Полная версия
Бедная Лиза
Волин внимательно поглядел на Воронцова, не понимая, шутит он так или, может, разыгралась у генерала старческая деменция? Но генерал смотрел совершенно невозмутимо, и лицо его было неподвижным, как у древнеримской статуи.
– Как говорили древние, эрра́рэ хума́нум эст, – продолжал Сергей Сергеевич, – человеку свойственно ошибаться. И твой чиновник, будь он даже криминальным гением вроде Мориарти, тоже наверняка где-то ошибался.
– Наверняка ошибался, – кивнул старший следователь, – вот только материальных свидетельств его ошибок, или, проще говоря, улик, которые свидетельствуют о преступлениях, у нас не имеется.
Генерал закряхтел: не ангел же он с крыльями, какие-никакие следы должны остаться. Например, недвижимость.
– В Смоленске он все продал, больше там ничего нет, – отвечал Волин. – В Москве на улице Зорге имеется неплохая квартира, как раз в ней я был. Но квартира эта служебная, в ней даже обстановка нашему Голочуеву не принадлежит.
– А жена? – спросил Сергей Сергеевич. – Жена у него есть?
– Жена есть, зовут Елизавета Петровна. Не поверите, бесприданница. Ничего за ней не числится: ни квартиры, ни машины, ни даже счета в банке нормального нет.
– Да уж, почти как у Карамзина выходит – бедная Лиза, – хмыкнул генерал. – Только что в пруду пока что не утопилась. С другой стороны, это понятно. Это в прежние времена всё имеющееся на жен записывали, да цацки им покупали за миллионы. Сейчас народ стал осторожнее. Ни брильянтов, ни квартир женам не покупает.
Волин посмотрел на генерала с интересом: и почему же такая дискриминация?
– Потому что в прежние времена люди ценили брак, – отвечал Воронцов со знанием дела. – Это было таинство, освященное парткомом и церковью. Теперь парткомов нет, церковь тоже прежний авторитет растеряла, так что люди расходятся гораздо чаще. Да и жены сделались совсем отмороженные. С ними разводятся, как с приличными людьми, а они средства бывшему мужу возвращать не хотят, все себе оставляют. Однако, Бог с ней, с бедной Елизаветой Петровной. Неужели же у самого Голочуева совсем ничего нет?
– Говорю вам: ничего! Ни дач, ни квартир, ни домов, ни машин, никакой недвижимости за рубежом – ничего. Только счет в банке – шесть миллионов рублей.
– Неплохой счет, – заметил генерал, пожевав губами.
– Сергей Сергеевич, я вас умоляю, для чиновника его уровня – говорить не о чем. Это же не советские шесть миллионов, а нынешние. Тем более, они чистые, получены за продажу квартиры в Смоленске. А в случае Голочуева речь должна идти о миллиардах – и тогда вопрос: куда он их подевал?
– Мог, например, скупать драгоценности, золото…
– И где их хранить? Дома?
– Ну, скажем, на съемной квартире.
– На съемной квартире хранить что-то, если ты там постоянно не живешь, опасно. В любой момент могут нагрянуть хозяева с проверкой. Не говоря уже о том, что квартиру, которая стоит пустой, могут просто вызвонить и ограбить домушники.
– Это верно, – кивнул Воронцов, – верно… И если нет у него сообщника, которому бы он доверил такие деньги, а такого сообщника у него, конечно, нет, слишком велик соблазн… Так вот, если нет сообщника, остается один вариант – вкладываться в произведения искусства.
– Какого еще искусства? – не понял Волин.
– Любого, – отвечал генерал. – Но в первую очередь, конечно, изобразительного. Так сейчас все делают. Это раньше золотые часы вагонами скупали, а сейчас искусство – лучший вариант. И все, от последнего чиновника и до первого олигарха именно в нем начали деньги прятать. Вот сам подумай. Висит, скажем, на стене непонятная каляка. То есть все думают, что это каляка, а это на самом деле какой-нибудь Малевич рисовал, и цена этой каляке – миллион евро. И за руку особенно не схватишь: в случае чего скажет, что купил в парке «Музеон» за десять тысяч рублей. Это если по картинам. Но и разновсякий антиквариат тоже неплохо идет. Бронза там, фарфор и прочее тому подобное. Какая-нибудь дворцовая ваза эпохи Мин в хорошей сохранности может стоить миллионы долларов.
– Не было у него в квартире ни фарфора, ни бронзы, – нетерпеливо заговорил Волин, – и ваз никаких тоже не было.
