bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Охра взяла его руку, притянула летчика к себе и поцеловала. Но тут же отшатнулась и начала тереть язык, будто съела что-то дурное и нечистое.

– Что такое?, – опешил он.

– Ты… ел птицу?, – она в ужасе смотрела на него, как на зверя, изверга, тирана и дьявола.

– Нет… Это мама. Я вас познакомлю. Она иногда… Она ест. Но я не такой!, – воскликнул он и подпрыгнул к ней, расцеловывая крылья по перышку, – Прости меня.

Она скривилась, но простила.

– Когда ты возьмешь меня с собой?, – смотрел на неё жалостливо лётчик, будто ни секунды не смог бы прожить без любимой.

– Мне нужно спросить ворона. Но я вернусь, я вернусь завтра же, клянусь! Мой дорогой новый человек.

Охра поцеловала Гришу в щеку и оглянулась на закат.

– Мне пора. Не теряй!

Не услышав ответа, она улетела. Летчик, ослепленный новой мечтой, сел на крышу и глубоко вздохнул.

– Ох-ра! Как восторг и прекрасная богиня солнца. Охра! Ты мое спасение из мира зависти, лицемерия и похоти. Охра.


2 глава. Овца, носившая золотое руно, не была богата.

Марина была хорошей плохой сестрой – заботливой до назойливости и одинокой во всех отношениях. Она молодилась, хотя была старше летчика. Но вела себя, как ребенок – капризничала, кричала и била посуду.

Марина жила прошлым. Эпохой, когда училась в театральном, сдавала экзамены, репетировала этюды, флиртовала с однокурсниками. Один ей запомнился особенно – он вился хвостом за Мариной, был влюблен и глуп. Потом Игорь поумнел, оставил Марину в покое, женился и завел много детей. Марина считала, что больше одного – много, и никогда не понимала в этом вопросе собственную мать.

Почему же Марина не вышла за Игоря? Тогда она крутила роман с женатым режиссером областного театра, в который добиралась по два часа в один конец на электричке. Молодо-зелено. Режиссер обещал блестящий успех и Оскара, если будет мальчик. Но выбрал подругу Марины – та подавала большие надежды еще более беспросветной глупостью и столь же глубоким декольте, как и внутренний мир режиссера, оценивающего женщин по размеру груди. Так началась и закончилась карьера великой актрисы. Вот уже более десяти лет Марина ждала ролей, но дождалась только Игоря, вырывавшегося из цепких лап жены строго по расписанию. Жена Игоря была далеко не дура, отпуская козла погулять в огород – так с уважением приговаривала даже тетя Софочка, затягиваясь самокруткой.

Марина себя чувствовала лишней в доме, приживалкой, умеющей только котлеты лепить, оттого на роль примы в жизни мужчины не могла согласиться. Но роль любовницы подходила Марине, как вторая кожа. Игорь писал иногда, звал гулять. Иногда Игорь подвозил Марину до дома на новенькой девятке, на которую всей семьей скребли со скрипичным скрипом с сентября до бесконечности, затягивая пояса свекрови и свекра. Накопили. Игорь красовался новой машиной перед старой знакомой. Иногда, когда сам того желал.

Тетя Софочка злилась на Игоря, ведь в мужской компании видели Мариночку другие кандидаты на руку и сердце её дочери, но ничего не говорила. В тридцать четыре года выбора особо не было. Софочка чувствовала вину за воспитание дочери, да и новая шубка у Марины была неспроста. К тому же, природная тяга Софочки к сплетням с трудом удовлетворялась за счёт сына – тот был просто дурак. А тут – интрига, да еще и романтическая история.

