bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– А ну цыц! Ешь котлеты, – рыкнула на неё сливочная барыня.

– А помнится, моя свадьба была, – встряла в очередь Настька, работающая модным нынче бизнес-аналитиком, получающая 300 стаканов зерна в месяц и регулярные просьбы заткнуться, – У меня было четыре короны, я заказала их по одной на каждое время суток – для ЗАГСА, прогулки, банкета и на ночь совсем. Представляешь, сделали свадьбу в стиле рояль, будто я Кейт Миддлтон.

– Настька, мы все там были!, – закатили глаза полстола.

– Четыре миллиона на 25 человек гостей, да. Ромочка мой все сделал, как я хотела, – довольна, Настька сверкнула глазами на Мэри, подначивая к соревнованию. Мэри сидела, уверенная в замужестве. Не первые, так последние похороны её девичества обязательно перебьют свадьбу "в стиле рояль". Может, Настька о том и не узнает – да и корона с ней, с Настькой.

– А вы знали, что на Тверской дома перенесли аж на полтора метра, чтобы…

– Это в Москве?, – выражая всеобщее неодобрение выбором темы, перебила тетя Софочка летчика. Гриша поджал губы и замолчал, закусив котлетой.

– Чай!, – Марина встала и стукнула вилкой по бокалу формы "тюльпан", – Будем пить чай!

Гости замерли. Даже поросёнок рот раскрыл. Мэри упорхнула, а через миг в гостиной появились тосты с апельсиновым джемом и арахисовым маслом. Гости поотрывали рты да схватились – кто за сердце, что за печень, а кто – за чужую грудь. Князь Владимир захлебнулся портвейном и отставил стопку в сторону. Он никогда не видел столь простонародной еды в стенах петербуржских квартир. Тосты источали радиоактивный яд бензоколонок, придорожных забегаловок и американской мечты. В общем, всего того, что было так ненавистно князю Владимиру. За стол присел Хейвуд Бэнкс и застучал ложкой.

– Это что такое?, – князь Владимир брезгливо поддел тост вилкой и покосился на тетю Софочку. Та в центре коммунальной Вселенной изображала ворона на погосте, скрестив лапы на груди и задумчиво разглядывая лепнину.

– Тосты, – отозвалась Мэри. Слышно было, как дешёвая губная помада расползается сеткой по её лицу.

– А вы, девушка, откуда?, – надменно поднял бровь князь Владимир.

– Из Рязани она, – ответил летчик и усмехнулся. За столом вскрикнули. Кто-то из родственников вскочил.

– София, мы с тобой знакомы давно…, – князь Владимир отвернулся от Мэри и старался не замечать её, будто бы появился его самый страшный кошмар.

– Лодик, не начинай!, – всхлипнула Софочка. Она знала, что будет дальше.

– Нет уж, позволь!

Князь Владимир расцеловал ей трясущиеся ручки с брульянтами и продолжил.

– Но такого я в нашей семье терпеть не буду. Кто она? Откуда?

– Вам же сказали, что я приехала из Рязани, – шепотом ответила Мэри.

– Молчать!, – вскричал князь и воткнул вилку в стол, – И почему джем апельсиновый? Я что, на старости лет не могу получить набор ленинградских пирожных на званом ужине? Картошку? Эклеры? Корзиночка с кремом? Где пышки?

– Я каждый день делаю пышки, – белая, как снег, шептала Мэри.

– МОЛЧАТЬ!, – князь Владимир ударил по столу. Звякнули приборы.

– А я говорила, – ядовито зашипела тетя Софочка в сторону Мэри, – Чужая.

– Я предупреждала, – закатила глаза Марина.

– Так и знала, что всё закончится скандалом!, – хлопала в ладоши Настька, а затем притянула за галстук беззвучного мужа и поцеловала взасос, – Ромочка, у нас с тобой было именно так!

Князь Владимир нахохлился, надулся, как напитый клещ. Всё его естество исторгало враждебные ценности, враждебные идеи и уж тем более враждебные десерты.

