Полная версия
Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры
Крррра-крррра. Крррра-крррра.
Нет, наставницы не стали бы так делать. Я закусываю губы, чтобы не завопить от ярости и абсурдного страха. Кто бы ни стоял за дверью – он не может причинить мне настоящий вред. Но я чувствую дурное намерение, будто глухое рычание индийского тигра, глядящего на публику сквозь прутья решетки. Не будь этой преграды, он уже растащил бы ваши внутренности по вольеру.
Я снова в ночном лесу. А вокруг нашей поляны кто‑то невидимый ломает тонкие ветки.
– Ты ничего мне не сделаешь, – шепчу я. – Ничего не сделаешь.
Крррра-крррра. Крррра-крррра.
Я затыкаю уши. Теперь мне слышно только собственное учащенное сердцебиение.
Тень не уходит – я ее вижу. Поэтому я закрываю и глаза.
Может, мне это снится? Кошмары настигают нас, когда мы одни.
Кася начала мучиться от плохих снов, как только мы от нее отвернулись. Да, в комнате она была со мной, но после того, как мы всей толпой «проучили» ее, Кася чувствовала исходящую от меня угрозу. Будто она уже шагнула в вольер и осталась в нем.
Так что неудивительно, что она каждую ночь металась в кровати, скрежеща зубами. Если бы Кася кричала тогда, я бы давала ей затрещину, богом клянусь, настоящую затрещину, и она бы просыпалась. Для нее так было бы даже лучше. Но я только накрывала голову подушкой, отворачивалась к стене и считала серебристые листики на бледно-голубых обоях, пока не засыпала вновь.
Но вскоре меня это так достало, что я рассказала о ее слабости остальным. Хотя я лукавлю. Меня тогда было принято жалеть и опекать оттого, что я делила комнату с Касей-крысей. И я, разнеженная всеобщим вниманием, подарила им еще одну подробность нашего сосуществования. Они были в восторге. Кошмары – это крайне увлекательно, пока они не наши собственные.
И тогда Мария предложила мне исполнить розыгрыш, который не раз проделывали ее старшие братья: макнуть пальцы в холодную воду и мазнуть спящей по шее. Так я и сделала.
Был апрель. Я оставила стакан у самого стекла. Выждав, пока Кася уснет, я опустила пальцы в стакан и на секунду засомневалась – вода и впрямь успела остыть. Но Мария сказала, это весело, с ней вот не раз так шутили, хотя она ничего не сделала. А Кася-крыся еще и не то заслужила. Тогда это показалось мне правильным.
И я коснулась холодными мокрыми пальцами Касиной незащищенной шеи.
Животный визг, который она издала, потом долго стоял у меня в ушах. Я метнулась на свою сторону комнаты и стрелой нырнула под одеяло. Спросонок она так и не поняла, что это сделала я, а позже мне было все сложнее признаться в этом.
30 сентября 1925 г.
Просыпаюсь на полу, лицом вниз. Одна рука оказалась придавлена туловищем, и я ее совсем не чувствую. Что ж, ей даже повезло, потому что все остальное тело ломит, как если бы меня отходили оглоблей.
Я не помню, как уснула, но падение не вывело меня из этого состояния. Такое уже случалось летом во время каникул – я даже сломала зуб, который дальше клыка, – и новый муж матери пытался убедить ее в том, что я таскаю алкоголь из его бара. Идиот. Конечно, таскаю, только не напиваюсь как свинья.
Нос я благополучно расшибла, и на полу уже засохла небольшая лужица крови. Ноздри полны ржавых хлопьев, они же покрывают распухшую верхнюю губу. Переносица ноет.
Под дверью лежит записка. Каллиграфическим округлым почерком, именно таким, как от нас требовали, там выведено:
Юлия все никак не угомонится. Играет в игру, несмотря на то что я из нее вышла.
Зеркало в умывальне показывает очаровательную картину: расплющенный нос, вздутая и треснувшая верхняя губа, покрасневшие глаза. Ни дать ни взять – дралась и плакала. По очереди и одновременно.
В столовой ко мне подходит доктор. Внимательно осматривает мою распухшую физиономию и спрашивает, что стряслось. Он моложе моей матери, но вполне сгодился бы ей в мужья, если бы ее интересовали умные мужчины. Виктор Лозинский высокий, выше, чем был мой отец, но сутулый и рассеянный. Это не мешает ему быть крайне воспитанным: его манеры отточены, как хирургические инструменты, которые он держит под замком. Еще в его кабинете почти всегда играет патефон в деревянном чемоданчике. Вкусы у него замшелые: Шопен, Бетховен, Штраус. Наверняка пан Лозинский и не слышал, под что теперь модно танцевать.
