bannerbanner
Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю
Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю

Полная версия

Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Наталия Лебина

Cоветская повседневность: нормы и аномалии От военного коммунизма к большому стилю

О ТОМ ЖЕ 15 ЛЕТ СПУСТЯ (ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ)

Моя книга о нормах и аномалиях в жизни советского города вышла в 1999 году1. За прошедшее время изменилось многое. Историческая антропология уже не считается новым направлением отечественной исторической науки. Более того, история повседневности стала ныне модной темой. Издательство «Молодая гвардия» создало серию «Живая история» и в ее рамках тиражирует произведения под названиями, начинающимися с заклинания «Повседневная жизнь…». О популярности и востребованности данных по историко-антропологической проблематике свидетельствует и почти пятнадцатилетнее существование, с 1995 года, в крупнейшем в России историческом иллюстрированном журнале «Родина» специальной рубрики «Российская повседневность», которую я вела совместно с журналистом Т.О. Максимовой.

Сегодня можно говорить о формировании целой когорты исследователей, сосредоточивших свое внимание на проблемах повседневной жизни населения России, в частности, в советский период. Это маститые историки и представители сопредельных гуманитарных дисциплин Т.Ю. Дашкова, С.В. Журавлев, Е.Ю. Зубкова, Н.Н. Козлова, М.Г. Меерович, И.В. Нарский, И.Б. Орлов, Е.А. Осокина, П.В. Романов, Т.М. Смирнова, И.В. Утехин, Е.Р. Ярская-Смирнова и другие ученые, среди которых много талантливой молодежи. Несмотря на явный рост интереса к изучению истории повседневности, методологическая основа этого научного направления и сегодня не слишком внятна. Еще в 2003 году петербургский историк М.М. Кром отметил отсутствие в науке «универсального, на все случаи пригодного понятия “повседневность”»2. Судя по данным вышедшей в 2010 году книги И.Б. Орлова об исторических и социологических аспектах советской повседневности и обзорной статьи О.В. Бригадиной, никакого терминологического единства нет и по сей день3. Но в практике исследований чаще всего под повседневной жизнью понимается некий синтез элементов материальной и духовной культуры, изучение таких проявлений человеческой обыденности, как жилище, одежда, питание, частная жизнь и т.д. И здесь будет уместно процитировать слова выдающегося русского ученого Л.П. Карсавина: «Материальное само по себе в своей оторванности неважно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религиозные и эстетические взгляды, и его социально-экономический строй»4. Подчеркивал важность знания «простой жизни» и Ю.М. Лотман, считавший, что без понимания ее «мелочей» не может быть истинного понимания истории в целом. Ученый предлагал путь познания прошлого через повседневный быт, что, по его мнению, должно было помочь осмыслению и истории государств, и истории войн, и истории идей. «Быт, – подчеркивал Ю.М. Лотман, – это обычное протекание жизни в ее реально-практических формах; быт – это вещи, которые окружают нас, наши привычки и каждодневное поведение. Быт окружает нас как воздух, и, как воздух, он заметен нам только тогда, когда его не хватает или он портится. Мы замечаем особенности чужого быта, но свой быт для нас неуловим – мы склонны его считать “просто жизнью”, естественной нормой практического бытия»5. Но и в данном случае необходимо использовать некий методологический инструментарий. В противном случае, как справедливо отмечает М.М. Кром, «история быта сведется опять к описательности, к импрессионистическим картинкам или к механической сумме отдельных явлений той или иной эпохи»6.

