Полная версия
Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю
Для горожан крестьяне-мешочники представляли мощный канал получения продуктов. Однако не менее распространенными были и поездки жителей городов в деревни, где они меняли вещи на муку, картофель, сало и т.д. При этом горожанина в толпе легко было узнать по необычной таре – чемодану. Их звали «чемоданщиками». За продуктами ездили все: рабочие, учителя, профессора, артисты. Современники вспоминали, что совершенно неприспособленные люди «научились… торговать, ездить на буферах, на крышах вагонов»24.
Распределительная система эпохи Гражданской войны породила и еще одну аномалию – изменение культуры еды и в определенной степени вкусовых ориентиров населения, что неизбежно в ситуации масштабных социально-экономических изменений25. Самым важным в еде становилось элементарное насыщение. Горожане не только страдали от нехватки пищи, но и питались тем, что еще несколько лет назад казалось вообще несъедобным. Но это была, если так можно выразиться, индивидуальная инициатива. На властном же уровне идею накормить всех голодных большевики осуществляли с помощью примитивных форм коммунального питания, организаторы которых не могли и не стремились решить вопрос вкусовых качеств еды. Ассортимент блюд большевистских заведений коммунального питания был в 1918–1920 годах нищенским. К.И. Чуковский осенью 1919 года записал в своем дневнике: «Обедал в Смольном – селедочный суп и каша. За ложку залогу – 100 рублей»26. З.Н. Гиппиус в дневниковых записях, относящихся к лету 1919 года, фиксировала выдаваемый в общественных столовых «суп с воблой»27. Сын известного русского философа Н.О. Лосского Б.Н. Лосский вспоминал, что его маленький брат не знал, что бывает белый и черный хлеб, и никак не мог понять, что делать с маленькой пшеничной булочкой, так как не воспринимал ее как пищу28.
Одновременно отрицание наиболее радикально настроенной частью большевистской верхушки буржуазной культуры порождало негативное отношение власти и к «буржуазному вкусу» в еде. В первую очередь это относилось к ритуалистике питания. П. Бурдье подчеркивал: «Способ подавать и есть пищу, расположение блюд и приборов… цензура всех телесных проявлений удовольствия от еды (таких, как шум или спешка) и, наконец, требование рафинированности самих кушаний… – это всецелое подчинение стилизации сдвигает акцент с субстанции и функции на форму и манеру, отрицая тем самым грубость и материалистичность акта еды и съедаемых вещей, что равноценно отрицанию фундаментальной материалистической вульгарности тех, кому доставляет удовольствие простое наполнение себя пищей и напитками»29. Не случайно М.А. Булгаков вложил в уста Полиграфа Полиграфовича Шарикова следующие слова, произнесенные во время обеда в адрес доктора Борменталя и профессора Преображенского: «Вот все у вас, как на параде… салфетку – туда, галстук – сюда… а так, чтобы по-настоящему, – это нет. Мучаете сами себя, как при царском режиме»30.
Власть подкрепляла антибуржуазность новых ритуалов питания и на визуальном уровне. Это касалось, в частности, практик создания особой «советской» посуды. Известно, что в начале XX века фарфор российского производства входил уже в состав традиционных предметов домашнего обихода горожан не только высшего, но и среднего слоя. Производство посуды, как ни странно, сумело сохраниться и в условиях Гражданской войны. Уже осенью 1918 года на предприятии стала изготовляться посуда, которая, по словам А.В. Луначарского, должна была «со всем изяществом выразить идею и чувства людей трудовых»31. В быт горожан вошел так называемый агитационный фарфор. На тарелках сначала размещали только лозунги, наиболее популярными из которых были: «Кто не работает, тот не ест» и «Пусть, что добыто силой рук трудовых, не поглотит ленивое брюхо»32.
