Алексеев, подчеркивая голосом чопорное слово «ваша». – Не она ли, драгоценная Гликерия Николаевна, мне говаривала: «Не знаете, батюшка, с какого конца начинать. А учиться не хочется, да! Нет тренировки, выдержки, дисциплины…»
Антрепренер пытался возразить, но Алексеев не позволил, наслаждаясь мелкой, но такой приятной местью:
– Я её науку на всю жизнь запомнил: «Нынешние артисты все больше сложа руки сидят и ждут вдохновения от Аполлона. Напрасно, батюшка! У него своих дел достаточно.»
– Так матушка и другое говорила, – не остался в долгу Федотов. – Помните? «Играйте почаще с нами, батюшка, – мы вас и вымуштруем.» А?! Играйте с нами почаще…
Этим же вечером Рязань рукоплескала Алексееву, вышедшему на сцену в роли Богучарова. К счастью, Алексеев не слышал тех слов, которые произнес его отец в приватной беседе с ещё одним Алексеевым – Николаем Александровичем, московским градоначальником. Присутствуй он при этом разговоре, весьма горячем, надо сказать, и настроение его крепко подпортилось бы. Не слышал он и ответа Николая Александровича, своего двоюродного брата:
«У Кости в голове не то, что нужно.»
В Любимовке тайком плакала жена Маруся, баюкая годовалую дочь. Она ждала мужа не меньше, если не больше, чем свёкор ждал сына. Она так и заснула в слезах, прижимая к себе дочь, и во сне видела сцену – чёрный зев хищника, пожиравший семейное счастье.
Впрочем, аплодисменты публики стали Алексееву слабым утешением. В Рязань его, утомленного заграничным путешествием, повезли во втором классе. Пьесу дали, но роль не лезла в голову – отвлекали вагонный шум, болтовня, суета, бесконечная ходьба пассажиров. Ломило затылок, от волнения сжималось сердце. Уединиться в Рязани не получилось: играли в полковом клубе, на маленькой любительской сценке. Вместо мужских и дамских уборных – единственная комната, разгороженная ширмами, и актерское фойе, где был накрыт чай с самоваром. Здесь же, услаждая слух зрителей, занимающих места, бил в барабаны и трубил в трубы военный оркестр. Марши, марши, ничего кроме маршей. Голова разболелась окончательно, играть пришлось под суфлера, который, к счастью, оказался выше всяческих похвал. Выход к публике сопровождался свистом: ждали Южина, а дождались не пойми кого. Алексеев даже ушёл за кулисы, дал себе торжественную клятву без промедления вернуться в Москву, гори «Счастливец» синим пламенем, выругался злым шёпотом – и вышел на сцену опять.