БОНК – с таким звуком ежедневно открывалось вино. Пробка вылетела из горла и вкрутилась в штопор. Марина надрывно отшвырнула штопор в стену и пригубила риоху из горла. Она злилась на Мэри за все, что у той было – бессмысленное место работы, которое не обещало ничего и не заставляло выбирать из мужчин человека статусного, богатого, а значит – с тяжелыми характером и кулаком. У Мэри был летчик-идиот, которого можно было склонить к свадьбе без особых проблем. Особенно Марина ненавидела Мэри за молодость – именно по причине первых морщин Марину выгнали с работы год назад. Работать же ради карьеры Марина не хотела – не имела к труду надлежащего прилежания, что, как она считала, либо передавалось по роду крови, либо было совсем ни к лицу дворянским особам.

Надравшись с двух бокалов, Марина в тапочках и халате распахнула дверь квартиры и спустилась по лестнице на первый этаж. В дверях появился сосед, но был затащен назад женой.

– Здравствуйте, теть Люб, – улыбнулась Марина и сверкнула ножкой из под полы халата. Она по-прежнему была безумно хороша, и, если бы стала актрисой, сражала бы мужчин наповал. Но если ты известна и популярна, красота играет на руку, а если ты без работы в тридцать четыре года, красоту связывают с истеричностью и странностями, что было очень недалеко от истины.

В домашних белых тапочках и белом халате Марина шла через улицу, качая на руках бутылку вина. Иногда вино разливалось на тротуар. Жаркое солнце лизало кровавые капли.

– МЭРИ!, – крикнула Марина, остановившись перед кафе. Удивленные посетители рассматривали блондинку с выжженными кручёными волосами и вытянутым аристократичным лицом.

– Мэри, выходи!

– За тебя? Ты не в моем вкусе, – Мэри показалась в дверях, подбоченясь сальными полотенцами, – Слишком стара.

Мэри скорчила рожицу. Посетители засмеялись.

– Убери руки, – Марина наставила палец на дерзкую девчонку и повертела ногтем, – Убери руки от моего брата.

– Пусть он сам уберет руки с моего зада.

– Ты знаешь, о чем я!

– Не знаю.

– Не выходи за него.

– Никто и не просит.

– Он сказал, что вы поженитесь.

Звук упавшего бокала. Стон. Возгласы. Ахи. Алена прибежала с кухни, чтобы распахнуть блузку Мэри, обнажив тяжело вздымающуюся грудь в ивановском хлопчатобумажном изделии. Посетители давились и кряхтели, запивая зрелище Балтикой со вкусом невских вод.

– Как?!, – у Мэри кружилась голова, и говорила она с придыханием, почти как известная актриса пятидесятых.

– Что – как?, – осенило Марину. Она сделала шаг назад, но Мэри, неистовой львицей защищавшая владения, кинулась на Марину, останавливая мысли будущей золовки, чтобы не дай боги она не заподозрила неладное и не спугнула долгожданное счастье.

– Как ты узнала? Мы никому не говорили. Он – молчал!, – вдохнула Мэри воздух.

– Так все-таки правда?

– Правда! Правда! Правда, правда, правда, правда!, – зажала Мэри руками лицо и мотала головой из стороны в сторону, как пятилетняя девочка. Она мгновенно вскочила на ноги и даже немного подпрыгнула от осознания всей правды. Две женщины, обремененные судьбой, обстоятельствами и запахом жира от котлет, стояли посреди улицы, как две одинокие птицы, махали крылами, дышали грудями, шевелили губами и недовольно глядели друг на друга, не видя общности между ними – они обе были недовольны тем, что имеют.

– И когда?

– Он пока не решил.

– А когда сказал?

Мэри замялась.

– Он… Он не прямо сказал, просто сказал, что поженимся. Я надену белое платье, он – костюм. Посидим в рюмочной, отметим.

– Ты лжёшь. Maman никогда не допустит, чтобы свадьба проходила в рюмочной!

– А что, предыдущая жена была богаче и оплатила банкет в ресторане на Невском?

– Не понимаю, о чем ты.

На террасу вбежала Катя и замахала руками.