– А картины? – не отставал генерал.
– Что – картины?
– Картины на стенах висели?
Волин открыл было рот, но внезапно задумался.
– Картины были, – сказал он. – Точнее, одна картина.
– Ты ее, конечно, сфотографировал? – спросил Воронцов.
Старший следователь поморщился: да там вообще не о чем говорить, какой-то нонейм, не Рубенс с Рафаэлем точно.
Генерал сердито откашлялся:
– Где там Рубенс, а где не Рубенс, не тебе решать. Просто скажи: сфотографировал или нет?
Но Волин картину не фотографировал. Во-первых, он пришел не с обыском, а неофициально. А во-вторых, это не Голочуева картина, он сам сказал, что вся обстановка – казенная.
– А что на картине? – поинтересовался генерал.
Волин почесал висок, вспоминая. Картина, как уже говорилось, не бог весть какая интересная. Мальчик какой-то лет десяти в матроске и с игрушечным ружьем в руках…
– И все? – сурово спросил Воронцов.
– А чего вам еще? – развел руками Волин. – Таитянок и отрезанные уши Ван Гога?
Сергей Сергеевич хмыкнул. Ладно, сказал, что, кроме указанного, есть у него по Голочуеву? Да, собственно, ничего больше и не было, только покойный зам и вот еще…
Волин вытащил из кармана пиджака и положил перед генералом диск с записью программы «Частное расследование». Генерал повертел диск в руках.
– Ладно, – сказал, – ладно. Сейчас уже поздно, так что дуй домой. А я посмотрю это все, пошевелю извилинами, может, позвоню кое-кому. А как только станет что-то ясно, тут же тебя и наберу.
– Хорошо, – согласился Волин, – созвонимся, а вы отдыхайте пока.
И двинулся к двери.
– Погоди, – сказал ему в спину Воронцов. – Ты очередной мемуар Загорского расшифровал?
– Да, – кивнул старший следователь, притормаживая, – только что закончил.
– Отлично, – похвалил генерал. – Ты тогда вот что: как до дома доберешься, сразу мне его и пришли.
– Так точно, – пообещал старший следователь, выходя в коридор. – Как доберусь, сразу пришлю.
Спустя полминуты дверь генеральской квартиры сама закрылась за Волиным, и только английский замок мягко щелкнул за спиной майора, словно прощаясь напоследок.
Часть первая
Глава первая
Украденная прелесть
Непревзойденный мастер своего дела, виртуоз и маэстро, скромно звавший себя просто господин Декоратор, стоял в темном мрачном чулане и дрожал.
Вздрагивали тонкие длинные пальцы на руках, подкашивались ноги, трепетали натянутые, как струна, нервы, судорожно помаргивали глаза. В такт содроганиям маэстро дрожала вокруг вся вселенная, которая сузилась сейчас до небольшой пыльной кладовки, где в темных углах прятались жирные пауки размером с детский кулак, спускавшиеся пониже, когда чулан был пуст и взлетавшие под самый потолок, когда сюда вторгался кто-то крупнее навозной мухи, кто-то такой, кого нельзя было опутать сетями, погрузить в тяжкий предсмертный сон и медленно высосать, как сырое куриное яйцо.
Здесь, в чулане, где скрывался сейчас Декоратор, была временная кладовка живописцев-студиозусов, приходящих в Лувр, чтобы копировать работы великих мастеров. Здесь они оставляли свои холсты и мольберты, чтобы не таскать их туда и сюда каждый день и не подвергаться всякий раз досмотру охранника на входе, злого, как цепной пес и с выражением лица тоже псиным – клыкастым и неприветливым, будто бульдога увеличили в несколько раз, одели в униформу и поставили на задние лапы, чтобы рычал на всех входящих, а еще более – на выходящих. Выходящие были опаснее входящих, они могли похитить бесценные шедевры величайшего из европейских музеев, на них следовало рычать громче и яростнее.
Этот адский пес-охранник был единственным существом, которого опасался Декоратор. Но дрожал он не от этого. Он вообще дрожал не от страха, да и что могло напугать подлинного мастера? Он дрожал от восторга, от воодушевления, от сладостного предчувствия. Еще немного – и он, наконец, соединится с величайшим шедевром, с несравненной Лизой ди Антонио Мария ди Нольдо Герардини. Впрочем, нет, при чем тут Герардини? Да, у картины, ради которой он выдержал целую ночь в темном чулане, был прототип, натурщица, жена богатого купца, некоего Франческо дель Джокондо, но ведь модель – это лишь намек, направление мысли, самый общий абрис. Если предмет того заслуживает, художник вбирает в один портрет образы многих знакомых ему женщин, а иногда даже и мужчин. Портрет – это не фигура реального человека, это идеальное отражение того, каким должна была бы быть натурщица, в данном случае – воплощение изящества и загадка вечной женственности.
