bannerbanner
Москва: место встречи (сборник)
Москва: место встречи (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

На матчах Люся бегала «заворотным хавом» или «загольным кипером» – так называли подающего мяч футболистам. Если мяч вылетал за ограду и падал вниз, лифтерши по таким пустякам лифт не гоняли, и Люся съезжала по перилам или спускалась по железной пожарной лестнице, которую я уже не застала. Особым шиком среди ребят считалось перелезть через ограду и гулять по карнизу над бездной. «А кто боялся, того все считали слабаком, и мы до сих пор помним их имена», – сказала служившая на войне в десантных войсках, чудом уцелевшая подруга Люси Галя Полидорова.

Однажды во время футбольного матча вратарь получил травму. Ворота заслонил «загольный кипер» и не пропустил ни одного мяча. Почетным членом жюри был Лев Кассиль. Он вручил кубок победителям и спросил: «А что, ваш вратарь – девочка?» «Да, бывший заворотный хав, голкипер Захарова». Тогда-то и получила мама в подарок от Кассиля «Кондуита и Швамбранию».

Люся родилась в этом доме. Ее родителям в 1922-м дали тут комнатушку после череды событий, которые легли в основу моего романа «Мусорная корзина для Алмазной сутры». Вкратце перечислю. Степан Захаров: с десяти лет – рабочий мастерских сапожных гвоздей, потом чаеразвесочной фабрики Губкина – Кузнецова у Рогожской заставы – Степа заворачивал чайные листочки в цинковую бумагу, цинк разъедал пальцы, и все там чахли молодыми, в развеске Губкина – Кузнецова, наглотавшись чайной пыли. Но Степа и не думал чахнуть: в декабре 1905 года он столь яростно бился на баррикадах, что дальше пошло-поехало: аресты, тюрьмы, солдатчина, снова арест за побег из крепости Осовец Гродненской губернии, потом ему забрили макушку в Сольвычегодске, три года каторги, в скотовозе отправили в Рыбинск и – поминай как звали – на Румынский фронт!

В 1917-м, когда все ячейки и тайные коммуны вылезли из щелей, вытащили спрятанные под полом ружья и «парабеллумы», завернутые в рогожку и промасленную бумагу, был среди этих отчаянных голов и Степан, рядовой 121-го Пензенского пехотного полка, влившегося в 4-ю армию Западного фронта Бессарабии. Немецкие войска разгромили румын, и тогда им на помощь бросили русский пехотный полк, в том числе политссыльного запевалу из 5-й дисциплинарной роты Захарова. Ой, как он пел солдатские песни: «Лагерь – город полотняный, и горе морем в нем шумит…»

В московском восстании Степа возглавил батальон самокатчиков, ему выкатили велосипед, он уселся на него – это был складной самокат системы Жерара. И в октябре 17-го на своем железном коне ураганно проскакал по Москве. Кое-кто сообщает в мемуарах, что Захаров дрался с юнкерами, засевшими в Крутицких казармах и Алексеевском военном училище. Другие отчетливо наблюдали его долговязую фигуру, открытую всем ветрам, в распахнутой, не по размеру шинели на баррикадах в районе Пресни. Н. И. Бухарин, бывший одним из руководителей московского мятежа, вспоминал, что «на Тверском бульваре во время атаки был ранен мой старый товарищ Степан Захаров». (С Бухариным Степа соседствовал в Таганской тюрьме, тот его образовывал по части материалистического понимания истории, притом свою камеру Н. Б. изрисовывал портретами Маркса, доводя до исступления надзирателя, которому приходилось драить казенные стены от несмываемого бородача.)