– Американщина рязанская, – выпалил князь и вылетел вон. За ним полетела стая петербуржских птиц, почуяв гнев лидера. Летчик, Мэри, Марина и тетя Софочка остались, окутанные дымом сигарет в окружении бесчисленных тостов. Тостов становилось все больше, они уже падали и с потолка, и со стен, и даже с люстры, и сочился из них приторно сладкий джем. Апельсиновый.

– Ну что им, пышки нести надо было?, – устало вздохнула Мэри, – Я же хотела, как лучше, внести немного нуворишества в ваш быт…

– Ай, – махнула рукой Софочка и ушла. За ней Марина понесла посуду. Мэри потянулась рукой к летчику.

– Оставь, – летчик выставил ладонь вперед. Он смотрел в одну точку на столе – в середину красного яблока, спрятанного в пятаке порося.

– Пойдёшь к себе?, – испуганно спросила Мэри.

– Ты сама во всём виновата, а теперь хочешь, чтобы я остался с тобой и успокаивал?, – зарычал лётчик, – Сама же знаешь, из какого ты города.

– Но зачем ты тогда со мной гулял?, – в глазах Мэри стояли слёзы.

– Гулял? Ты это так называешь?!

– А как это называть?

– Убери стол. Я не хочу тебя видеть.

Лётчик накинул пальто и выбежал из квартиры. Хлопнула дверь. Мэри опустошённо села за стол и подняла со скатерти вилку.

– Сама виновата, – прошептала она. Тосты уже остыли, но для неё они стали спасением. Близилась полночь.


3 глава. Павлин чистит перья в одиночестве.

Мэри ушла из дома. Мать с сестрой заперлись по комнатам – не знали, о чём и как разговаривать после позора на всю семью. Втихаря от трех мойр летчик спустился во двор к ближайшей скамейке. Он курил, задумчивый и павший, как разбитый Икар. У него не осталось сил мечтать о крыльях, он смотрел в небо, звёздное ночное небо, но видел там только мёртвые глаза ушедших веков и немного черной икры. Когда он разглядывал ночь, он всегда думал об икре.

– Канула эпоха, – бросил он сигарету и взял новую. Он много раз обещал прекратить молодецкое буйство, перестать курить, убивая себя день за днем, но тщетно. Сигареты напоминали ему взлетные полосы. Сигнальные огни. Шум дыма как шум мотора. Выдыхать дым через ноздри было приятно и истинно. Остановиться он уже не мог.

– Эй, молодчик, хочешь, погадаю тебе?, – невесть откуда вышедшая цыганка присвистнула сквозь золотые зубы и махнула рукой.

– Вы – мне?, – удивился летчик.

– Тебе, тебе! Только вина отлей, а? Что у тебя там – кьянти?, – кричала цыганка на всю улицу, пока, ковыляя и опираясь на трость, шла к летчику.

– Пино.

Она сплюнула на асфальт, показывая, с каким неприятием относится к легкому вину. Но не остановилась и вскоре подошла совсем близко. Летчика оглушил запах нечистот и прогорклого масла.

– Тут и гадать недолго, молодчик. Давай, наливай.

– Надо открыть. Секундочку…

Гриша возил тонкими пальцами по карманам, будто прощался с собственным телом, с румяным поросём на столе и князем Владимиром.

– Что у тебя там?, – повторила цыганка вопрос, но спрашивала уже не про вино – про душу.

– Ты мне скажи, гадалка, – вскинул он белые зубы в ответ. Потом испугался – был похож на гопника, которых так ненавидела тетя Софочка. Испугался, что уже подцепил заразу рязанскую да как упадет обземь на асфальт и сломает ребро! Летчик накалил голубые глаза до крови, оставил себя умирать в бытовухе и бесчисленных Машкиных родах. Цыганка беспристрастно смотрела на него снизу вверх. Она зацокала языком, будто отсчитывала годы супружеской жизни.