Ее создатель, непревзойденный Леонардо да Винчи, столько вложил в этот образ душевных сил, что Джоконда, кажется, перестала быть просто картиной. Она обрела собственную самость, она, возможно, оживает по ночам, выходит из рамы и бродит по залам Лувра, кивая знакомым портретам и изваяниям.
За дверью чулана послышались чьи-то голоса, и господин Декоратор навострил уши.
– Нет, эта Мона Лиза в самом деле кое-чего стоит, – гудел чей-то густой и вальяжный бас, кажется, это был технический директор музея, мсье Пике. – Больше того, некоторые считают, что она у нас – самый дорогой экспонат. Говорят, ее цена на рынке – почти десять миллионов франков.
– Тогда понятно, почему она так нравится американцам, – подхихикнул чей-то высокий тенор, которого Декоратор распознать не смог. – Странно, что они до сих пор ее не украли… Ха-ха, я, разумеется, шучу!
– Господин директор сказал, что украсть «Джоконду» так же невозможно, как колокола на Нотр-Дам-де-Пари… – собеседники явно не стояли на месте, они удалялись, так что последнюю фразу затаившийся в чулане Декоратор расслышал уже с трудом.
По лицу его зазмеилась язвительная улыбка. Невозможно украсть Джоконду? Разумеется, на это неспособен рядовой жулик, но к Декоратору это не относится. У этой картины нет от него тайн, и она не будет сопротивляться… нет, напротив, Мона Лиза примет его как избавителя.
Декоратор чиркнул спичкой, трепещущий огонек осветил циферблат наручных часов. Двадцать минут восьмого. Он втайне от всех залез в этот чулан еще вчера вечером, он провел здесь томительную бессонную ночь – и все для того, чтобы лишний раз не попасться на глаза охране или работникам музея. Сегодня был понедельник, музей закрыт для посетителей. Как будто бы не самое удобное время для исполнения его плана: народу немного, и каждый – как на ладони. Однако тут имелась одна важная деталь: в выходной все расслаблены – и охрана, и музейщики, никто ни на кого не смотрит и ни за кем не следит.
Кроме того, у него есть тайное оружие, а именно – плащ-невидимка. Декоратор на ощупь вытащил из-под пиджака и надел на себя большую белую рабочую блузу а, точнее сказать, халат. Вот теперь он неотличим от служащего музея, и никто не то, что распознать его не сможет, но даже и глядеть на него не станет. А ему только этого и нужно.
Он сделал глубокий вдох и взялся за ручку чулана, сердце его бешено скакало, словно было не сердцем, а колесницей, запряженной четверкой арабских скакунов. Настал, наконец, миг, ради которого он явился сюда, презрев все опасности. Когда Мона Лиза окажется у него в руках, он поднимется в запредельные выси, он взглянет на землю с высоты птичьего полета, его гений обретет окончательную завершенность, его мастерство станет недосягаемым…
Декоратор решительно толкнул двери, вышел наружу и оказался в салоне Карре. Вверх вздымались высокие своды, уходя в сияющий золотом потолок с богатой лепниной; когда в зал заходили посетители, они казались лилипутами, прихотью судьбы занесенными сюда из далеких маленьких земель, описанных еще Джонатаном Свифтом. Салон Карре, внушительный, как и все почти залы Лувра, сейчас казался небольшим из-за висящих на стенах шедевров, которые теснили друг друга и норовили вырваться из тесных рам и поглотить окружающее пространство, вобрать его в себя вместе с сияющим золотым потолком и глянцево-желтым полом.
«Джоконда», к которой устремлено было его сердце, соседствовала с подлинными мастерами живописного искусства: Тициан, Рафаэль, Корреджо, Джорджоне, Веронезе, Тинторетто. И еще, вдобавок к итальянским гениям, три великих иностранца – Рубенс, Рембрандт, Веласкес. Что ж, такая компания никого не оскорбит, и даже более того – любому сделает честь. Однако подлинной жемчужиной салона Карре, безусловно, была Мона Лиза дель Джоконда, чья загадочная улыбка способна была зачаровать даже самого Создателя.