С Фаиной дед встретился той же осенью в штабе Красной гвардии Бутырского района, естественно, он там был самый главный. Мою раскрасавицу-бабушку, сестру из общины Лилового креста (она жила в доме Федора Шаляпина на Садовой и лечила всю его семью), в разгар московского мятежа начальник госпиталя послал подбирать раненых на улице под пулеметным огнем. Шесть сумрачных дней и ночей она таскала раненых и убитых, волокла на шинели к санитарному автомобилю, оказывая всем без разбору медпомощь, как ее учил профессор Войно-Ясенецкий. При этом до того себя доблестно проявила, что Семашко направил ее в медсанчасть того самого штаба, где мой воинственный дед влюбился в нее, сраженный красотой. Она же утверждала – особенно когда они развелись (влюбчивого Степана увела у Фаины донская казачка Матильда), – что вышла за него из жалости, уж больно он был взъерошен, рыж и конопат, даже пятки, она говорила, у этого черта рыжего были конопатые, и такой худой, что просто кожа да кости.

В 1919-м Захаровых направили освобождать Крым от Врангеля и Деникина, Степана – секретарем обкома ВКП (б), Фаину – начальником госпиталя. Два раза Красная армия в Крыму отступала с колоссальными потерями. Дважды Фаина формировала эшелоны – отправляла раненых бойцов и больных сыпным тифом в тыл. Оба раза – лично – по нескольку месяцев сопровождала до Москвы переполненные санитарные поезда под обстрелом и бомбежками. В 1920-м Степан был прикомандирован к 46-й дивизии 13-й армии, той самой, которая брала Перекоп и форсировала Сиваш. Фаина готовила съезд третьего конгресса Коминтерна, в кожаной тужурке с «маузером» на бедре возглавляла в Москве борьбу с беспризорностью. После победы над Врангелем Степу, на сей раз легально, назначили секретарем Рогожско-Симоновского райкома (в 1912-м он занимал этот пост в подполье), а также членом бюро Московского комитета ВКП (б), и заселили в «ячейку» № 430 дома 10 по Гнездниковскому переулку, где кроме них обитал управляющий трестом «Полиграфкнига» Н. Алмазов с семьей. С жилплощадью в Москве было туго, а тут много разных закоулков, надстроек, каких-то полостей на черной лестнице. Ютились, теснились, никто не роптал. Юность Захаровых пролетела без крыши над головой, без твердой земли под ногами, под грохот и лязг колес, гул аэропланов, удары взрывной волны. Вши, голод, сыпной тиф, мешочники, бандиты, мародеры, тени погибших городов. А тут – квартира на Тверской, из окна видно памятник Пушкину. Словом, спустя девять месяцев у них родилась дочка.

А «Тучерезу» исполнилось десять лет.

И я вам так скажу: если бы его судьба на этом завершилась, то он все равно вошел бы в историю не просто Москвы, но – мира, ибо все дороги ведут не столько в Рим, сколько в высотку Большого Гнездниковского переулка.

Дом строился на холме и возвышался над Москвой, как бы перекликаясь с высокой колокольней церкви Николы в Гнездниках. Мощная, прихотливо изломанная линия, серая плитка фасада расчерчена красными вертикалями, верхний этаж украшен орнаментом, гирлянды цветов оплетают его, и эти цветы – редкие орхидеи! – выполнены из добротного камня! С боков дом украшен барельефами чуть не роденовских «мыслителей». А уж на самом верху красуется майоликовое панно «Лебеди и русалки» художника Головина…

Перегородки и перекрытия сделаны из лиственницы! Хотя московский брандмайор еще в 1912 году предупреждал, что столь высоченное деревянное строение сулило пожар за пожаром, но вот пролетела сотня лет – и ни одного пожара. Громадные окна, продольные и поперечные коридоры, высоченные потолки! Со временем Захаровы переселились в отдельную «каюту» за № 421, Фаина выписала мать из деревни, и бабушка Груша у них обустроилась на просторных антресолях.

Груша катила коляску с внучкой по крыше и обмирала от высоты. Кусты персидской сирени в больших кадках источали терпкий аромат. Внизу простиралась Москва, по бульвару гуляли лилипуты, на Тверской громыхали редкие трамвайчики, аэропланы кружили над Ходынкой. Жизнь ей казалась сном, только одно она твердо знала: девочку надо окрестить. Но богоборец Степан вместо крестин затеял «октябрины». Груша нажарила пшенных оладий с грибной подливкой на той же чугунной сковороде, которая у меня и сейчас в строю, бессменная и доподлинная, – уж больно до революции делали нетленную хозяйственную утварь.