В первые годы существования советского государства большевистский дискурс в сфере питания объективно приобретал выраженную антибуржуазную направленность. Это соответствовало преобладавшему в складывающейся пролетарской культуре характерному для крестьянской традиции восприятию пищи как сугубо насыщающей инстанции. Одновременно на уровне нормализующих суждений культивировалась мысль о значимости вкусовых пристрастий как своеобразного индикатора противостояния классов. Знаковый смысл для характеристики раннебольшевистских ориентиров в области питания носили строки:
Ешь ананасы, рябчиков жуй,День твой последний приходит, буржуй.Граждане страны Советов против своей воли становились приверженцами того, что Бурдье называл «вкусом к необходимости», который власть пыталась представить как некую норму повседневности. В начале декабря 1920 года СНК, пока еще руководствуясь принципами политики военного коммунизма, принял декрет «О бесплатном отпуске населению продовольственных продуктов». Декрет начал действовать с 1 января 1921 года. Жители российских крупных городов, и прежде всего Москвы и Петрограда, оказались на грани настоящего голода. Таким образом, военно-коммунистические нормы распределения, обеспечивавшие существование коммунального питания и одновременное уничтожение свободной торговли, а также укрепление феномена «вкуса к необходимости», способствовали развитию своеобразных новых норм, связанных с культурой питания и носящих патологический характер.
Ситуация могла измениться лишь благодаря введению новой экономической политики, которая явилась способом наиболее рационального перехода российского общества от войны к миру, отказа от чрезвычайщины в быту, возвращения к традиционной, нормальной стилистике повседневности.
Белые булки нэпа
Началом новой экономической политики традиционно считают принятое Х съездом партии большевиков в марте 1921 года решение о замене продразверстки продналогом, вызывающее ассоциации в первую очередь с продовольственным вопросом. Естественно, что население ждало от грядущей реформы – нэпа – прежде всего перемен в повседневной жизни, в том числе улучшения питания, которое должно было приобрести не нормированные, а нормальные традиционные черты культуры еды.
Не случайно 4 марта 1921 года, в разгар Кронштадтского мятежа, ускорившего отказ от военно-коммунистической доктрины, в частности, и в сфере повседневности, петроградский историк-архивист Г.А. Князев записал в своем дневнике: «Теперь скоро булки будут, – так думают многие наивные люди. И ждут, как в феврале 1917 г., что с переменой правительства все сразу лучше будет… и булки будут»33. Однако и булки, и все остальное, с чем ассоциировалась мирная жизнь, появились нескоро. Несмотря на замену продразверстки продналогом, голод разразился в Поволжье и на Урале. Страдали от недоедания и жители крупных городов. Дневниковые записи и сводки о политических настроениях свидетельствуют о полуголодном существовании в 1921 году и рабочих, и служащих, и интеллигенции. Поэт М.А. Кузмин отмечал в дневнике: «27 марта. Обед был скверный. Голодновато»; «7 июня. Ели, ели и плохо. Какое-то тухлое масло. Овсяная каша, как жеваная. Везде смех и анархия, голод, чума и т.п.»; «7 июля. Пошли отыскивать хлеб»; «2 августа. Впроголодь»; «10 августа. В доме ничего нет, только молоко»; «21 августа. Ели картошку с американским салом, от которого скоро меня начнет тошнить»; «1 октября. Хлеба нет нигде»34. Те же настроения присутствуют в дневнике уже упоминавшегося Г.А. Князева: «16 апреля 1921 г. Опять плохо питаемся. Еле ноги таскаю. По утрам с трудом встаю»35. Органы политического контроля зафиксировали летом и осенью 1921 года стойкое недовольство граждан продовольственной политикой власти. «Ужасно, голод вернулся, 18-й год опять – одни селедки»; «Вот наша пища – селедки и невская вода»; «Недавно варили суп с тюлениной, но этого уж граждане не вытерпели и устроили скандал» – это выдержки из перлюстрированных писем петроградцев в 1921 году36. Еще медленнее ситуация менялась в провинции. В сводках челябинского губчека за 1921 год констатировалось: «Население вступает в фазу абсолютной голодовки, так как суррогаты, овощи и скот, бывшие первостепенным продуктом питания, в большинстве случаев съедены»37. Одновременно власть медленно и во многом неохотно, но все же формировала пласт нормативных суждений, направленных на улучшение обеспечения населения продовольствием. В конце мая 1921 года СНК принял декрет «Об обмене», разрешив тем самым торговлю излишками продуктов не только на рынках, но и в закрытых помещениях. Еще почти через два месяца, в конце июля 1921 года, появилась инструкция СНК о разрешении открывать такие заведения в первую очередь в Москве и Петрограде. Уже 17 августа 1921 года архивист Князев зафиксировал в дневнике: «В городе открываются лавки, их уже десятки, сотни. Продается все, что угодно, даже лимоны…»38.