На краткий миг Декоратор замер перед Джокондой, размышляя, как лучше поступить прямо сейчас. Сам портрет весит немного, не более восьми килограммов. То есть, конечно, для картины такого размера это много, но только потому, что написана она не на холсте, а на деревянных досках – этот материал нередко выбирали для своих шедевров мастера Возрождения. На стене ее удерживают лишь четыре крепких крючка: приподнял – и снял. Однако была тут и небольшая загвоздка. Для защиты от вандалов за несколько месяцев до того картину укрепили деревянной скобой и поместили в защитный стеклянный футляр. Теперь она весила несколько больше тридцати килограммов – нести такое одному не слишком-то удобно. Но если снять скобу, футляр и раму, останутся как раз указанные выше 8 килограммов – такой вес осилит и ребенок. Конечно, освобождать картину от всего лишнего прямо в зале рискованно, сюда в любой момент может кто-то зайти. Он отнесет ее на черную лестницу, и там сделает все необходимое.
Декоратор споро взялся за дело, и спустя полминуты картина уже стояла на полу. Теперь оставалась самая малость – вынести ее сначала из зала, а затем – и за пределы музея. Однако эта малость и была главной трудностью всего предприятия. И действительно, как прикажете ее нести? Делать это в открытую опасно: первый же попавшийся навстречу работник музея увидит «Джоконду» и поинтересуется, куда это волокут шедевр. Если бы это был обычный холст, можно было бы свернуть его, спрятать, и идти восвояси. Увы, это не холст, это доски, и доски немаленькие – габариты «Джоконды» составляют 77 на 53 сантиметра, толщина досок – почти четыре сантиметра. Если бы Леонардо знал, с какими трудностями столкнутся ценители его творчества, он непременно написал бы Мону Лизу на простом холсте.
Впрочем, что толку бесплодно печалиться об ушедшем, если жизнь требует искать выход прямо сейчас. И выход был найден, и был он простым и гениальным одновременно. Он демонтирует стеклянный футляр, снимет раму, а затем закутает картину своей большой белой блузой и в таком виде вынесет ее вон, так, что никто ничего даже не заподозрит.
Господин Декоратор быстро оглянулся по сторонам. Вокруг по-прежнему никого. Если Бог на его стороне – а он, конечно, на его стороне – он спустится по лестнице на первый этаж и никого не встретит. Совсем никого. Затем он выйдет на улицу, направится к главному входу и…
Издалека послышались чьи-то гулкие шаги. Кажется, кто-то направлялся в его сторону со стороны рю де Риволи.
Сердце его снова забилось часто и сильно. Если он сейчас снимет свою белую блузу, то перестанет походить на работника музея и вызовет подозрение, да и времени разоблачаться уже нет. Но и стоять просто так рядом с картиной нельзя, надо бежать.
Декоратор повернул Джоконду лицом к себе, чтобы не увидели, что это за картина – неважная маскировка, но ничего лучше придумать он не мог. Затем поднатужился, поднял картину и торопливо понес к лестнице. Однако тут его ждала неприятная неожиданность, а именно – наглухо запертая дверь. Ему показалось, что он ударился в эту запертую дверь, как пойманная в мышеловку мышь ударяется о железные прутья – безнадежно и отчаянно.
Конечно, если в салон Карре зайдет случайный человек, всегда можно сказать, что он несет картину на реставрацию. Но если это окажется охранник, тогда все кончено.
О том, что дверь на черную лестницу будет заперта, можно было догадаться заранее. И Декоратор догадался, о, он догадался – и, более того, очень хорошо подготовился к этой неприятности: у него имелась отмычка. Но то ли руки его тряслись слишком сильно, то ли не хватало квалификации взломщика, но замок, объединенный с дверной ручкой, никак ему не поддавался. В отчаянии он выхватил из кармана припасенную заранее отвертку и стал выкручивать замок. Ручка оказалась съемной, как в сумасшедшем доме, и упала прямо ему в руки. Однако замок заклинило, и дверь превратилась в неодолимую преграду.
Декоратор замер в ужасе. О матерь Божья, он погиб! Сейчас его схватят, бросят в тюрьму, подвергнут пыткам…
– Бонжур, мсье, – раздался за его спиной чей-то доброжелательный голос.