В своей книге, вышедшей в 1999 году, я взяла на себя смелость предложить использовать в качестве методологического подхода к изучению советской повседневности дихотомию «норма/аномалия», которая не только существует в сфере обыденной жизни, но и применяется как метод построения разнообразных научных конструктов. В естественных науках для физических и биологических объектов существует так называемая адаптивная норма. Она отражает допустимые пределы изменений, при которых целостность той или иной системы не нарушается. В области же общественных отношений действуют определяющие пределы и меры допустимого поведения и деятельности людей, а также общественных групп и организаций социальные нормы7. Чаще всего они устанавливаются и охраняются государством, а следовательно, являются обязательными для всех лиц, находящихся в сфере его действия, и получают отражение в официальных государственных актах – законах, указах, постановлениях. Это так называемые нормативные суждения власти – детализированные правила поведения, в которых четко закрепляются юридические права и обязанности участников общественных отношений. Для обеспечения их выполнения применяются меры государственного принуждения. Внегосударственные организации также устанавливают определенные внутренние правила поведения, которые можно назвать нормализующими суждениями, не имеющими юридической силы.

Одновременно в любом обществе существуют правила поведения, формально нигде не закрепленные. Это нормы морали, обычаев, традиций. Они связаны с господствующими представлениями о норме и патологии, складываются в результате их многократного повторения, исполняются в силу привычки, ставшей естественной жизненной потребностью человека. Правила такого рода составляют скелет ментальности населения, в свою очередь тесно связанной со стилем его повседневной жизни. Поведенческие стереотипы личности в значительной мере формируются под влиянием быта. И в то же время особенности и формы обыденной жизни человека являются выражением присущих ему социально-культурных представлений, восходящих к историческим устоям общества. Таким образом, вопрос о норме и аномалии тесно связан с исторической антропологией. Сегодня эта ситуация очевидна прежде всего применительно к изучению истории советской повседневности. Побудительным мотивом проведения анализа повседневности в контексте теории девиантности является стремление к концептуализации проблем советской повседневности.

Для россиянина с 1917 года слово «норма» приобрело особый семиотический смысл. Закрепленные юридически и реально действующие в повседневной жизни, нормализующие суждения власти оказывали серьезное воздействие на ментальность, порождая новые разновидности дихотомии «норма/аномалия». О.В. Бригадина справедливо отмечает: «Общество выстраивало систему оценки поведения, определяя одни его стереотипы как норму (комфортное поведение), другие как девиацию… Характер соотношения нормы и девиации был связан прежде всего с изменением ценностных ориентиров общества, а также с усилиями власти по закреплению определенных желательных моделей – стандартов»8. Выявление подобных государственных практик лишний раз доказывает правомочность использования в качестве методологической основы изучения советской повседневности теории отклоняющегося поведения. В 1999 году я довольно подробно излагала принципы этой теории, появление которой связано с именем Э. Дюркгейма, а дальнейшее развитие – с именем Р. Мертона. Однако спустя 15 лет мне представляется нецелесообразным это делать. Ныне сведения о девиантологии входят в вузовские курсы по социологии и социальной антропологии. Это же относится и к теории штампов Г. Беккера, с помощью которой возможно рассматривать процесс превращения нормы в патологию и обратно9. В 1999 году я осмелилась назвать подобный процесс, развивавшийся в пространстве российской повседневности, инверсией, что не встретило понимания в историческом сообществе. Однако ныне об этом уже пишут многие отечественные исследователи. А.Н. Медушевский, например, отмечает, что «в условиях большевистской революции девиация сама стала нормой поведения, привела к превращению подпольной субкультуры революционной организации в официальное право и установлению доминирования неофициальных криминальных норм над формальными правовыми»10.

И все же через пятнадцать лет, несмотря на то что за прошедшие годы написаны и изданы книги и статьи по иным проблемам социальной истории России ХХ века11, я хочу еще раз вернуться к проблеме норм и аномалий в советской повседневности. На это есть несколько причин. Прежде всего, моя книга стала, как это ни помпезно звучит, библиографической редкостью. Зато предложений «скачать и читать» множество, что, на мой взгляд, свидетельствует о востребованности текста, и не только в научной среде. Мне представляется, что свой читатель найдется и у новой книги о нормах и аномалиях.