Но ситуация со свободной продажей населению крупных городов продуктов питания стала меняться в лучшую сторону лишь в начале осени 1921 года, когда была разрешена, наконец, свободная торговля хлебом. Мемуаристика и художественная литература 1920-х годов наполнены описанием бойкой торговли именно хлебобулочными изделиями. Солидарны друг с другом две бывшие россиянки, в годы Великой Отечественной войны оказавшиеся вынужденными эмигрантками, позднее ученые-филологи: жившая до 1925 года в Поволжье Е.А. Скрябина и псковитянка В.А. Пирожкова. Скрябина вспоминала, что в Нижнем Новгороде в начале нэпа поражали «частные булочные с прекрасными калачами и другими произведениями кулинарного искусства, от которых глаз совсем отвык»39. «Время НЭПа для меня, ребенка, – отмечала Пирожкова, – было связано с булочной (в Пскове. – Н.Л.)… где были такие пышные булки, вкусные пирожные и такая же пышная, как эти булки, булочница…»40 Изобилие поразило и эмигранта К. Борисова во время его недолгого визита в Москву в 1923 году. В известной до революции Филипповской булочной на Тверской, по его словам, были «хлеб черный, рижский, полубелый, ситный простой, ситный с изюмом, булки всех видов, чуть ли не двадцать сортов сухарей, баранки, пирожки, пирожные»41. Хлебом, который лежал в основе традиционно русского питания, стали торговать и в кооперативных магазинах. Новая экономическая политика послужила толчком для их развития. В Ленинграде, например, в руках кооперации в середине 1920-х годов находилось почти две трети хлебопекарен. Современники вспоминали о «кирпичике» из белой муки, на нижней корке которого отчетливо выступали четыре крупные буквы «ЛСПО» – Ленинградский союз потребительских обществ.
Постепенно в свободной продаже стали появляться и другие продукты, в первую очередь благодаря восстановлению традиционных звеньев торговых сетей в городах – частных магазинов и лавок, а также рынков. Городской обыватель в массе своей воспринимал это как привычную норму. А.П. Платонов так описывал впечатления героя своего романа «Чевенгур» (1926–1929) Дванова, возвратившегося в родной город в разгар нэпа:
«Сначала он подумал, что в городе белые… Около вокзала – на базе губпродкома – висела сырая вывеска с отекшими от недоброкачественной краски буквами. На вывеске было кратко и кустарно написано:
“ПРОДАЖА ВСЕГО ВСЕМ ГРАЖДАНАМ.
ДОВОЕННЫЙ ХЛЕБ, ДОВОЕННАЯ РЫБА,
СВЕЖЕЕ МЯСО,
СОБСТВЕННЫЕ СОЛЕНИЯ”
Под вывеской малыми буквами была приписана фирма: “Ардулянц, Ромм, Колесников”.
Дванов решил, что это нарочно, и зашел в лавку. Там он увидел нормальное оборудование торговли, виденное лишь в ранней юности и давно забытое: прилавки под стеклом, стенные полки, усовершенствованные весы вместо безмена, вежливых приказчиков вместо агентов продбаз и завхозов, живую толпу покупателей и испускающие запах сытости запасы продуктов»42.
Частник, быстро сориентировавшийся в новой ситуации, активно проявлял себя на потребительском рынке продуктов питания. Уже весной 1922 года наряду с булочными и кондитерскими стали открываться гастрономические, мясные, рыбные и прочие специализированные магазины и лавочки. К концу 1924 года петроградская губернская конференция РКП(б) вынуждена была отметить, что «частная торговля расположилась в Ленинграде во всех районах и охватывает своими щупальцами весь наш рынок»43. В провинции долгое время индивидуальный предприниматель нередко был главной фигурой в деле обеспечения населения едой. В Сибири, например, в середине 1920-х годов на каждые 10 тысяч жителей приходилась 31 частная лавка и только 5 кооперативных. При этом частник не гнушался использовать еще дореволюционную практику отпуска продуктов в долг своим постоянным покупателям; его магазины прельщали внешним видом витрин и режимом работы, удобным прежде всего для покупателя. В Иркутске, например, в 1924 году отдел местного хозяйства попытался ввести для всех торговых точек обязательный двухчасовой перерыв. Это вызвало бурю возмущения и потребителей, и хозяев44.