– Молодой ты еще. Сердце у тебя может и яхонтовое, да только кому нужно оно – сердце? Губишь себя, вижу, руки не подавай – все на лице, и бровь, и губа, и чуб твой вихрастый – все говорит о боли. Ты мир не принимаешь, он тебя не понимает. Чего ж ты желаешь, бахталэ?

– Как ты сказала?, – переспросил летчик, очнувшись. Штопор валялся прямо рядом с ним на асфальте. Летчик вскочил, поднял штопор и открыл бутылку победным залпом. ЧПОНЬ.

– Счастливый. Счастливый ты, говорю.

– Почему?

– Это ты мне скажи. Чего ты хочешь?

– Крылья хочу.

– Вот оно и счастье, когда есть высокая мечта. Зачем тебе крылья?

– Чтобы небо познать и отрезать их вновь.

Голубые глаза Гриши светились в темноте, он был безумен. Цыганка выпила залпом стакан, сплюнула горько-кислую слюну и протянула руку, обремененную золотым приданым времен первого подшитого подола – браслетами и кольцами. Вино было налито вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь, вновь,  вновь, вновь, вновь и вновь. И еще немного.

– Добрый ты, вином угостил, как сестру свою. И не заметил, как старуха всю бутылку выпила. Раз не из алчности, а по глупости просишь, будут тебе крылья. Ты еще не падал и не знаешь…

– Куда уж падать дальше, – усмехнулся летчик и выбросил пустую бутылку в кусты, как выбрасывают из сердца любовников.

– Может и болото у тебя, в котором ты душой застрял. Только ты ничего, кроме своего болота, не видел. А вот когда дам тебе крылья, когда полетишь, а после упадешь в болото опять – тогда узнаешь, что такое настоящая боль.

– Крылья, значит, дашь мне? Ну давай!, – летчик крикнул и распахнул руки в сторону. Он поднял цыганку и закружил её над собой, – Птица не дала мне крыльев, не взяла с собой, так ты хоть дай. Боль пусть болит, а как еще чувствовать себя живым, если не болит нигде?

Цыганка хохотала премерзко, сверкала золотыми зубами и трясла черной копной волос.

– Ну пусти, молодчик, пусти. Анда че форо сан? Полно меня вертеть, ты жизнь свою поверти сначала. И её не мучай, не виноватая она.

– Птица?

– Каждая, что будет с тобой.

– Тебе-то откуда знать.

– А я за женщин говорю. Ты из тех, кто нас губит. Не губи. Глупый ты и счастливый, не виноваты мы в том, что умны и несчастны. Не мучь нас, бахталэ.

Цыганка подмигнула, перевернула золотой перстень на руке камнем в ладонь и поковыляла назад в темноту. Высоко-высоко в небе горела звезда, её ледяной синий цвет отражался в ряби каналов. Летчик вскинул буйную голову и смотрел, жадно смотрел на звезду. Вдруг звезда качнулась вниз. Упала. Резко так, будто и не была наверху. Охра рухнула на траву, вскочила, прыгнула, встрепенулась, отряхнулась и погладила себя по бокам. Цела, лебедушка.

– Какой конфуз, – бормотала она.

– ТЫ!!!!, – пьяный летчик заорал от негодования.

– Мы знакомы?, – её белые ресницы затрепетали.

– Ты!, – тыкал в Охру Гриша пальцем, но никак не мог попасть в цель, – Ты обещала меня забрать с собой! И с тех пор ни разу не появилась!

– Я? Но ты – человек!

– Ты обещала! Я ждал тебя весь вечер, утро, день, я приходил каждый раз на крышу. Неделю ждал, месяц ждал! А ты не шла. Я уж и забыл…

– Меня? Значит, ты встретил кого-то еще?, – спросила Охра и загрустила. Она вдруг что-то потеряла.

– Мы знакомы давно, – он смотрел ей прямо в глаза, пока выдыхал "да" через ноздри.

– Она лучше меня?

– Она хотя бы приходит, когда её ждут.