Однако мое возвращение к уже затрагивавшимся проблемам вызвано и желанием расширить временные рамки повествования. Проявление дихотомии «норма/аномалия» в повседневной жизни предполагается рассмотреть, не ограничиваясь периодом 1920–1930-х годов. В новом варианте книги затронуты проблемы норм и аномалий повседневности периода военного коммунизма, а также эпохи послевоенного сталинизма. Расширение хронологических границ во многом связано с необходимостью осмысления понятия большого стиля. Имеющее на первый взгляд отношение к сфере архитектуры, искусства и литературы, оно все чаще используется для изучения авторитарных и тоталитарных режимов как объектов историко-антропологического описания12. Будучи калькой с классического определения образного строя архитектуры, изобразительного и прикладного искусства Франции второй половины XVII столетия, эпохи Людовика XIV, советский большой стиль, связанный с эпохой сталинизма, демонстрировал могущество некой почти абсолютной власти, ее пышность и помпезность, под его воздействием формировалась специфика повседневности, ее нормы и аномалии. Бытовые реалии большого стиля, зародившиеся в конце 1930-х годов, получили специфическое развитие после окончания Великой Отечественной войны в рамках имперского сталинизма. Одновременно я постараюсь осветить и не поднятые в книге 1999 года вопросы (подробнее см. в главе 1 части I).

Как человек пока еще здравомыслящий, я стараюсь учесть в новом тексте не только современные достижения коллег, которые за эти 15 лет написали достаточное количество трудов, в той или иной степени связанных с проблемами повседневности, но и важные замечания, мелькавшие в разного рода рецензиях. В первую очередь это касается языка книги: он по возможности облегчен. Я стараюсь в меру своих способностей позаботиться о «читабельности» текста, придав ему жанр фундированных исторических очерков, основанных на использовании часто впервые вводимых в научный оборот документов, извлеченных из фондов архивов (см. Примечания). Кроме того, в новом варианте книги будет широко использоваться такой вид исторических источников, как литературно-художественный нарратив, созданный в 1920–1950-х годах. Попутно замечу, что для облегчения языка книги я буду использовать следующие синонимы понятия «норма»: стандарты, устои, каноны, регламенты – и понятия «аномалия»: отклонения, патологии, девиации.

И наконец, самая веская причина возвращения к проблеме повседневности в контексте дихотомии «норма/аномалия». Советская власть просуществовала более 70 лет. Но означает ли это, что повседневная жизнь все эти годы была действительно советской, то есть полностью определяемой воздействием нормативных и нормализующих суждений власти партии коммунистов и реалий социалистической экономики? Что скрывается под термином «советскость» применительно к структурам повседневности и можно ли считать практики обыденности, быта в условиях централизованного планового хозяйства и однопартийной политической системы, гарантировавшей господство коммунистической идеологии, нормой? Конечно, эти проблемы необходимо рассматривать в рамках всего периода существования СССР. Однако мне представляется, что корректным в данном случае будет и проведение исследования, выявляющего черты «советскости» как нормы или аномалии городской повседневности (ведь именно ее стилистика в ХХ веке определяла закономерности культурно-бытового развития общества в целом), на материалах 1920-х – середины 1950-х годов. Одновременно следует сказать, что модель повседневной жизни городского населения будет построена без учета специфики быта в период Великой отечественной войны, системы ГУЛАГа и отдельных национальных республик. И все же перечисленные ограничения не помешают восстановить основные характеристики дихотомии «норма/аномалия» в ее антропологическом контексте. Хронологические рамки книги будут охватывать, по сути дела, три периода истории советской государственности: военный коммунизм, новую экономическую политику и время сталинизма. Рассмотрение бытовых реалий в пределах более чем тридцати лет даст возможность приблизиться к пониманию феномена советской повседневности, а также ее характеристик в контексте сочетания элементов нормы и аномалии.