Когда мы учились на втором и третьем году, все старшеклассницы сходили по доктору с ума. Писали стихи, засыпали его самодельным печеньем и совершали тому подобные глупости. Ходили упорные слухи о его романах то с одной, то с другой наставницей. Нам это всеобщее обожание надоело еще тогда, а сам доктор казался возмутительно старым. Это сработало как прививка от повального увлечения паном Лозинским. Вместо него мы выбрали другую цель.
На мои вялые оправдания насчет падения с кровати пан Лозинский только покачивает головой и велит зайти к нему за компрессом. Напоследок он приподнимает мне подбородок и заглядывает в глаза. Становится неловко, будто он может прочесть в них какую‑то постыдную тайну.
– Магдалена, вы достаточно спите?
– Я готовлюсь к вступительным экзаменам в университет, – выдаю я первое, что приходит в голову, но тут же спохватываюсь: вдруг сейчас начнется очередная лекция о том, что девушкам не пристало забивать голову мужскими делами, а лучше задуматься о достойной партии? Будто в прошлом веке!
Но пан Лозинский не опускается до таких банальностей. Он только кивает, будто находит учебу уважительной причиной для появления у юной панны кроличьих глаз.
– Все же постарайтесь заниматься в светлое время суток, или ваш мозг выйдет из строя раньше времени. Как и зрение. – Доктор усмехается. – Еще один случай, и я буду вынужден прочитать всем вашим одноклассницам лекцию о гигиене сна и пользе режима.
Поспешно обещаю исправиться и отхожу подальше. Не исключено, что ему многое известно: пан доктор не раз закрывал глаза на наши вольности.
Облюбованный мною стол занят наказанными первоклассницами. Замечаю там и вчерашнюю заводилу, а вот их жертвы нигде не видно. Пусть мне и плевать, но я не желаю девчушке зла. Только сил, чтобы его пережить.
Выбора нет, так что я сажусь за стол своего класса, он стоит ближе всех к преподавательскому столу. Шабаш уже здесь. Темные глазки Марии шныряют, как крошечные снаряды в блошином цирке, а розовые пальцы теребят новую стрижку: когда‑то длинные белесые волосы теперь завиваются у мочки уха. Она, как всегда, прикрывает рот ладонью, словно боится, что кто‑то прочтет по губам все те глупости, что она несет. На самом деле Мария не жеманится, просто Дана как‑то сказала ей на втором году обучения, что у нее зубы некрасивые. С тех пор та даже в хоре старается не слишком открывать рот.
С Кларой, блондинкой с мягкой лукавой улыбкой, ситуация схожая, но все же иная. Сколько помню, Данка не дает ей спокойно есть. Стоит только потянуться за лишним кусочком сдобы или бросить на кашу кубик сахара – когда он потемнеет от влаги, его можно раздавить ложкой и вмешать в серую массу, полезную для желудка, – так тут же разъяренной змеей подлетает рука и бьет Клару по пальцам.
– Ты свои щеки видела?! – звенящим шепотом вопрошает Данута. – Это же ужас, а не щеки!
И все в таком духе.
Раньше я думала, Данка беспокоится о нашем общем престиже. Чтобы мы все дружно скрывали и искореняли наши недостатки, стремились к совершенству. Сочетались между собой, как цветы в безупречном букете. Чтобы, когда мы вырастем, все только рты открывали и слепли от нашего сияния.
А после я заметила, что заботы в ее вечных придирках не было ни на грош. Ей самой никто не смел сделать ни малейшего замечания, даже если бы у нее на голове был колтун, на чулке дыра, а к зубам прилипла петрушка. За критику Данута могла и прикончить. Ну, хорошо, я преувеличиваю. Колтуна Данка бы не допустила.
Но принижая других, отыскивая в них недостатки, она как бы повышала ценность своего общества. Ее собственному лицу не хватало симметрии, а левый глаз косил, как у ведьмы. Но ни у кого язык не повернулся сказать: «Молчи, Данка, у тебя самой рожа кривая!» Нет, все воспитанно молчали и благодарили за то, что она позволяет держаться у своих коленей. Уверенность была ее козырем, и она никогда не упускала возможности его разыграть.