Стали подходить гости – фронтовые друзья Степана, с которыми Захаровы воевали в Крыму, военком А. Могильный, Витя Баранченко – Фаина ему в Мелитопольском госпитале раны залечивала. «Эта парочка, – рассказывала Фаина, – где-то раздобыла длинную палку копченой колбасы. За ними ввалился Ваня Лихачев. Батюшки мои! С тортом!» Лихачев – будущий директор автомобильного завода «АМО», позднее завод переименуют в завод имени Сталина – «ЗИС», а там и в «ЗИЛ» – завод Ивана Лихачева, соседа Захаровых по дому-крыше.

Курили у окна, заглядывали вниз в переулок – с четвертого этажа видна часть бульвара с памятником Пушкину и краешек Страстной площади. Приехали Дольский, Карпухин, Шумкин, будущий нарком просвещения Андрей Бубнов – когда-то Захаров имел с ним плодотворное общение через отдушину в Таганской тюрьме, А. Б. ему лекции читал по литературе, истории, философии, натаскивал по немецкому языку и как школьника гонял по заданным урокам. Теперь они снова были соседями.

Герц подъехал на извозчике. Герц – партийная кличка Дмитрия Ульянова, со Степаном они прошли Первую мировую и Гражданскую, но неразрывно спаяла их страсть к шахматам. Раз как-то сам Ленин стал свидетелем их игры. Степа заволновался, не с той фигуры пошел. Светоч революции ахнул: «Непростительный промах! И кому проиграл – такой шляпе!»

Да, Дмитрий не был застрельщиком, как дерзновенный и бойкий Владимир Ильич. До революции служил врачом в Таврическом земстве. Кто-то назвал его «красным кардиналом» – младший брат Ленина смахивал на кардинала Ришелье из «Трех мушкетеров»: те же усики и бородка цвета сохлой травы, благородный облик, солидный словарный запас. У Степы хранились его трактаты: «Улучшение обеспечения жителей Таврической губернии пресной водой», «Финансирование профилактики мероприятий для снижения заболевания на Крымском полуострове тифом, туберкулезом и холерой» и другие толково составленные руководства по избавлению от глада и мора. Он пекся о телесном здравии крымчан, изобилии пшеницы, умножении скота и не в последнюю очередь – виноделия: Дмитрий Ильич выпивал. Это следует из многих источников, Степа в ста случаях из ста составлял ему компанию, что, видимо, послужило причиной отзыва Дмитрия Ильича из Крыма в 1921 году в Москву на работу в Наркомздрав.

Ульянов-младший явился нарядный, в жилете, шелковом галстуке – с букетом лиловых ирисов.

– Из оранжереи Рейнбота, – сказал, вручая Фаине цветы.

Горки до революции принадлежали Рейнботу, московскому градоначальнику.

Груша привезла из деревни самогон. Стаканчик за стаканчиком – стали перебирать имена. Степа ждал сына, хотел назвать Степаном, «чтоб наш Степан Степанович Захаров дожил до коммунизма». Ладно, Шумкин (партийный псевдоним Фуфу) предложил назвать девочку Марсельезой, Степан бредил самолетостроением и склонялся к Авиации, а Бубнов (Химик Яков) – к Александре в честь Пушкина. Все посмотрели на Степину дочку – физиономия сплошь в веснушках, из-под чепца торчат красные волосики, глаза скосила и погрузилась мыслями в себя.