Завершить свое предисловие к новой книге я хочу словами благодарности многочисленным доброжелательным читателям моего первого сочинения о нормах и аномалиях, а также моим агрессивным критикам. Суждения и тех и других побудили меня к продолжению исследований. Огромное спасибо издательству «Новое Литературное Обозрение», а, главное, редактору серии «Культура повседневности» Льву Оборину за терпение, внимание, заинтересованное отношение к тексту, завидную работоспособность и за приобщение к суждениям молодых российских интеллектуалов о советском прошлом.

ЧАСТЬ I. НОРМЫ РАСПРЕДЕЛЕНИЯ (ПРЯМОЕ НОРМИРОВАНИЕ ПОВСЕДНЕВНОСТИ)

Государство, созданное большевистской партией, было основано на строго нормированном централизованном распределении. Правда, теоретики социализма утверждали, что вопрос нового общества состоит не в том, «как распределять, а в том, как производить», а «всякое распределение предметов потребления есть всегда лишь следствие распределения самих условий производства»13. Однако зарождение новой государственности происходило в экстраординарных условиях Первой мировой войны, и частично распределительные нормативные суждения новой власти были развитием уже существовавшей ситуации карточного снабжения населения (подробнее см. в главе 1). После же революционных событий осени 1917 года «нормы» распространились не только на продукты питания, они стали действовать в жилищной сфере, в области обеспечения предметами быта. «Нормирование по-советски», таким образом, затронуло трех «китов», на которых зиждется повседневная жизнь человека вне работы и политики: питание, жилье и одежду.

ГЛАВА 1. КУЛЬТУРА ЕДЫ И НАСЫЩЕНИЯ: ДИСЦИПЛИНИРУЮЩИЕ ФУНКЦИИ

Сытость и голод – традиционная дихотомия, в которой первое понятие всегда является нормой, а второе – патологией. И большинство социальных революций ставят перед собой задачу накормить голодных, которая осуществляется в контексте культурно-бытовых норм конкретного общества. К началу XX века в России сформировались основные признаки городской культуры еды. Во-первых, горожане, в отличие от сельского населения, приобретали продукты в магазинах и на рынках, находясь в полной зависимости от организации торговли. Во-вторых, основная масса жителей городов питались дома, насыщение обеспечивалось за счет индивидуального приготовления пищи в домашних условиях. В-третьих, в крупных городах начала формироваться сеть общественного питания (рестораны, кухмистерские, столовые, трактиры). В это же время в европейской культуре в связи с ростом городского населения происходил переход к быстрому и хорошо отлаженному снабжению питанием, к серийному приготовлению пищи. Теряла свою значимость не только кухня домашняя, но и старая ресторанная.

Так во всем мире стал формироваться рационалистический стиль еды.

В предреволюционной России эти тенденции прослеживались пока слабо, но не заметить разницу в крестьянско-пролетарских привычках в еде и во вкусовых приоритетах буржуазного гастрономического эстетизма было невозможно. Дихотомия «голод/сытость» усложнялась, однако относительно четкое и согласованное функционирование всех трех составляющих городской культуры еды (системы приобретения продуктов, домашней кухни, сети заведений общественного питания) позволяло в целом сохранять в социальном пространстве адаптивную норму, связанную с обеспечением населения пищей. Вступление России в Первую мировую войну неминуемо повлекло за собой изменение структур повседневности, системы распределения, а следовательно, и ментальных норм. Деформации подверглась привычная практика приобретения продуктов. К 1917 году в России сложилось некое подобие карточной системы. С лета 1917 года властные структуры начали активно внедрять в повседневную жизнь горожан так называемое «коллективное питание по карточкам», реальной формой которого стали общественные столовые. Они в первую очередь осуществляли распределительные функции. Искажению подверглись и нормы вкусовых приоритетов разных слоев российского населения. Косвенным свидетельством этого являются публикации в городских газетах начиная с 1915 года рецептов дешевых блюд, которые можно приготовить из небольшого количества продуктов. С приходом к власти большевиков патологизация структуры обеспечения горожан едой усугубилась.