– Она – человек?

– Да.

– Она красивая?

Летчик не ответил. Красивая. Охра смотрела на него выпытывающее, будто хотела поглотить лицо и выклевать глаза. От её наивного испуга захотелось выстрелить в пернатую грудь. И в туалет. Писать очень хотелось. Летчик подошел к птице, развернул за плечо и поцеловал в губы, сильно, страстно, как солдат, вернувшийся после войны в родной город. Она обмякла пожухлой травинкой под тоннами первоморозного снега. Охра повисела на руках Гриши, но не смогла справиться со смутным сомнением и отстранилась. Она чувствовала жар человеческой кожи, чувствовала, как под гладкой кожей пульсируют вены и хрустят молодые кости. Летчик накричал на неё, но был высок и красив. Воздух пьянил.

– Тебе неприятно?, – он пытался поймать её серебристый взгляд, – Обычно от меня ждут поцелуя. Я привык, что женщины сами хотят…

– Нет, просто…, – голос Охры дрожал.

– Ты научишь меня летать?, – он перебил её.

– Разве тебе не дадут скоро крылья?

– Да, но я пока мог бы поучиться у тебя. На будущее. На всякий случай. То есть когда у меня будут крылья, я буду уже уметь, это же лучше, да?, – он с надеждой смотрел на хрупкую птицу. А она думала о поцелуе и кусала губы.

– Знаешь, у людей странный вкус, – наконец ответила Охра, – Птицы пахнут сеном и зернами, ветром и небом, а ты похож на бездонное, темное, глубокое, как сам ад, соленое море. Оно настолько соленое, что если в него опустить хоть палец, можно высохнуть до конца. И тогда совсем ничего не останется, только оболочка. Внутри будет пусто. Я видела такое море когда-то давным-давно, но страну не помню. И жизнь моя была совсем другой. До тебя.

– Я хочу на юг, – устало сменил тему летчик. Он не понимал птицу, но совершенно точно представлял себя с ней.

– Да, да, на юг… Совсем скоро павлин будет собирать птиц. Я не могу тебя научить летать, но я могу взять тебя с собой на Великое древо.

– Куда?, – в его глазах теплилась надежда.

– Ирий. Райский мир. Arbor mundi. Великое древо, на котором живут птицы.

– Я готов на все, что угодно, ради этого.

– Правда?, – Охра была в таком восторге, что лётчик скривился. Что она у него попросит? Точно то, что он не сможет дать ей.

– Научи птиц пахать, – блаженным стало её лицо. Она пахла фиалкой и сновидениями, опиумом и английским туманом, она была бесстрашна и безумна. "Ох-ра!", – пели густозвонко небеса.

– ЧТО?!, – летчик в ужасе отпрянул, а потом захохотал на всю улицу. Из окна высунулась старая бабка и вылила на него таз воды, а летчик все хохотал. Охра уперлась крыльями в бок. Она смотрела человеку в глаза, не мигая.

– Пахать? Да ты свои лапки видела? Эти нежные коготочки? Крылышки? Чем ты собираешься это делать? Вам что, мало зерна в кормушках?

– Вы построили целую цивилизацию на ручном труде. Чем мы хуже?

– Ты, верно, шутишь, – летчик почесал затылок, – Вам ничего не нужно для жизни, только летай себе да ешь. Ну и пой, правда, у вас это дело только по весне…

– Какое дело?, – удивленно переспросила Охра. Летчик взглянул на неё и пробормотал: "Неважно".

– А твои эти… Сородичи. Они вообще хотят пахать?

– Пока нет, – грустно склонила голову птица, – Но во все времена и эпохи были безумцы, кто менял мир к лучшему. И я не хочу покрыться пылью, когда умру. Моё имя останется в веках. Знаешь ли ты великих птиц, лётчик? Я буду великой птицей!