В начале второго года Дана и до меня попыталась дотянуться:
– У тебя, Магдочка, волосы такие, что ужас. Вот я попрошу маму прислать из дома помаду для них, сделаем из тебя человека.
Я тогда успела наглядеться на Касю, как та кукует по ночам, перестукиваясь с пустой умывальней. Ее было жаль.
– Не надо. Я уже человек.
Данка тогда напряглась. Если бы она продолжила меня продавливать, я бы отделилась и нас с Касей стало уже двое. На это она не пошла – чутье не позволило.
Она способна отличить добро от зла, дурной поступок от хорошего, благородство от подлости. Но вся проблема в том, что тьма влечет ее сильнее света, и Данка выбирает ее осознанно. Всегда выбирала. И эта неправильность притягивала к ней даже сильнее, чем ухищрения с целью унизить наше достоинство.
Дануту несколько сглаживали месяцы в пансионе, наш уклад и правила стачивали ей зубы. Но стоило Данке вернуться из дому после каникул, как темное пламя в ней разгоралось с новой силой. «Смирение» надолго занимало место на ее шее, пока она не начинала его демонстрировать.
Шабаш сидит по одну сторону стола, а я – по другую. Будто у нас переговоры. Или я держу экзамен перед комиссией. Или они хотят меня допросить. У всех троих на груди красуется камея с двумя ладонями и зазубренным листком крапивы. Еще прошлой весной я носила такую же. Кася тоже.
Бормочу приветствие и сажусь, придержав сзади подол. Мария что‑то шепчет на ухо Дануте, и губы той расползаются в улыбке абсолютного превосходства. Она улыбается так, когда замышляет какую‑нибудь мерзость.
Я с трудом отрываю взгляд от ее победной гримасы и только тогда обращаю внимание, что нас меньше, чем должно быть. На одну Юлию.
Данута безошибочно улавливает ход моих мыслей.
– Юлька задерживается. Знаешь, теперь по утрам она ходит в капеллу. Рано выходит, затемно, когда я еще сплю. – Она обращает свои слова к Кларе, но так, чтобы я слышала. – Неужели она там молится, как думаешь?
Театр одной актрисы, точь-в‑точь моя маменька. Я, надо полагать, зритель, а остальные у Даны вместо декораций. Воткнуть бы ей в лицо вилку.
Пани Ковальская, педантичная до ненормальности, уже пересчитала всех по головам и подошла требовать объяснений. Данута повторяет все слово в слово. Директриса кивает и идет дальше, но меня не оставляет чувство фальши.
Морщусь, отчего нос пронизывает тупая боль.
– Магдалена, ангел мой, что с тобой приключилась? – наигранно интересуется Данка.
– Это не ваше дело, панна Мазур.
– Что ж. Ты сама так решила, Магда. Тебя никто не заставлял.
К обеду стало ясно, что Юлии нет ни в одной из комнат пансиона, ни в хозяйственных постройках, ни тем более в капелле. Одна из наставниц отправилась в деревню, чтобы поискать там. Пани Ковальская не стала ждать ее возвращения и немедленно позвонила в полицейский участок. Ранее она частенько повторяла, что телефон необходим именно для таких целей, а не для прочих праздных дел.
К четырем часам пополудни на подъездной дорожке показывается черный «Форд». Из него выходят трое полицейских, один держит на поводке рыжего пса. Пес ведет себя сдержанно, только его мотыляющийся хвост выдает восторг от предстоящих поисков.
Я вижу все это, потому что нашла местечко для занятий на полу в танцевальном классе. Высокий эркер дает достаточно света до самого вечера, и я могу одним глазом следить за террасой и иногда даже позволяю себе смотреть в сторону леса. Листопад в разгаре.
Если Юлия побежала в лес, могла ли она встретить то же, что Кася?
Да что же это со мной? Я же не сумасшедшая, чтобы всерьез полагать, что…
Даже если Юлька гадина, каких поискать, пусть ее найдут живой или не найдут вовсе. Но только не как Касю.
Я вижу, как пани Ковальская встречает полицейских на крыльце и проводит внутрь. Двое из них одеты в штатское, и только один в форме. Директриса явно нервничает. Лица не видно, только ее кошмарную вечную прическу-гнездо, которая уже лет десять как вышла из моды. С высоты заметно, как ее руки плещут в воздухе, как две птицы. Поблескивают камни в кольцах.