– Хватит болтать, идите внутрь, – крикнула она, злясь на беспечность Мэри. Так часто бывает – яркие и необычные события злят нас, когда мы являемся их участниками, хотя посетители кафе отдали бы любые деньги за спектакль, и приходили бы снова и снова, будь он ежедневным. За Мэри и Мариной прошмыгнула в кафе длинная аристократичная тень.

Мэри напротив Марины. Несколько лет разницы – и вот уже две пропасти глядят друг на друга в голодном разочаровании. То Алена, то Катя заглядывали к ним в созданную наспех вакуоль враждебности, но быстро уходили – мало кто выдерживал флюиды женской ненависти, не имея к этому отношения.

– Вцепилась. Вцепилась, как кошка цепляется за котят, да только что тебе он? Птица перелетная, ястреб он, что ему ты?, – Марина цокала языком, как прокатная уставшая лошадка. Цок-цок.

– Ястреб? Все мы ястребы больше, чем он. Ты, я, мать твоя… Птицы хищные. А он? Голубь. Форменный голубь твой брат. Ненавидите меня? Ненавидьте. Своих ненавидят, дружат с теми, кто ниже. А если я – ваша?, – Мэри ударила себя по груди и взметнулась бровями. Марина молчала и смотрела в сторону.

– Боишься, что квартиру у тебя отниму? Ты за этим пришла? Наследство стеречь? Смешные вы, ей богу. Да когда до детей дойдет, я уже со ста другими буду. И ты это знаешь. Зачем он мне сейчас? Я не знаю. Люблю его? Я не знаю. Хочу его? А если и так. Вот получу – решу. Дерзкая я, понимаешь? Некуда мне идти. Только замуж.

Мэри хлопнула кулаком по прогорклой стене, измазанной маслом и салом.

– Пышками торговать? Да черт бы их побрал, эти пышки, поэтические вечера, грязных мужчин, нечистотных женщин. Могу я хоть на миг стать порядочной, чтобы доказать, что я – такая, как ты, например? Что ты нос вор-р-ротишь? Что глазами вертишь? Не то говорю? Не могу я по-барски жить до тридцати четырех лет, отказывать Игорям и режиссером. Что смотришь? Что смотришь, коренная петербурженка?

– Ленинградка.

– Что?

– Я в Ленинграде родилась, – ответила Марина и замолчала. Она пришла воевать, а вот убивать забитую в угол курицу – не хотела. Мэри смотрела исподлобья, как ребенок, зажавший в монету кулачок. За неё было обидно и больно, и сестринская любовь полнилась в Марине с каждой секундой все более. Брата было уже не так жалко – буйный он был и буйным бы остался. Не знала она, как любить брата, этого взбалмошного героя газетных полос. Но Мэри, такая простая и понятная Мэри, как будто с Марины писаная, только моложе и неопытнее, еще с верой в то, что после свадьбы будет вторая, что будут мужчины, что женщины с каждым годом становятся сильнее и могут позволить себе больше, ах Мэри…

– Как же ты глупо тратишь время, Машка, – горько усмехнулась Марина. Мэри молчала – она заметила в сквозившей улыбке нечто, чего боялась сама.

– Знай же, что, как бы я тебя по-женски не уважала, Мэри. Хоть ты и бойкая женщина, и труженица. Но препятствия мы тебе чинить обязаны. Это наша доля такая, Мэри. Нравишься мне ты до ненависти. Хорошая ты. Хорошая. Лучше всех нас, проклятых пылью антресолей и хрустальных ваз, – Марина встала из-за стола и покачала головой, – Зря ты это затеяла. Maman мезальянса не допустит.

Белый халат удалялся в дымке кафейных углов. Мэри осознала всю глубь одиночества, но было уже поздно. Она сказала, да и летчик не спорил с ней, да и вся улица слышала, что Мэри наденет белое платье, а летчик – черный пиджак, посидят они в пышечной, выпьют. Что будет свадьба, а потом запах котлет, а потом целая вечность и гробы, гробы, гробы…

– ГРОБЫ!, – вскрикнула Мэри, ухватившись за белые, налитые золотом рязанских полей кудри и ямочки на щеках. Она трогала лицо, как будто чувствовала его впервые. Свое молодое лицо. К ней подбежала повариха и начала промакивать потный лоб салфеткой, потом одумалась, вытерла лоб угольным передником и вернулась на кухню. Мэри осталась одна – уже не первой свежести, в гробовом молчании хоронящая мечты, с черным крестом на лбу.