Она заломила локти и прикусила пухлую губу. Её красота была благословлена небесами. Лётчик не мог оторвать глаз от задумчивой птицы, что будто ушла в иные миры, беседуя с ним. Глаза Охры двигались, зрачки были расширены. Увлечённая, двигала она пальцами, как веерами, рассказывая истории птичьего мира.

– Птицы просто не поняли ещё счастья ручного труда, а я буду первой, кто сможет их убедить. Павлин говорит, что я занимаюсь полной ерундой, а ворон лишь кивает да слушает. Ворон влюблен в меня, это давно известно, но я его не люблю.

– Почему?, – лётчик ничего не понимал, но уже отошёл от оскорбления, нанесенного ожиданием птицы и слушал. К нему вернулся добрый взгляд, что согрел птичье сердечко. Охра обожала внимание.

– Потому что он любит меня. Если бы он любил меня меньше, я бы была заинтересована. Я бы ходила за ним и смотрела на него, заглядывала бы в его глаза и ждала, ждала бы любви, просила бы любви всем телом. Он стар и мудр, высок и силен, и все в нем было бы так хорошо, если бы не эта глупая всепрощающая любовь. Он как будто ждет меня, понимаешь? Как преданный пес, как… Вот, видишь камень?

Летчик кивнул. Он понимал.

– Разве, когда ты возвращаешься в город, ты думаешь о камне? Нет. Глупый булыжник будет всю жизнь здесь лежать. Ты хочешь то, что доступно не всем. Что будет добыто кровью и потом, но останется навсегда. Поэтому я хочу зерна, хочу труд, хочу узнать, каково это – сравниться с природой в созидании. Вы, люди, творцы, а мы лишь творения. И с вороном так же. Я хочу сотворить любовь, а не получить её. Не хочу быть пустым творением.

Никогда ни от одной женщины летчик не слышал подобных слов. Он притянул птицу к себе и попробовал поцеловать еще раз. Она не сопротивлялась, но после неловкого соития губ сползла вниз по шее, уткнулась носом в его грудь и грустно-грустно вздохнула. Она была совсем как юная девушка, лет двадцати от роду, с мягкими платиновыми волосами, с серебристыми глазами, как ручьи в Сестрорецком болоте, с неловкой родинкой мимо щеки, с веснушками по краям первых морщин, с горбинкой на носу, с овальным лицом, ровным, как яйцо, и гладкой кожей, белоснежной, как небеса морозным утром. Летчик почувствовал странное влечение, не влюбленность, но тягу, какую испытывают к необычному. Мир молчал, они стояли под черными небесами. Летчик опять думал об икре.

– Ты сегодня не ел котлеты?, – тихо спросила Охра.

– Не ел, – ответил Гриша и зарылся носом в волосы, что теперь пахли смородиной.

Летчик не вернулся домой собрать вещи. Пошел, в чем был, туда, где никогда не был. И манил его мир птиц, и пугал. Но если и подвергнут его, человека, изгнанию, что тогда? Вернется он, закроет входную дверь на ключ, разуется, снимет пиджак, пройдет, скрипя половицами, в комнату матери, приложит голову к костлявым коленям её, получит молчание или даже пощечину, порыдает немного, не получая внимания, любви и ласки, вздернется, как висельник на рее, и потом пойдет к Марине.

Сестра захлестнет его халатом, будет кричать "Дурак, дурак" побитой чайкой, а он вновь ускользнет от неё и глупых слов про любовь. Вроде секунду назад хотел с сестрой поболтать, а теперь нет – пора бежать, ведь она снова кричит, не слыша его боли, только освобождая боль свою. Боль одинокой женщины тридцати четырех лет.

Потом летчик заглянет в комнату Мэри – разумеется, она уже живет с ними, будто не несколько часов со званого ужина прошло, а тринадцать месяцев. И ходит Мэри поутру наголо. Да и не поутру тоже ходит, и в ванну туда-сюда, туда-сюда, сверкая прельстивой молодой гузкой, чтобы назло тете Софочке, назло сестре, назло ему самому. Ворвется летчик в комнату Мэри, а что дальше делать – и не знает. Спать он с ней точно не хочет до брака, а после разве нужно будет себя заставлять, девка-то и так его безвозвратно. Как подумал летчик о совместной жизни с тремя мойрами – да и рванет быстрее птицы туда, в небеса. Вмиг протрезвел.