– Александра не подходит, – махнул рукой Дмитрий Ильич. – Но есть другое имя, тоже пушкинское! Вон как она «возводит светлый взор»…

И продолжал под общий хохот:

Людмила светлый взор возводит,Дивясь и радуясь душой…

Дмитрий Ильич поднял наполненный граненый стаканчик. В подтверждение «октябрин» был составлен «исторический документ»:

1923 года 17 июня мы, нижеподписавшиеся, собравшись на заседание под председательством Дмитрия Ильича Ульянова для обсуждения вопроса, как назвать родившуюся 3 июня 1923 года девочку, постановили после всестороннего обсуждения и различных докладов назвать ее Людмилой. Родителями единогласно признаны Ст. Ст. и Ф. Ф. Захаровы. Отцом крестным избран под гром аплодисментов Дмитрий Ильич Ульянов, которому поручается наблюдение за воспитанием Людмилы и о последующем извещать собравшихся.

Вышесказанное подтверждаем: председатель – Дм. Ульянов… – и четырнадцать подписей.

В начале августа Д. Ульянов на автомобиле «Делонэ-Белльвиль» с шофером Ленина Гилем возил Захаровых в Горки. Степан играл в городки с Гилем и купался в Пахре, Фаина гуляла в парке, а Дмитрий Ильич носил нашу Люсю показывать брату – тот, уже слабый и больной, «одряхлевший лев», рассказывала потом Фаина, которая наблюдала за ними из-за деревьев, не смея приблизиться, сидел на скамейке с сестрами.

Дома под стеклом над письменным столом у нее всегда висел его портрет – в люстриновом черном пиджаке, – сделанный фотографом Оцупом. Мы выросли под этим портретом – сперва Люся, потом Юрик, ну и я тоже. (Правда, мы с Юриком уже росли не только под бабушкиным Лениным, но и под Люсиным Хемингуэем.)

Когда «лев» устал от вращения Земли и душа его вознеслась в эфир – Степа оказался в гуще вселенской похоронной церемонии. Шесть бессонных ночей, на сто лет вперед прокурив квартиру в Гнездниковском, он обдумывал стратегию движения кустовых групп от Рогожско-Симоновского района на Красную площадь числом около пяти тысяч, составлял планы, карты, бюллетени, вычерчивал схемы и диаграммы, по минутам назначая фабрикам и заводам, кто к кому и когда обязан пристроиться в хвост, а кого держать в затылке, сколько человек в шеренге (восемь), оптимальное расстояние между шеренгами (один шаг), скорость движения – три версты в час. И особое предписание начальникам делегаций организовать надежную связь вдоль своих колонн в виде одиночек-велосипедистов.

«Итак, на похороны Ильича район направляется по следующему маршруту, – писал Захаров красивым размашистым почерком с нажимом, лиловыми чернилами. – Таганка, Астаховский мост, Солянка, Варварская площадь, Лубянский проезд, Лубянка, площадь имени Свердлова, площадь Революции, проезд между Историческим музеем и Кремлевской стеной, Красная площадь, Варварка, Солянка и обратно. Ввиду острого мороза все участники указанного шествия должны одеваться тепло. Теплое пальто, валенки, шапка, закрывающая уши, шерстяные варежки – принимая во внимание, что на Красной площади придется простоять от 1–2-х часов… Партийным ветеранам и восходящей молодежи, – чисто по-человечески просил Степан, – необходимо поддерживать строгий порядок, помня, что на нас возлагаются большие надежды в смысле дисциплины, во избежание давки».

Степан был членом ВЦИК и ЦИК СССР, делегатом бесчисленных съездов партии, Всероссийских съездов Советов и конгресса Коминтерна. Историк и писатель В. Баранченко говорил: если б Степе Захарову дали возможность учиться, из него бы вышел академик, не меньше этого! В январе 1925-го, выступая на Московской губернской конференции, Степан заявил: «Сталин говорит одно, а думает другое». Рассказывают, что Сталин взял слово, попросил стенографистку выйти и, не выбирая выражений, разнес в пух и прах Захарова. Степа выскочил из зала, спустился в буфет и хватил стопку водки. Сталин вышел следом и бросил мимоходом: «Поделом, не будешь лезть наперед батьки в пекло».