Декоратор судорожно обернулся. За спиной его стоял средних лет мужчина с простым лицом, в руке он держал чемоданчик, в каком обычно носят инструменты. Может, это был уборщик, или музейный водопроводчик, или что-то в этом же роде, такое же раздражающее и незначительное и уж, во всяком случае, совершенно неуместное сейчас. Но уместное оно там или неуместное, а отвечать все-таки придется. Впрочем, парень, кажется, простой и наивный, может, удастся обвести его вокруг пальца.
– Доброе утро, – повторил водопроводчик или кто он там был на самом деле.
– Не очень-то оно доброе, – проворчал Декоратор, вороватым движением пряча в карман дверную ручку. – Хочу выйти, а не могу – куда-то делась ручка от двери.
Пролетарий поскреб в подбородке.
– Действительно, – сказал он с удивлением, – ручки нет. Но ничего, этому горю мы уж как-нибудь поможем.
Не мешкая, он вытащил из чемоданчика отвертку и плоскогубцы и сноровисто вскрыл дверь.
– Вот так, – сказал он, очевидно, очень довольный, что дело решилось так просто. – И войти можно, и выйти.
– Благодарю, мсье, – проговорил Декоратор, стараясь не показывать свою радость, – вы мне очень помогли.
Стараясь не слишком суетиться и держать Джоконду так, чтобы ее нельзя было разглядеть, он подхватил картину и стал спускаться по лестнице. Шаги его гулко отдавались в воздухе, водопроводчик молча глядел ему вслед.
Господин Декоратор знал, что будет дальше. Если Бог по-прежнему на его стороне, его неожиданный спаситель отвернется, да и пойдет по своим делам. А если в дело все-таки вмешался дьявол, водопроводчик сейчас окликнет его и спросит: «Мсье, а что это вы несете?» И тогда надо будет что-то отвечать. Можно, конечно, ответить со всей возможной вежливостью, что это не его собачье дело, но такой ответ, скорее всего, вызовет некоторые подозрения. Водопроводчик поднимет шум, явится охрана, картину у него отнимут, а дальше… Ему даже подумать было страшно, что именно случится дальше.
Итак, если его спросят, очевидно, придется сказать правду. То есть не всю правду, конечно, но по меньшей мере половину. И что же он скажет, интересно? А вот что! Он скажет, что несет картину на реставрацию. Да, именно так, на рес-та-вра-цию. Люди простые благоговеют перед сложными учеными словами, а реставрация, вне всяких сомнений, есть слово весьма и весьма ученое.
Однако к вящей его радости, говорить ничего не понадобилось: очевидно, дьявол был сегодня не в силе, или, может быть, просто отвлекся на какие-то другие, более важные дела. Так или иначе, его никто не окликнул – видимо, водопроводчик просто пошел своей дорогой.
Судорожно выдохнув – оказывается, все это время он не дышал – Декоратор остановился на первом этаже, опустил картину на пол и освободил ее от защитного стеклянного короба и рамы. Бросив ненужные теперь аксессуары прямо на лестнице, он снял с себя блузу, трясущимися руками закутал в нее картину, подхватил и немедля вышел во внутренний дворик. Пройдя сквозь него, он миновал галерею, затем еще один двор, и направился к главному входу. Именно здесь ждало его основное препятствие – собаколицый охранник. Мимо такого не пройдешь просто так, это все равно, что пройти живым мимо трехголового адского пса Цербера, который, как известно, с охотою пускает всех в мир теней, но никого не выпускает обратно.
Как же он решился похитить Джоконду, зная, что впереди возникнет такой заслон, такая почти неодолимая преграда? Может быть, он прятал в кармане небольшой револьвер «бульдог», каким велосипедисты разгоняют докучных собак, и который вполне годится и против адского пса, охранявшего музей – особенно, если выстрелить ему сначала в один глаз, а потом и во второй? Увы, стрелять он категорически не мог, чтобы не поднимать лишнего шума. Тогда что же он намерен был предпринять? А вот что! Прежде, чем идти выручать из музейного плена божественную Мону Лизу, он изучил привычки всех охранников на главном входе. В выходные по утрам собаколицый страж с завидной регулярностью отлучался со своего поста, чтобы набрать ведро воды, намотать тряпку на швабру и вымыть вестибюль. Он был большой педант, этот собаколицый, и всегда уходил с поста за водой без пяти минут восемь.
Декоратор взглянул на часы. На них было без пяти восемь. Это значит, что у него ровно три минуты. За эти три минуты ему предстоит сделать двести шагов, чтобы очутиться за пределами главного входа. Если кто-то остановит его хотя бы на полминуты, он опоздает – музейный Цербер вновь займет свое место, и тогда мимо него не проскочит даже мышь.