Охра еле поспевала за ним, задыхалась и клёкала клювиком. Она вроде и позвала летчика, а до сих пор сомневалась, нужно ли было так. Оставить бедолагу на земле ей не позволяла природная участливость, но брать с собой – та еще обуза, ведь она за себя не могла отвечать в мире птиц, а тут еще за кого-то. И её-то считали странной, но терпели за красоту и ухаживания Ворона, а ежели она доброту Ворона отвергнет и появится вместе с чужаком… Да, ей нужно будет выбирать между птицами и одним лишь человеком, который доверия не вызывает.

Охра гнала от себя тревожные мысли, но все назойливее вились они вокруг маленькой птичьей головки. Но только вспоминала она красоту летчика, видела его вытянутое тело, ладно вырезанный торс, будто каменный, прямой угол между шеей и ключицами, большой нос, как у древнегреческих статуй, которые так ей нравились. Другие птицы на статуи только гадили, а Охре очень нравились человеческие тела. Смотрела на летчика Охра – и успокаивала себя, что весь птичий мир она сможет предать, ежели найдет утешение в бесконечном изучении его необычной внешности и бесконечном же труде и пахоте, чтобы запасти зерна на зиму и не улетать в путешествия по нужде. Он обещал, что её имя войдёт в историю – разве может случиться что-то плохое после таких слов?

Никто не видел летчика в вялом зеленом свитере и белую птицу с грустными глазами, парящих в поднебесье. Только девочка, жгущая восковую свечу, увидела в окне, протерла глаза да как закричит: "Птица! Мама, мама, птица с летчиком летят об руку!". Но родители её прокричали: "Спи, не выдумывай", и девочка замолчала. Небеса разверзлись, озаренные золотом. Тучные персиковые облака подбоченились, раздулись, как мягкие молочные булки, поглотили две фигуры без остатка. Пропали Охра с летчиком из мира людей.

#

В Санкт-Петербурге погода меняется каждые пятнадцать минут. В сильные морозы погибают мелкие птицы – воробьи, синицы. Их находят по весне, застывших в вечной красоте смерти. Никто из них уж не вспомнит, как так произошло, что птицы разделились на два мира. Высоко-высоко в небесах, над тропосферой и стратосферой среди тысячи падающих метеоров в окружении звёзд и светил парило Великое древо жизни, с которого несколько эпох назад часть птиц спустилась на Землю. Вокруг древа волнилось сияние из-за разницы температур, что позволяла потомкам сиринов и алконостов жить в тропическом раю посреди вечной мерзлоты. Сюда не долетали самолёты и даже космические корабли. Лишь вдалеке были видны облака, а сквозь них – города. Если приглядеться орлиным глазом, то можно было разглядеть и людей, суетливых и бесполезных в множестве своём. Птицам с Великого древа не было никакого дела до людей, пусть птицы и зимовали в самшитовых рощах на Земле, пока Великое древо жизни уходило в спячку.