Степан был выведен из бюро райкома партии, освобожден от должности секретаря, его «ссылают» на Кавказ: секретарем окружкома Ставрополя, потом Таганрога, Пятигорска, Ростова-на-Дону. В 1934-м со «строгачом» по нелепому обвинению выгоняют с должности секретаря Новороссийского горкома и вызывают в ЦК. По дороге в Москву его полуживого снимают с поезда с крупозным воспалением легких. Спустя несколько месяцев родные отыскали его на заброшенном полустанке в сельской больнице. Он долго болел. У него другая семья, неопределенные место жительства и род занятий, дед особо «не светился», но повсюду, куда его забрасывала судьба, устраивал курсы ликбеза и открывал избы-читальни, его возмущало, что в Америке Эйнштейн уже открыл теорию относительности, а в России две трети населения неграмотные. Единственное, что он возглавил за пять предвоенных лет, – рижский завод «Промутиль», реорганизовав его в трикотажную фабрику. Словом, не было бы счастья, да несчастье помогло. Как заявил мне один Люсин приятель: «Твой дедушка, Марина, был хитрый большевик. Он обвел вокруг пальца Сталина, Берию и Ежова». (А Юрий Никулин, когда я ему показала фотографию Захарова – они были знакомы по дачному поселку в Кратове, – воскликнул: «Степан Степаныч? Твой дед? Это ж мировой был мужик!»)

Жители бывшего дома Нирнзее, переименованного в 4-й дом Моссовета («Чедомос»), еще сушили белье на крыше и выбивали ковры, дети играли в «казаки-разбойники», посещали кружки бальных танцев и лепки, сооружали на крыше автомобиль, выпускали стенгазету, издавали рукописный журнал, публиковали свои первые стихи и рассказы. Они придумали себе утопическую «Республику Чедомос», где шел напряженный поиск диалога с миром. Там царило жизнеутверждающее, космическое, творческое начало: ты не мог, родившись в этом доме, например, не петь в хоре, или, что касается меня – опять же на крыше я играла Наф-Нафа в «Трех поросятах».

А они вот с этих самых лет уже готовы были защищать свою «республику», а заодно и живой, пульсирующий мир, который открывался им с высоты. Мальчишки и девчонки вырезали себе деревянные ружья, по карте следили за войной в Испании, учились стрелять, бегали с противогазом, носилками, осваивали противовоздушную оборону, всем домом вступили в «Осоавиахим», у Люси сохранились значки ГТО, ГСО, ПВО, ЗАОР, «Ворошиловский стрелок», листочек с азбукой Морзе – предчувствие войны висело в воздухе.

В 1937-м вольный дух поднебесной «республики» сочли подозрительным, что-то пушкинское неискоренимо витало на крыше, недаром здесь любили бывать поэты и осенил нашу крышу своим присутствием Председатель Земного Шара Хлебников. Детский клуб распустили. Чтобы на крышу не просочился какой-нибудь залетный шпион, закрыли смотровую площадку. Рина Зеленая рассказывала мне: она когда-то в кабаре «Летучая мышь» изображала ресторанную певицу и раздобыла себе для этого огромный надувной бюст. Она его надувала, выходила и пела: «В царство свободы дорогу грудью, ах, грудью проложим себе…» Потом сдувала, прятала в карман и бежала выступать в кабаре «Нерыдай».

В тридцатых о подобных вольностях уж не было и речи. «Летучая мышь», взмахнув крылами, давно покинула Гнездниковский, а в опустевший подвал в кибитках въехали таборные цыгане. В канун Нового 1931 года Моссовет по ходатайству оргкомитета мобилизует Фаину Захарову на «выправление партийной линии» первого цыганского театра «Ромэн». Пару лет Ф. Ф. что-то там безуспешно выправляла, а потом всю жизнь гадала на картах, заваривала крепкий цыганский чай, любила ландрин, вспоминала, как ее подопечные, которых она тулила в партию, на вопрос о профессии неизменно отвечали: «Конокрад», каким донжуаном был драматург И. Ром-Лебедев, и вечно напевала романсы: «Ромны-Ромны, красавец мой…»