Сразу оговорюсь, что в книге о нормах и патологиях, изданной в 1999 году, распределительные нормы в сфере питания не рассматривались вообще. Действительно, многие вопросы нормирования продуктов питания уже тогда были подробно и обстоятельно освещены в блестящих монографиях и статьях Е.А. Осокиной. За прошедшие 15 лет появились исторические исследования, затрагивающие и систему торговли продуктами, и развитие сети советского общепита. Это в первую очередь работы Е.Д. Твердюковой. Интересны и работы социальных антропологов и представителей иных научных дисциплин, анализирующих феномен советскости в контексте практик потребления, – Е.А. Добренко, И.В. Глущенко, С.А. Кириленко, И.В. Сохань, М.Ю. Тимофеева и др. И все же я осмелюсь предложить свое видение дисциплинирующего смысла продовольственных норм и процесса формирования особого «советского вкуса» как важной составляющей культуры повседневности в целом.

Вкус к необходимости

Новая государственная система в условиях нарастания продовольственного кризиса с успехом использовала уже наработанные ранее приемы нормированного распределения. Однако распределительные нормы лидер большевиков предполагал использовать как инструмент политического принуждения. Еще в октябре 1917 года В.И. Ленин отмечал: «Хлебная монополия, хлебная карточка… являются в руках пролетарского государства, в руках полновластных Советов, самым могучим средством учета и контроля… Это средство контроля и принуждения к труду посильнее законов конвента и его гильотины»14. В ноябре 1917 года – судя, правда, по источникам мемуарного характера – Ленин и вовсе заявил примерно следующее: «Хлеба у нас нет, посадите буржуев на восьмушку, а если не будет и этого, то совсем не давайте, а пролетариату дайте хлеб»15. Летом 1918 года эта идея обрела форму нормативного суждения: Коллегия Наркомпрода 27 июля предложила «немедленно ввести классовый паек»16.

По решению коллегии Наркомпрода все население разделялось на трудовое и нетрудовое. Первое в свою очередь состояло из четырех категорий: 1) лица, занимающиеся тяжелым физическим трудом; 2) лица также физического, но не тяжелого труда, больные и дети; 3) служащие, представители свободных профессий, члены семей рабочих и служащих; 4) владельцы предприятий, торговцы и прочие. Четвертая категория получала хлеба в восемь раз меньше, чем первая. В основу выраженной дифференциации обеспечения продовольствием была положена идея классового деления общества; одновременно беременные женщины получали пайки наравне с рабочими физического труда. Однако такого деления оказалось недостаточно, чтобы обеспечить голодное население. Распределительная система большевиков «совершенствовалась» по мере внедрения в повседневную жизнь принципов военного коммунизма. В апреле 1920 года СНК РСФСР утвердил проект декрета о введении трудового, или бронированного, пайка, которым предлагалось поощрять рабочих за успешный труд. Разнообразие норм распределения росло и умножалось. Сосуществовали «особый» паек для рабочих топливной промышленности и «академический» – для ученых, паек для кормящих матерей, «красноармейский», «медицинский» и т.д.

Приход большевиков к власти осложнил и без того непростую ситуацию в рыночной торговле. Рынки играли накануне 1917 года огромную роль в повседневной жизни горожан. Новая же власть воспринимала крестьян, торгующих своей продукцией, как «паразитов на теле трудового населения». В городах в годы Гражданской войны велась борьба с уличными продавцами, а заодно и с рынками. В Петрограде, например, в 1919 году торговать разрешалось лишь на 9 из 40 имевшихся базарных площадок, а летом 1920 года решено было закрыть и эти девять17. Власти проявляли настойчивое стремление к ликвидации публичных мест частной торговли и потому, что население не должно было замечать резкий контраст между нормами карточного снабжения и количеством продуктов, имевшихся на рынках.