На Великом древе качались все плоды мира и расцветали цветы всех видов, существующих во Вселенной. Даже цветок папоротника можно было найти при желании. Гущи Великого древа населяли мифические существа. Меж мандрагор сновали альрауны – крохотные духи, что в шутку превращались в кошек и червей. Одна из ветвей Древа засеилась баранцами, плодом которых были овцы, соединенные пуповиной с корнями. Неподалёку цвели Ивановские травы, что не собрали на Ивана Купалу потомки славян. "Забыли, наверное, в этом году" – так думали птицы, ведь для них несколько поколений людей пролетали со взмахом ресниц. Травы грустно качались на фоне звёзд – их целебные свойства развеивались по ветру, а ведь раньше они лечили от болезней и эпидемий, сглаза и порчи, спасали от колдунов и ведьм, даже от нечистой силы помогали. Теперь помогать было не от кого – вся нечистая сила ютилась в корнях Великого древа, доживая в забвении последние дни. Меж ветвей иногда проплывали стада душ, что пас юнец-старик Велес, но всё реже долетали сюда души – мало осталось тех, кто верил в Ирий и думал о нём перед смертью. Люди не представляли в следующей жизни фруктовый сад, напитанный ароматами полыни и кочедыжника, лихоманника и дурмана, адамовой головы и медяницы, да чабреца с валериановыми корнями. Не видели они дев-валькирий, что подают на блюде охлаждённое вино из виноградных шкурок. Люди думали о смерти, как о точке, не веря в перерождение. Оттого и Великое древо становилось всё меньше, и лишь райские птицы наполняли Ирий суетой, что выдавалась за жизнь.

Но что это блестит меж ветвей? Разве солнце сияет в небесах? Может и так. Но порой его блеск затмевает другое светило. Quelle supériorité, quel charme, quel luxe! Ваши глаза были бы ублажены негой изящества, утонченности и чувственности Его высочества Павлина. Павлин и так был хорош собой, диво как хорош, а все просил носить ему страусиные перья – он украшал ими хрустальный трон. Нежные, крэмовые, как воздушное безе, они окутывали павлинье высочество облаком беззаветных надежд, а душу его – самолюбованием, сходным по степени эротизма со скульптурами Родена в швейцарском Martigny. Ни один даже самый искусный в мире художник не смог бы передать роскошь павлиньего царствования, даже если бы хотел, ведь только царственная натура способна передать в холсте горечь ежедневной беззаботности, а царь в райском мире был только один, пусть и самоназванный. Голос Павлина, слышимый в каждом небесном уголке, то ли убаюкивал, то ли вгонял в тоску и желание причащаться.

– Мы, райские птицы, созданы, чтобы вы не забывали о своих гнёздах!, – вещал Павлин в ощипанном пальто модного цвета "chameau". Он страдал и заламывал лапки, а потом раскрывал крылья, будто летел, и падал грудью на пол, пребывая в экстазе от своего таланта. Какой конкретно у него был талант, Павлин не знал. Он был и актером, и режиссером, и сценаристом, и певцом. Регулярно сочинял гимны, добиваясь, чтобы все птицы, как одна, распевали слова его песен, пока собираются на юг. Но песни были не дописаны, голосом Павлин не вышел – нужно было искать другое применение таланту. Так Павлин обрел себя в политике, о чем первое время сожалели многие, вспоминая славные времена анархии и декадентства. Однако же толку с расписной курицы было никакого, и старейшие роды птичьего мира смирились с бесславной участью остаться немного в стороне от ослепительной райской славы, позволив самонадеянному Павлину брать удары на себя. Тяготы в небесах появлялись нечасто, от силы два-три раза в столетие, оттого Павлин был особо не обременен заботами и не мешался под ногами. Славная была расписная курица. Потешал глупостью и прожорливостью, большинству же птиц служил для отвода глаз. Лишь одна только слабость владела Павлином до безумия, но не была предана огласке.

Павлин, как и Ворон, был околдован красотой Охры, но любил её на расстоянии. Если бы только Охра имела мудрость не задевать самолюбие Павлина, не будучи ярче него и в оперении, и в дерзании духа, и в скупости плоти, и в умении управлять желаниями, они стали бы прекрасной парой. Павлин наградил бы Охру лучшим, что у него было – собой. Но Охра была блистательна и юна, она затмевала самоназванного царя, а значит, обязана была, как порядочная верноподанная, прозябать поодаль, как можно дальше от трона, появляясь изредко для чаепитий тет-а-тет. Если бы Охра действительно была мудрее Павлина, может, и сложилось бы у них что, но они были слишком похожи в истероидности характера, желая пускать пыль в глаза и выделяться.

На страницу:
3 из 5