Ждал он долго, днями, неделями ждал, но птица все не появлялась на крыше. Мимо пролетали тысячи птиц, но прекраснейшая из них отпустила его, как морок, забыла, оставила на века. Летчик приходил на крышу каждый день – пустота. Мрак. Забытье. Он приносил шампанское и дорогую ветчину. Ах да, птица была зла, и он решил отказаться от мяса, есть зерно и просо, искал полбу в магазине – нашел. Купил. Давился сырым, но ел. Было что-то в этом хрусте – нежное, терпкое, дикое. Он так хотел крылья, что ел зерно насухую. Потом выбрал что-то между человеческим и птичьим – хрустел спагетти. Брал одну и стачивал без остатка. Страдал. Ждал. Верил.

Он возвращался после работы и кидался к матери на поклон, но отвергала его тетя Софочка, как неродное, безумное дитя. Нет хуже ничего в жизни, чем мать, что отвергает свое дитя, но тете Софочке ничего уже было не страшно. И она говорила "нет". Хорошо, не говорила. Просто осматривала летчика с нечищеных ботинок до глупых, неудачных мужеских плеч, резко квадратеющих на фоне извилистых петербуржских обоев в три слоя. Осматривала и роняла с губ презрительное:

– Что ж ты за человек такой, летчик.

– Меня зовут Григорий! Гриша! Помнишь ли ты мое имя, мать?, – кричал летчик в пустоту коммунальных квартир.

– Помню. Но профессия кормит, а имя твоё… Кому оно нужно, это имя. Вот Мэри – Машка. И что?, – тетя Софочка держалась за голову, как пьяный боцман держался за палубу в шторм.

– Не трогай её!

– Трону. Только приведи её к нам – буду трогать до её истерики.

– Да рязанская она. Чем ты её, петербурженка, проймешь.

– Буду морщить нос каждый раз, когда говорит "звОнит".

– Не говорит она так. Чертова ты снобка.

– Спрошу про жадину-говядину.

Летчик остановился в ужасе – как далеко зашел их разговор.

– Жадину-говядину?

– А ты и не знаешь, – всплеснула руками мать и зашагала по квартире, – Вот по всей стране говорят "Жадина-говядина, …?"

– Турецкий барабан?

– Ха! Вот дурак. Запоминай, – тетя Софочка закурила и вертела сигаретой перед носом летчика так и этак, – Коренные петербуржцы должны отвечать "Пустая шоколадина". Если кто-то говорит "Соленый огурец" или "Турецкий барабан" – не наш. НЕ НАШ. НЕ КОРЕННОЙ.

– Да какое это имеет значение, maman?

– Прямое. Чужака в дом ведешь!

– Мама, мамочка!, – летчик подошел к матери и нагнулся, чтобы обнять, – Ну почему ты её так не любишь? Неужели вся остальная страна для тебя не родная? Неужели бедная девушка вынуждена быть изгнана только за квадратное лицо? За то, что не ценит она дожди и непогоду, не знает, что тот розовый дворец – Белосельских-Белозерских, не знает про эрмитов и никогда не видела Мозаичный дворик? Ну? Свожу я её на улицу Джона Леннона, посидим в Этажах на крыше, погуляем по Новой Голландии. Все места покажу, разве это главное? Мама, мамочка. Мама.

– Сколько тебе лет, а все "мама". Устала я. Хватит, – тетя Софочка вырвалась из объятий и скрылась в темноте коридорных углов, – Чужая. ЧУЖАЯ.