Ощущение возврата к дореволюционным нормам приобретения продуктов в городах еще больше усиливалось за счет возрождения рынков. К середине 1920-х в Ленинграде, например, было уже 43 рынка и базарных площадки. Наиболее крупные из них находились в Центральном районе. Это знаменитые Сенной, Апраксин, Мальцевский, Кузнечный, Андреевский и многие другие рынки. После запустения и разрухи времен военного коммунизма рыночные здания находились в плачевном состоянии, но за несколько лет нэпа они были постепенно восстановлены. Иногда это делалось за счет муниципальных средств, иногда на деньги арендаторов. В Москве бурно торговали на Сухаревском рынке, несмотря на то что в 1924 году его перенесли на новое место. Московская пресса периода нэпа часто описывало изобилие продуктов на «Сушке»: «Пройдите по продуктовым рядам. Молочные продукты: снежно-белая сметана, янтарный сыр, масло неуловимых оттенков белизны и желтизны. Знали ли вы, что яйца, собранные в таком большом количестве, могут создать симфонию оттенков и размеров? И свежее парное мясо меняет цвет рубина на гранат, а жир его светится каплями жемчуга. А груды овощей? Зелень лука и пурпур редиски, сотни оттенков зелени – какой художник нарочно подбирал эти тона? Вы видели зарезанную курицу? Но разве вы знали, что сотни их, сложенные вместе на прилавке, создают фантастическое геометрическое тело, дышащее живой теплотой?»45 Менее цветист, но более реален в описании уже киевского базара в 1925 году был белый эмигрант, ярый монархист В.В. Шульгин, тайно посетивший СССР в разгар нэпа. «Так я попал на второй базар, – отмечал мемуарист. – Этот был крытый. Тут больше продавалось всяких вкусностей. И мяса, и хлеба, и зелени, и овощей. Я не запомнил всего, что там было, да и не надо, все есть»46.
Рыночная торговля играла значительную роль в обеспечении горожан продуктами. В Ленинграде, например, даже в 1927 году 47 % молока, потребляемого жителями города, поставляли молочницы, торговавшие на рынках47. И это несмотря на то обстоятельство, что с 1922 года обыватель мог уже позволить себе при приобретении продуктов выбирать между рынком, государственным магазином и кооперативом. Потребительская кооперация в годы нэпа развернула целую сеть торговых организаций в городах. Историк И.М. Дьяконов вспоминал о Ленинграде 1926 года:
«Во всех помещениях магазинов, что побольше, прочно утвердились районные кооперативы. У нас на Петроградской стороне, куда ни кинь взор, видишь синие вывески с большими белыми буквами, подведенные красным:
Петрорайрабкооп.
А по бокам, на вертикальных вывесках, покупателю обещают “мясо, рыбу, зелень, дичь” или “гастрономию, бакалею, колониальные товары”»48.
Кооперативная, государственная и частная торговля находились в состоянии постоянной войны друг с другом. К этому побуждала необходимость выживать в условиях конкуренции. Способы конкурентной борьбы использовались самые разнообразные, вплоть до доносов. Сама же власть часто меняла свою тактику в течение нэпа. Ее нормативные суждения находили свое выражение в урезании денежного и товарного кредитования частной торговли, в увеличении налогов и установлении жесткого контроля над деятельностью частников. Можно обнаружить и любопытные нормализующие документы, демонстрирующие приоритеты идеологических структур в сфере обеспечения населения продуктами питания. Так, в августе 1924 года бюро ЦК ВЛКСМ разработало специальный опросник для проверки политико-бытовой ориентации комсомольцев, у которых, в частности, выясняли: «Где ты должен покупать продукты – в государственном магазине, в кооперации или у частного торговца? Что важнее для нас – развитие кооперации или частной торговли?»49 Однако в реальной повседневности создавалась норма свободного выбора места приобретения продовольствия. Нетрудно догадаться, что тот же процесс развивался в годы нэпа и в области приобщения населения к питанию в общественных заведениях. И хотя такие практики не были всеобъемлющими в российской городской действительности до революции, наличие их культурного следа новая власть пыталась развить и использовать в своих целях, тем более что домашняя кухня в раннебольшевистском дискурсе расценивалась как некая патология и рассадник буржуазных ритуалов еды.