Господин Декоратор вдохнул поглубже, перехватил поудобнее закутанную в блузу картину и быстрым мерным шагом двинулся к главному входу…
* * *Как известно, все прогрессивное человечество терпеть не может понедельники. И человечество в этом смысле вполне можно понять. Все отлично знают, что понедельник знаменует собой начало рабочей недели, а, значит, каторжных трудов, тщетной суеты и всяческих беспокойств. В понедельник выходные еще только отдаленно маячат на линии горизонта, притом так далеко, что, кажется, их и вовсе не разглядеть, а, значит, впереди нас ждет целая неделя страданий и мук.
Однако охранник Лувра мсье Пупардэн расходился во взглядах с прогрессивным человечеством: он терпеть не мог вторников. И его, как ни странно, тоже можно было понять. Все дело в том, что в музеях именно вторник – начало рабочей недели, то есть как раз со вторника начинается время суеты, беспокойства и каторжных трудов, когда до выходных еще целая вечность.
– Адский день, – говорил коллегам Пупардэн о вторнике, – поистине адский день.
И те соглашались: именно так, адский день и никак иначе. Действительно, человеку, который чужд искусства, никак невозможно объяснить, насколько это тяжело – день за днем сидеть на банкетке и недремлющим оком следить за посетителями, которые все время норовят подойти к картине поближе и отколупнуть с нее кусочек засохшей краски: дескать, так оно будет красивее.
Впрочем, все разговоры об адских днях были до некоторой степени теорией, потому что, несмотря на всю свою многоопытность, с настоящим адом мсье Пупардэн, как легко догадаться, все-таки не сталкивался. Однако судьба, возможно, выведенная из равновесия его постоянными разговорами о преисподней, заготовила ему небольшой сюрприз: нынешний вторник стал поистине днем торжества самого Сатаны.
Нет, начиналось-то все вполне безобидно. Музей открылся, пошли первые посетители, мсье Пупардэн, борясь со сном, мирно посиживал на мягкой бархатной банкетке, его вздернутый, совсем не французский носик выдавал время от времени тихие, умиротворяющие рулады, короткие бровки опустились к переносице и лишь время от времени чутко вздрагивали. Однако эта идиллия продолжалась недолго: что-то надломилось в окружающем пространстве, в разлом проник хаос, а со стороны салона Карре донеслись дикие, почти непристойные крики.
Охранник прислушался к этим крикам и к превеликому удивлению обнаружил, что кричали не просто так, без цели и смысла – кричавший звал его, Пупардэна.
– Мсье Пупардэн! – надрывался голос, раскатисто грассируя: сразу делалось ясно, что принадлежит он подлинному парижанину. – Мсье Пупардэн!
Проклиная все на свете вторники и всех на свете крикунов, мсье Пупардэн поднялся с места и устремился в сторону салона Карре. Спустя полминуты он пересек порог салона и застыл, как изваяние.
Вперив растерянный взгляд в пустое место между «Аллегорией» Тициана и «Обручением Святой Екатерины» Корреджо, в самом центре зала стоял знакомый Пупардэну художник Луи Беру и, словно попугай, выкрикивал одно и то же:
– Мсье Пупардэн! Мсье Пупардэн!
Мсье Беру был завсегдатаем Лувра и своего рода достопримечательностью музея. Этот шестидесятилетний господин почти все свое время проводил перед картинами мастеров прошлого, делая копии с шедевров, которые потом по сходной цене продавал разным небогатым ценителям искусства.
Сам Беру скромно называл себя гением второго ряда. Скромность эта не показалась бы излишней, если иметь в виду, что в первый ряд мастеров Беру помещал Микельанджело, Рембрандта, Тициана и, разумеется, Леонардо да Винчи.
– Что ж, – бывало, говаривал он, когда друзья начинали подтрунивать над его самомнением, – не все гении были признаны сразу. Кто знал Гогена или Ван Гога еще десять лет назад? А теперь это безусловные классики, за их картины бьются музеи и частные галереи, не говоря уже о ценителях-миллионерах. А Вермеер? Бедняга окончил свои дни в нищете, а нынче любой крестьянин знает «Кружевницу», «Молочницу», не говоря уже про «Девушку с жемчужной сережкой». Вот увидите, придет и мое время. Мои шедевры, такие, как «Элегантная копиистка» или «Радости потопа» еще займут достойное место в Лувре.