Летчик заломил локти в бессилии и пошел искать сестру. В первой комнате были мыши, во второй – сохли масляные полотна, в третьей – играл еврейский квартет, а в четвертой зубастое пианино с оторванной крышкой скалило душу. В пятой сестру летчик не нашел, но знатно задержался – там звучали песни Гребенщикова, что-то про Вавилон и пыль. Летчик устал искать. Марина вышла на беззвучный зов сама – устала ждать глупого брата.

– Ну?

– Прости меня.

– За что?

– За то, что хочу быть живым.

– Гришка. Вот ты дурак. Живым становятся, когда любят.

– Не люблю?

– Не любишь.

– Хотели, чтобы женился.

– Хотели. Но не на Мэри.

– Почему?

– Наша. Слишком наша. Будет тянуть одеяло на себя, а оно нам такое надо счастье?

– Глупые вы, женщины. Одна говорит, что – чужая. Другая – наша. Третья вообще ничего не говорит – обиделась и шлет меня лесом, хотя платье готовит и всем про свадьбу рассказывает. Уйду я от вас.

– Куда?, – засмеялась Марина, нахлёст перекинув руки на плечи. Она начала танцевать, как египетская жрица, скидывая халат и обнажая белье. Гриша наблюдал со смущением – слишком красива была сестра в диком танце.

– У нас что, мало места? Ну будет она жить с нами. Ну Марин…

– Иди на крышу, безумный. Там твоя песня. Это город любви, пой, пока молодой.

Летчик ушел, а сестра все танцевала, лоснясь в темноте петербуржских комнат белесыми плечами. Так прошел летний месяц, густой и туманный – все три женщины были в ссоре и солидарности, той особой солидарности, когда никто ни с кем не разговаривает, а особенно с мужчиной, кто оказался краеугольным камнем балагана.

Летчик был удручен и метался. Пил "Кадряночку" – вино из пакета. Пил и ходил с окровавленными губами, как морок своей же свободы, пил и ходил. Одним словом, Гришка-дурак. Ну хоть имя у него появилось в семье – уже какая никакая, да мужественность.

#

Мать ворчала, пока он ходил: "Непокорная невестка будет. А оно мне что? Я – коренная петербурженка, и это все, что у меня есть".

Сестра ворчала, пока он ходил: "На свою не заработал, живет у матери под крылом, а ежели детей заведут – я приживалкой буду? А вдруг она понравится матери больше меня, расторопная рязанская девчонка. И мать на неё квартиру ещё при жизни перепишет".

Мэри ворчала, пока он ходил: "Страшно шанс упустить, дико страшно, да только чудится мне смерть в каждом лице, что встречаю по дороге домой. И в свете фонарей стылые петербуржские лица желтят ужасающе, будто зовут меня с собой, чахоточные. Не хочу быть героиней Достоевского, но какова еще женская доля? Ах, надену я белое платье, он – черный пиджак, посидим в баре, выпьем. Гробы, гробы".

Прошел ещё месяц, а птицы все не было. Выкинута последняя рюмка в стену, потолок окрасился кровью чужих забот. Решено. Не далее, как в пятницу тринадцатого назначен был званый ужин с поросём во главе стола, с яблоком в его смешной хрюкалке, которой все гости, напившись, будут делать "хрум-хрум" и кричать "горько", узнав про помолвку Мэри и летчика. Не хотелось никому этого ужина, чтобы лиц друг друга не видеть и не радоваться натужно светлому событию, да только летчик вывернул финт ушами и заявил, что троих женщин в доме не потерпит, поэтому сбежит от матери и сестры, продолжая обеспечивать оных кофием и аристократическими причудами, что подводят их к грани банкротства, сбежит от них всех, захватив Мэри, к князю Владимиру, двоюродному прадедушке со стороны матери, человеку безразличному до чужих забот и хлопот, вечному обожателю покойной памяти дореволюционного Санкт-Петербурга, а следовательно, жаждущего приумножения рода и продолжения их сиятельной фамилии, наследником которой летчик как нельзя кстати и являлся. В каждой приличествующей петербуржской семье должен быть как минимум один потомственный князь. Поэтому берегли Владимира Викторовича, как зеницу ока. При нём же квартира была, конечно, не коммунальная на Маяковской широтой в шесть, а то и шестнадцать комнат с маленьким еврейским домашним оркестром, но на оркестр можно было бы и к тете Софочке захаживать. Конечно, летчик сам бы не додумался до такого хитрого коварства – созывать народ, чтобы соблазнять престарелого деда поселить у оного молодоженов, но и Мэри была ни в чем не повинна, ей просто пришла в голову идея – и народ как-то сам собой собрался, позвался, и князь Владимир обрисовался в их жизни совершенно неожиданно, но ой как удачно, ах, как же все складывалось – и белое платье, и черный пиджак.