Общепит и Нарпит
С введением нэпа стала быстро сворачиваться система коммунального питания. Являясь на самом деле способом распределения, она не могла существовать в условиях возрождающихся товарно-денежных отношений. К июню 1921 года количество коммунальных столовых с их жалким ассортиментом в Петрограде, например, сократилось в шесть раз50. Почти одновременно власти разрешили открытие частных заведений общественного питания. Число их стремительно росло. В середине 1920-х годов даже в таком сравнительно небольшом городе, как Петрозаводск, работали частные рестораны «Триумф» и «Маяк», а также заведение в Летнем саду. Они отличались высокими ценами, так как облагались большими налогами, часть которых в 1925 году была использована на содержание карельских студентов, обучавшихся в Москве и Ленинграде51. И, конечно, особенно активно сеть частных заведений общественного питания росла в Москве и Петрограде. В городе на Неве уже в 1923 году работало 45 ресторанов. В большинстве своем это были небольшие заведения, часто украшенные забавными вывесками. Немецкий философ В. Беньямин, посетивший Москву зимой 1926–1927 годов, писал в своем дневнике: «13 декабря. Здесь, как и в Риге, существует прелестная примитивная живопись на вывесках… Перед турецким рестораном две вывески, как диптих, на которых изображены господа в фесках с полумесяцем за накрытым столом»52. Обилие довольно приличных заведений общепита поразило Беньямина. На страницах его короткого дневника часто встречаются описания то кондитерской, где «подают взбитые сливки в стеклянных чашах» и безе, то французского кафе в Столешниковом переулке, то облицованного деревом зала гостиницы «Ливерпуль»53. Информацию такого характера можно встретить и в заметках Шульгина, побывавшего в Киеве, Москве и Ленинграде в 1925 году. Он также обратил внимание на то, что именно частные заведения общественного питания в СССР стали институтами, где сохранялись и развивались традиции отношения к еде как к эстетическому удовольствию. Зайдя в один из ленинградских ресторанов, Шульгин будто на мгновение оказался в дореволюционном Петербурге: «Я вошел в знакомый вестибюль, посмотреть на аквариум, в котором плавали, очевидно, те же самые рыбки, что и десять лет тому назад, по крайней мере мне показалось, что узнал одну стерлядку. И поднялся в кабинеты. Гражданин лакей весьма предупредительно провел меня в оставленную для сего комнату. Через несколько минут собрались все, кому полагалось, принесли закуски и карточку, причем лакей, как и в бывалое время, почтительно-уверенно склонившись, ласковым басом уговаривал взять то или это, утверждая, что сегодня “селянка оченно хороша”»54. В меню частных ресторанов названия блюд, как и до революции, писались по-французски: тюрбо, суп а-ля тортю, каша а-ля рюсс. Эту деталь подметил писатель Ю.П. Герман в романе «Наши знакомые», первая редакция которого была создана в середине 1930-х годов.
Индивидуальные предприниматели создали и сеть доступных столовых и прочих заведений, где горожанин мог поесть вне дома. Хорватский писатель М. Крлежа, побывавший в Москве в 1925 году, отметил много мест, где за небольшую цену предлагали обеды из трех блюд с неким выбором (на первое – суп-пюре, щи или говяжий суп с приличным куском мяса; на второе – рыбу или жаркое с салатом; а на третье – шоколадный крем или мороженое). Почти такую же картину писатель наблюдал в Вологде. Там в одном из трактиров в меню значилось шестнадцать наименований супов!55 Помня о традициях дореволюционных трактиров, хозяева их и в середине нэпа готовили там, как правило, без особых затей, но вкусно. Художник В.И. Курдов вспоминал такое заведение, работавшее на территории одного из рынков в Ленинграде. Там «кормились мясные лавочники и разный рыночный люд. Заходили и мы, бедные студенты, съесть миску жирных щей или вкусного-превкусного супа гороха с кусками свинины». Хозяин по прозвищу Полкан мог дать студентам по стакану чая бесплатно и даже накормить в долг56.