Ее нетрудно понять: минус две ученицы только за текущий год, минус доверие родителей и попечителей, подмоченная репутация в результате. Каким чудом ей удалось отстоять пансион, чтобы он открылся в сентябре, мне неизвестно, но вскоре она может лишиться своего дела и положения. Пропадут разом все деньги, вложенные в старый прожорливый особняк.
Через какое‑то время человек в форме снова выходит, и они с псом трусцой бегут к кромке леса. Служебная собака несется вскачь, у полицейского в руке какая‑ то тряпица. Начинает темнеть.
– Юлька всегда была себе на уме, тебе так не кажется? – Голос Данки раздается у самого уха, дыхание касается моей шеи, и я вздрагиваю. Теперь я замечаю, что ее глаза отражаются в стекле передо мной.
– Почему же сразу «была»? – спрашиваю я, но горло хрипит, выдает жалкие отрывистые звуки.
Когда с человеком вас связывает слишком много плохих воспоминаний, его присутствие вызывает дурноту. Так происходит и со мной, когда Данка слишком близко.
– Есть у меня предчувствие, что я ее больше не увижу. Не сказать, чтобы я жалела об этом.
Данута садится рядом со мной на пол, поджимает ноги. Один ее глаз смотрит на полицейскую машину, а второй косит в сторону чащи. Она ждет расспросов о Юлии, но я не подарю ей такой радости.
– Данута, чего тебе от меня нужно?
– Ничего. Отсюда отличный обзор, ты знала? Конечно, ты знала, Магда. Ты же умница. Об этом здесь каждый говорит – Магдалена умница, Магдалена усердная, Магдалена готовится к экзаменам с самой осени, ля-ля-ля. Ты должна была слышать.
– Какая же ты стерва, Данута, – обреченно вздыхаю я. От нее не так просто отделаться, особенно если она заведется. – Шла бы отсюда. Пан следователь точно захочет с тобой поговорить. Вы же соседки по комнате.
Я пытаюсь встать, но Данка преграждает мне путь. Ее ладони упираются в стекло по обе стороны от моей головы.
– Думаешь, если больше не водишься с нами – так сразу отмылась? – Ее лицо искажает ненависть, которая парадоксально делает его красивее. – Ты была там со всеми, ты была в круге и приносила в жертву свою кровь! И если бы ты не сбежала, поджав хвост… – От злости Дануте не хватает дыхания. – Вот кто настоящая предательница!
– Я смотрю, панна любит клеймить людей.
– Сними свой венок, ты, фальшивая мученица! Тебя никто не отвергал, никто не отталкивал. Ты – не она, Магда, и ты всегда была одной из нас.
– Значит, мне удалось вас провести.
С этими словами отпихиваю Дануту подальше и опрометью бросаюсь прочь. Только потом я замечаю, что забыла в танцевальном классе свою папку с газетными вырезками.
* * *Как я и полагала, вскоре нас по очереди вызывают в кабинет директрисы. Пани Ковальская лично приходит за каждой в дортуар и отводит к себе. Наконец настает и моя очередь.
Пани Ковальская открывает дверь и одновременно стучит в нее. Я делаю вид, что занимаюсь, но на самом деле больше, чем учебников, мне не хватает моей папки. Рука то и дело тянется к углу стола, где я обычно держу ее раскрытой, чтобы в любой момент прикасаться к вырезкам с моей мечтой, моей будущей жизнью, перебирать их, как крупные четки. Теперь же я чувствую, будто меня уносит в открытое море, и нет ни весел, ни якоря. Я и не думала, что настолько завишу от такой мелочи.
– Магдалена, – торжественно и тихо произносит директриса. – Пан следователь хочет с вами побеседовать. В моем кабинете и в моем присутствии, разумеется.
Будь я проклята, если это не ровно те же слова, которые она произносила, когда пропала Кася. Старая попугаиха, неужели тебе все равно, о ком идет речь? Или директрисам пансионов строго запрещено произносить что‑то кроме этого?
Но ничего из этого я не говорю вслух, только киваю покорно, поправляю юбку и следую за ней.
Кабинет директрисы находится в центральной части особняка, на третьем этаже, прямо над танцевальным классом. Пока мы бредем по коридору второго мимо дверей дортуаров, пани Ковальская молчит, но как только оказываемся в полумраке лестничного пролета, она вцепляется мне в локоть так, что я чувствую ее ногти через ткань рукава. Директриса всегда напоминала мне о картине «Дама с горностаем» итальянского мастера Леонардо да Винчи, вот только она была не дамой, а ее когтистым бледным питомцем.
– Панна Тернопольская, вы же взрослая умная девушка, я полагаю?