Утром сестра накрывала на стол в одной из комнат, хороня надежды на жилплощадь – чувствовала, что рязанская душонка займет все пространство и не оставит Марине места. Вроде как и костьми Марина обещала лечь, чтобы свадьбу не допустить, да к столу постаралась – пекла котлеты, жарила мороженое, отпарила хорошенько хлеб и пустила мышей в зерно. На десерт готовила угощение – в глубинах седых петербуржских квартир таился цианистый калий, к которому прикладывалась сама Ахматова. Впрочем, не будем об этом. Стол обещал быть богатым, как карельский чернозём. Стыдливо умостилась водочка с краю стола, где-то торчал шматок сала, а это что у нас? Ленинградский набор пирожных, ветчина, нахлест порубленая с огурцами по-киевски. Вокруг цветущего безумия из холодцов важничала селедка под шубой и влажно дышала паром вдовьего одиночества, будто кому было до неё дело.

Специально под борщ и сельдь нашлась белая скатерть с нежными тонкими кружевами – на единождыпостирочный раз. Все должно было быть помпезно, неуместно, ветрено и одномоментно. Бокалы – так хрустальные. Дин-дон, колокольный звон. Давно никто не видел из гостей чешский хрусталь. Вещи времен СССР вновь входили в моду. Шик. Блеск. Приличная семья, умеющая хранить вещи. А что тут у нас? Сервиз, подаренный на свадьбу прабабушки? Как умно, как хитро средний класс называет забытые вещи на полках антиквариатом! Ставь, ставь, милая сестра, все ставь на стол. Ждем. Дин-дон, похоронный звон.

Летчик вернулся домой, снял ботинки, схлопал с них грязь на паркет, сел в полученную лужу и долго ёрзал по ней задом. Тетя Софочка, держа палец у носа, вышла к нему с видом черной вдовы, скользя другой рукой по стенам – притворно держалась.

– Сегодня?!, – недоумевала она, хотя и так было понятно, что сегодня.

– А что?, – спросил летчик и еще раз сделал задом бочку.

– Котлеты будешь?, – эхом засквозила Софочка.

– Буду.

– Маринка! Верти, – тетя Софочка сплюнула на паркет горькую от табака слюну и ушла в темноту пустых коридоров. Марина вертела котлеты. Летчик пошел на кухню, обворачиваясь вдоль стен и разнося везде грязь и сор.

– С жиром?

– Куриные.

– Пожирнее давай. Все напиться хочу салом, жиром, маслом, самогоном – всем хочу.

– Да что с тобой такое, – всплеснула руками Марина.

– Тошно мне. Дай котлету.

– В окно ведь кинешь.

– Пусть летит! Свободная, свободная! СВО-БО-ДА!, – летчик закричал и прыгнул на подоконник, махая крылами.

– Дурак. Говоришь тебе – все пустое.

– А ты ей скажи, – вякнул летчик, как голубь паршивый.

– Никто ведь не тянет тебя.

– Душно мне, душно!, – кричал летчик.

– Чужая, чужая!, – кричала тетя Софочка.

– Дурак же, ой дурак!, – грустила Марина.