Броские, но немногочисленные частные институты «пищи и вкуса» могли накормить очень небольшую часть городского населения, а их созидательная функция заключалась лишь в сохранении традиции отношения к еде как к некоему эстетическому удовольствию. Это не соответствовало общемировой практике рационально организованного питания. В целом, в СССР эти тенденции не прошли незамеченными. Но процесс внедрения в советскую повседневность новых норм обрел выраженный политический оттенок. Сначала появление каждого нового частного заведения общепита с явным сарказмом комментировала советская пресса. Сатирический журнал «Красный ворон», например, в 1923 году писал, что для нэпманов в новом году будут открыты новые рестораны – «На дне Мойки», «Фонарный столб», а реклама у этих питейных заведений будет такая: «Все на фонарный столб»57. Затем уже на уровне нормализующих суждений власти в качестве аномалий стали рассматриваться как сами рестораны, так и их посетители. Тон был задан на II пленуме ЦКК РКП(б), проходившем в октябре 1924 года и посвященном вопросам партийной этики, а конкретнее, нормам поведения коммунистов в быту. Участие в «совместных с нэпманами обедах» и посещение ресторанов грозили моральным разложением, разрывом с пролетарскими массами и т.д.58 Знаковым является то обстоятельство, что в госсекторе, связанном с общественным питанием, слово «ресторан» вообще не употреблялось. Так, в справочнике «Вся Москва» за 1927 год «Гранд Отель», «Европа», «Савой», «Прага» именуются образцовыми столовыми МОСПО59. Неудивительно, что большинство городского населения по-прежнему редко посещало рестораны – в частности, и из-за боязни получить своеобразный ярлык девианта, носителя элементов нэпманского разгула. В.В. Вересаев, автор романа «Сестры» (1931), вложил в уста комсомолки Нинки Ратниковой следующую фразу: «Никогда не была в ресторанах, не хочу туда. Буржуазный разврат»60. Непривычная обстановка, особый интерьер, одежда посетителей подобных заведений настораживали. «Пролетарскую массу» к тому же раздражал и «иностранный дух», столь традиционный для дореволюционных заведений общепита в крупных городах. Так, летом 1927 года на заседании пленума Ленсовета в ряду прочих замечаний в адрес системы общепита в Ленинграде было высказано и следующее: «Я хотел сказать, что в столовых надо бросить французский диалект – он нам не подходит. Это мелочь, но эти мелочи до сих пор продолжаются, до сих пор еще пишутся на карточках на французском диалекте названия кушаний: сегодня а-ля-фуршет, шницель по-венски, суп а-ля-тюрбо и т.д.»61
Действительно, частные заведения общепита не просто не соответствовали идеологическим нормам новой власти. Зажатые в тиски налогов, они не могли справиться с организацией массового питания горожан вне дома. Именно поэтому в начале 1923 года решено было создать структуру, способную не только конкурировать с частником, но и проводить в жизнь идею рационализации быта в целом и питания в частности. Так появилось паевое кооперативное товарищество «Народное питание» (Нарпит), в уставе которого была сформулирована задача предоставления «городскому и промышленному населению улучшенного и удешевленного питания…»62. Сеть нарпитовских столовых развивалась довольно быстро. В отличие от частных ресторанов и трактиров, заведения Нарпита были освобождены от налогов и имели льготы при оплате аренды помещений. К марту 1924 года существовало 37 столовых в Москве, Ленинграде, Туле, Калуге, Ярославле и даже в городах Сибири. Осенью 1924 года эти заведения обслуживали по 118 500 человек в день, а через год – по 273 650 человек63.
Власть явно пыталась сконструировать некие нормы, создавая систему Нарпита, заведения которой должны были стать полигонами «революционализации» питания и вкуса. Несмотря на то что большинство горожан в годы нэпа питались дома, домашняя кухня в ряде нормализующих суждений представлялась как некая аномалия, тормоз на пути построения нового общества и рассадник буржуазных ритуалов еды. Общественная же столовая, по мнению теоретиков питания 1920-х, считалась «наковальней, где будет выковываться и создаваться новый быт и советская общественность»64. Предполагалось, что общие столовые смогут нивелировать последствия стесненности жизни в коммунальных квартирах, став одновременно и культурными учреждениями, в которых рабочие и работницы будут разумно и полезно проводить свой досуг. С подкупающей серьезностью они писали: «Рабочая семья принимает пищу там, где развешены пеленки, где проплеван пол. Принимать пищу в непроветренной комнате, насквозь прокуренной, полной грязи, – значит проглатывать вместе с пищей всякую пыль и вредные микробы и получать от пищи лишь ту малую долю пользы, которую она могла бы дать, если бы ее принимали в чистом хорошо проветренном помещении»65. Вместо проветривания и уборки помещений, а также предоставления семьям горожан достаточного по площади жилья предлагалось перенести прием пищи в общественные столовые. Некоторые из этих теоретических посылок усилиями Нарпита удалось провести в жизнь.