Сейчас она станет мне угрожать.
– А умная девушка понимает, как важна репутация нашего пансиона, – продолжила директриса сиплым шепотом. Только теперь я замечаю, каким нездоровым блеском горят ее глаза. – Если она будет испорчена, то любым рекомендательным письмом отсюда можно будет растапливать печь.
– А разве она еще не испорчена?
Пани Ковальская разворачивает меня к себе и тычет острым пальцем мне в грудь:
– Бедная девочка была не в себе! Мы здесь ни при чем! Уяснили?! Так что подумайте, хорошенько подумайте, Магдалена, о том, что стоит и чего не стоит говорить вслух.
Больше я не спорю. Мало того что пани Ковальская может навредить моим планам. Хуже всего, что отчасти она права.
Мы минуем последние ступени и оказываемся у дверей директорского кабинета. Пани Ковальская бросает на меня еще один предупредительно-испепеляющий взгляд и пропускает внутрь.
Кабинет директрисы с его стенами из темного дуба, столом, покрытым зеленым сукном, и жесткими венскими стульями является ее отражением. Окна забраны тяжелыми драпировками, притягивающими тени, а над громоздким комодом нависает на слишком длинном шнуре портрет бородатого мужчины в военной форме.
Точно так же, как ее прическа и глухое платье от подбородка до лодыжек, ее сухие, как мел, уроки географии, обстановка повторяет главный принцип пани Ковальской: внимания достойно только то, что уже устарело; все новое должно быть отвергнуто.
Чудо, что форменные платья учениц отличаются от ее собственного стиля.
– Добрый вечер, Магдалена. Я бы сказал, что рад встрече, если бы она состоялась при иных обстоятельствах. – Пан следователь точно прятался за углом. Он появляется в поле моего зрения внезапно, так что я отшатываюсь, но он уже поймал мою руку своими мясистыми ладонями и пожимает: – Присядь, дружок. Поговорим.
Странное отношение к девушкам моего возраста: когда нужно, нас принижают до уровня детей, а в другой ситуации взывают к предполагаемым взрослым качествам.
– Не думал я, что придется так скоро возвратиться. – Пан следователь усаживается в директорское кресло, расправляя полы пиджака. Сама пани Ковальская вышагивает из угла в угол, заламывая белые пальцы. – Как твои дела?
– У меня все хорошо, пан следователь.
– Вот и хорошо, что хорошо. А что же ваша Юлия? Никак сбежала, а? Одна, осенью. Куда она могла податься?
Следователь может показаться простаком, но это маска. У него цепкий взгляд и каждый вопрос с подвохом. Летом я еле вывернулась из его тисков, но в этот раз будет проще.
– Мне сложно сказать. Мы не слишком дружили.
– Ай-яй-яй! А ведь вы были подружками совсем недавно. Я уж думал, ты мне что полезное скажешь. Нехорошо, панна, нехорошо.
Я смотрю ему прямо между глаз:
– У меня теперь другие интересы.
– А какие интересы были у Юлии?
Пожимаю плечами и молчу. Пан следователь долго сверлит меня взглядом:
– Может, у нее парень был? Не слышала такого?
– Пан следователь, как можно! У нас строгие правила, – возмущается директриса, но следователь только отмахивается. – Это классический пансион!
– То, что пансион классический и назван в честь святой, не помешало одной из девочек заниматься в лесу черт-те чем и там умереть. Забыли уже, пани Ковальская? А я вот помню, до смертного дня вспоминать буду, как нашли вашу Касеньку с ручонками в крови, всю в угле и красной краске. Лоб, руки, ключицы – все изрисовала какой‑то дьявольщиной, а в волосах заплетены травы. Тьфу! И вы мне рассказываете про порядки классической школы?!
От его слов я цепенею, а виски простреливает болью.
– Возмутительно! – взвизгивает директриса. Ее лицо идет противными мелкими пятнами. – Так говорить о покойной… Доктор подтвердил, что она была слегка не в себе. Нервное расстройство, это все объясняет. И никак не связано с исчезновением Юлии.
– Кто знает? – неожиданно спокойно протянул пан следователь, чем совершенно сбивает директрису с толку.
Та скрещивает костлявые руки на груди и отворачивается.
– Ну, Магда, а от тебя‑то и словечка не слышно. Нехорошо, я на тебя больше всех надеялся. – Мужчина хмуро качает головой. – Когда вы поссориться‑то успели? Уж не вчера ли вечером?