Как инструмент реализации норм распределения использовали большевики и систему «коммунального питания». Уже 27 октября 1917 года в декрете СНК «О расширении прав городских самоуправлений в продовольственном деле» отмечалось: «Городское самоуправление… имеет право превратить рестораны и трактиры в общественные столовые, работающие под руководством и контролем города…»18. С августа 1918 года в рамках действия большевистского нормативного акта – декрета ВЦИК РСФСР «Об отмене частной собственности на недвижимости в городах» – аномалией стало существование частных ресторанов, кафе и трактиров19. В Петрограде, например, специальным распоряжением Петрокомпрода все эти заведения подлежали ликвидации уже с 15 ноября 1918 года20. В условиях карточного распределения и натуроплаты основная масса горожан принуждена была пользоваться пунктами коммунального питания. В Москве летом 1919 года в таких заведениях кормилось около миллиона человек. В Петрограде в 1920 году насчитывалось почти 700 общественных столовых. Власть, настойчиво пытаясь превратить в норму систему коллективного питания, использовала ее и как инструмент реализации своих социальных предпочтений. При большевиках распределение носило выраженный классовый характер, и это предопределило вид аномалий, явившихся результатом его использования при решении продовольственного вопроса.

Карточки спровоцировали появление аномальной бытовой практики, основанной на поиске стратегии выживания, – «пайколовства». Возросшая в условиях нарастающей инфляции значимость натуральной части оплаты труда заставляла городских обывателей пристраиваться к местам распределения наиболее «весомых» пайков. Современники вспоминали: «Самым характерным в нашей жизни времени военного коммунизма было то, что все мы, кроме наших обычных занятий, таскали пайки. Пайков существовало большое разнообразие, надо было только уметь их выуживать. Это называлось “пайколовством”»21. Дело часто доходило до курьезов. Например, в Петрограде в 1918–1921 годах «милицейский паек» можно было получить за организацию культурно-просветительной студии для милиционеров, а паек матери, кормящей грудью, – за чтение акушеркам лекций по истории скульптуры. «Пайколовство» быстро распространилось и по другим городам Советской России. Летом 1921 года одна из челябинских газет опубликовала фельетон. Его авторы выделили несколько категорий «пайкистов». Пайкист-философ, казалось, вообще не думал о пайке, он лишь напоминал о нем вскользь и только начальнику хозяйственного отдела. Существовала категория «рассеянных» пайкистов, не замечавших, что они получают сразу несколько пайков. Были еще «коллекционеры», имевшие и красноармейский, и академический, и совнаркомовский паек, а также «спортсмены», гонявшиеся за количеством. А «глупым пайкистом» считался обыкновенный обыватель, надеявшийся на справедливость в системе распределения22. Реакция власти на «пайколовство» носила в основном внеюридический характер. В Советской России разрасталась сеть ревизионных органов, пытавшихся отслеживать «законность» предоставления пайков и продовольственных карточек. Но общий хаос не позволял наладить эту работу.

Более нетерпимо большевики отнеслись к «мешочникам» – еще одной социальной аномалии, порожденной запретом на частную торговлю и на закрытые рынков23. Традиционно под мешочничеством понимают некую форму самоснабжения населения в условиях развала хозяйственных связей и нормального товарообмена. Сопутствующими обстоятельствами появления «мешочников» становятся продовольственный кризис и товарный голод. Большинство филологов и историков относят слово «мешочник» к временам Гражданской войны. Известный специалист в области истории русского языка А.М. Селищев ставил его в один ряд с понятиями «дензнаки» и «комбеды», возникновение и существование которых ограничивается периодом 1918–1922 годов. Однако еще до прихода большевиков к власти население страны начало втягиваться в практику самостоятельного добывания пищи и промышленных товаров, которые перевозились, как правило, в мешках. Причиной этого процесса во многом явилось введение хлебной монополии. Гражданская война усугубила ситуацию.

На страницу:
1 из 4