– Мама! Мама, я поднялАся!, – кричала Мэри в прихожей.

Как только Мэри появилась в квартире, вскружился пыльный смерч и унес несколько жизней. Портреты на стенах напряглись и истекли масляными слезами. Что-то колыхало томики Бродского, подаренные по тем или иным милым событиям, то в одну, то в другую сторону.

Мэри гордо прошагала на кухню, неся под мышкой тостер. Она достала из красной в горошек сумки банку апельсинового джема, сверху поставила арахисовое масло, сверху банку с маршмеллоу, мед и модные печенья с белым крэмом, прикрытые черными, как ночь на Василеостровской, кругляшами.

– Что это такое?, – схватилась за сердце тетя Софочка, – Князю Владимиру? ТОСТЫ?!

– Мама, это новый век.

– ЧУЖАЯ!, – кричала тетя Софочка, – На порог же не пустит!

С потолка полил дождь.

– Я заделаю!, – летчик вылетел из квартиры и полез на крышу, попутно срывая с себя галстук. Он запихнул галстук в рот, задыхаясь, пока полз и полз, бесконечно полз наверх, а ступени лестницы осыпались под ним, как плитка шоколада – кубиками и квадратиками.

– ПТИЦА!, – кричал летчик в небеса, – Чертова птица, почему ты бросила меня?! Грязное ты животное, нет, так только люди поступают! Они обещают и кидают других людей. Как ты могла?!

Безмозглое сизое небо уныло вздохнуло – птицы в нём не было давно. Торчал из крыш Исаакиевский собор. Дин-дон, колокольный звон.

Ответа все не было, как не было ничего вокруг, кроме крыш и липкого дождя. Пустота. Ослепленный болью и ужасом грядущего, летчик спустился вниз, а там уже все сидели и мерцали голодными глазюками. Князь Владимир восседал на троне, владея квартирой и сердцами наследников со всех возможных линий метро, ведь собственных детей у князя не было. Может, были внуки, ведь у каждого потомственного князя должны быть внуки, но пока о них ничего не было слышно. И летчик с Мэри сегодня должны были стать внуками за чашкой крепкого индийского чая.

– Пляши!, – ворвался и рыкнул летчик на Мэри и хлопнулся об стул рядом. Дальше все полетело, как в трубу – танцы, разговоры, вопросы.

– А как вы познакомились?, – булькала родственница в углу. Летчик всматривался в её черты лица, но не находил сходства ни с собой, ни с невестой.

– Наша?, – вопросительно кивнул хмельной летчик в сторону родственницы.

– Твоя или моя, – пожала плечами Мэри.

– Точно? А то вдруг с парадной зашла. Женщина-а-а. Вы кто вообще?, – летчик попытался встать, но снова упал на стул.

– Хам!, – взвизгнула тетка и ушла, забирая с собой яблоки.

– Свободная касса!, – кричал летчик, подгоняя вопросы. А вопросы сыпались и сыпались. Как, где, когда, заново.

– Если мальчик будет, то как назовете?, – мурлыкала двоюродная тетка, – Лучше имена модные, например, Борис или Авраам, а еще лучше – Арсений. Очень универсальное имя, будет хорошая карьера у ребенка!

– Ты, Мэри, уже старовата для родов, но все равно не переживай, поможем мы тебе. Приезжай к нам в деревню, там творог хороший, сливки. После блокады мы всех, всех дохликов сливками отпоили. Помню, прадед твой, – тут престарелая родственница ткнула пальцем в пол, – Царствие ему и все такое, так вот, прадед твой приехал к нам, голоднющий, глазюки такие глубокие, будто в блокаду и кошку не съел ни разу, а мы ему сразу стакан сливок. Он их залпом выпил – и выдал сразу все назад!

– Бабушка, тебе еще не было тогда, – томно закатила глаза родственница помоложе, но с точно таким же мышиным цветом волос, как у всех остальных собравшихся. Пропащая, значит, птичка.

На страницу:
2 из 5