– Нет, мы давно перестали общаться. И вчера не разговаривали даже, – не моргнув, лгу я.
– А с лицом что?
Безотчетно касаюсь разбитого носа и губы.
– С кровати упала. – На этот раз я спокойно отвечаю на его пытливый взгляд.
Он недовольно ворчит о людях, ежедневно падающих с кроватей, лестниц и прочих возвышений, но я держусь как ни в чем не бывало.
Спустя еще несколько вопросов – «Где твоя брошка, Магда?» – пан следователь отпускает меня восвояси. Ничего полезного я все равно не могла сообщить.
Даже если бы пани Ковальская не пыталась меня запугать, я бы повела себя ровно так же. Ведь все связано, что бы она ни говорила. Наши жизни переплелись, обросли болезненными узлами-опухолями – их не распутать, только разрубить.
Исчезновение Юлии не просто напугало меня. В груди будто перевернулись песочные часы – пошел обратный отсчет до чего‑то сокрушительного, непоправимого. И то, что происходит сейчас, покажется детской игрой.
* * *Обратно я бреду уже одна. За окнами чернильная темень, и все мои мысли устремляются к Юлии. Жива ли она? А если и жива, то в тепле ли? Есть ли у нее убежище?
Холодная, дикая ночь голодна до наших страхов.
А что, если это – то самое?
Нет! Мне хочется отвесить себе пощечину, но я только запускаю ногти в ладонь. Как можно быть такой глупой? Мне давно не тринадцать, чтобы продолжать верить в подобную чепуху.
Закрываю глаза и снова чувствую запах костра и тлеющих листьев крапивы; вижу, как бусинки крови падают на угли с черных пальцев, и раздается сухой треск ломающихся веток. Звук движется к нам по кругу, по сжимающейся спирали.
По телу пробегает озноб, и я выныриваю из воспоминаний. Ерунда. Тогда это был олень, и ничего больше. Просто олень.
У подножия лестницы я сталкиваюсь с пани Новак. Она выглядит встревоженной.
Пани Новак со второго года преподает у нас родную речь и литературу. С ней зубрежки стало чуть меньше, а интереса к предмету прибавилось. Нам даже дозволяется озвучивать на занятиях личное мнение. Думаю, поэтому она такая чувствительная к чужим настроениям: нельзя рассуждать о поэзии Юлиуша Словацкого [1] и оставаться сухим пнем.
– Ну, что там? – Пани Новак прижимает сжатые кулаки к груди, и они тонут в пышном жабо. – Есть ли новости о Юлии?
– Нет, пани Новак. Меня только спрашивали, не ссорились ли мы с ней накануне.
Она ахает, ее светло-зеленые глаза сначала округляются от изумления, но тут же суживаются в гневе:
– Это они что – подозревают наших девочек? Подозревают тебя?! Да как они могут!
Пани Новак невысокая, но может производить подавляющее впечатление. Вот как сейчас – рядом с ней я чувствую себя маленькой, хотя на полголовы выше наставницы.
– Не волнуйся, Магдалена. Никто не думает о тебе дурно. Во всяком случае, я точно не думаю, – тараторит пани Новак, теребя все украшения, что на ней есть: сжимает подвеску, дергает серьги, крутит на пальце кольцо. – Ведь если ты говоришь, что с Юлией не ссорилась, то, значит, так и есть. Я тебе верю.
Меня вдруг пронзает стыд, глаза жжет.
Пани Новак быстро понимает, что я на грани, и раскрывает передо мной объятия:
– Милая моя, милая Магдалена. Тебе одиноко, да? Ты ведь так любила нашу Касю, вы так дружили! А теперь ты осталась одна. Бедная, бедная моя девочка…
С этими словами она гладит меня по спине и слегка покачивается, а я рыдаю, спрятав лицо в кружева ее воротничка, зажав себе рот ладонью.
Под шепот и участливое причитание пани Новак я успокаиваюсь и уже могу стоять без поддержки.
– Полегчало? Держи, вытри глазки. – Она протягивает мне вышитый гладью платочек. – А теперь тебе стоит умыться холодной водой – чем холодней, тем лучше – и лечь спать с легким сердцем. Ты ни в чем не виновата, не забывай об этом. Не виновата.
Я зачарованно киваю, почти веря ее словам.
– Давай, иди к себе. Скоро прозвонят отбой. Поисками Юлии уже занимается полиция. Может статься, ты проснешься, а ее уже найдут. В плаще из листьев, в короне золотой, – шутит она.