Меж тем каждую ночь к «Чедомосу» подкатывали черные «маруси», а утром беспроволочный телеграф разносил вести об очередном исчезновении соседей. Исчезали по одному и целыми семьями. На седьмом этаже обитал прокурор Андрей Януарьевич Вышинский, толпами отправлявший людей на расстрел. В целях самосохранения «Ягуарыч» приватизировал лифт. У двери его неотлучно нес вахту охранник. «В 37-м по канализационным трубам нашего дома шла запрещенная литература, засоряя время от времени канализацию», – вспоминают старожилы. Бессонов и Янгиров приводят список репрессированных – с номерами их квартир, как это значится в документах НКВД. Треть жильцов дома. По нашему четвертому этажу: 425, 428, 429, 430 (Алмазов!), 432… Как будто кто-то невидимый с пулеметом выкашивал соседей, сапогом выставляя двери, вдоль которых Люсины сверстники раскатывали в коридорах широкие лозунги: «Дети – цветы жизни!».

С крыши «чедомосовцы» наблюдали, как меняется Москва: сносили и передвигали дома, превращая узкую Тверскую в широкую улицу Горького, на месте разрушенного Страстного монастыря появились кинотеатр «Россия» и сквер с фонтаном, куда переехал с бульвара Пушкин. Люся видела с крыши, как потерпел катастрофу огромный четырехмоторный самолет «Максим Горький». В праздники мимо Дома двигалась военная техника на Красную площадь, ребята на крыше «принимали парады». А когда по улице Горького проезжали Чкалов, папанинцы и другие герои, с крыши бросали вниз поздравительные открытки.

В июне 1941-го Люся сдала последний школьный экзамен. После выпускного бала они до утра гуляли по Красной площади и Тверскому бульвару, нарядные, сияющие, влюбленные, Люся – в «ашника» Диму Сарабьянова, музыканта, поэта, легкоатлета, Женя Коршунов с Колей Денисовым – в «Ляльку» Энтину, Коля Раевский, Сонечка Кержнер, Милан Урбан…

Наутро объявили войну. Мальчиков сразу призвали в армию. Люся и Люба Соловьева подали заявления в военкомат. Пока ждали повестки, устроились на курсы военных медсестер в особнячке на Малой Бронной. Практика – в Филатовской детской больнице. Во время налетов они перетаскивали младенцев из палат в бомбоубежище, в подвал. «Наваливали их нам на руки, как дрова, – говорила Люся, – и мы бежали по синим от маскировочного освещения коридорам и крутым ступенькам в преисподнюю. Окна дребезжат, сердце колотится, только бы не споткнуться, не уронить спеленутые теплые бревнышки. И что удивительно: пока мы их тащили – они не кричали, не плакали – затаивались…»

Каждую ночь один или несколько бомбардировщиков прорывались к Москве. В ночь на 22 июля небо от самолетов было черное. Первый массированный налет. Люся говорила, ничего страшнее она вообще не видела – даже на фронте. В бою другое дело, говорила моя нежная Люся, ты – с оружием в руках, вы с противником на равных. А тут – полная безысходность. Хотя в доме была сформирована группа самозащиты. Особое звено следило за светомаскировкой. Не дай бог оставить в окне хотя бы щелочку света. Ребята провели по дому сигнализацию, оповещавшую жильцов о налете вражеской авиации. После чего все организованно спускались в бомбоубежище в подвал «Ромэн». Сто человек из дома ушли на фронт. Многие оставшиеся были одинокие, немощные люди. За ними закреплены «провожатые». На крыше – спецпост, где наравне со взрослыми дежурили подростки. Люся, разумеется, в их числе, во время бомбежек они гасили «зажигалки». Хватать их следовало перчатками или клещами и тут же совать в бак с водой или с песком, иначе разгорится пожар. Однажды бомба упала возле самого дома. Воздушной волной сбило с ног дежурных, выбило стекла в окнах, но, по счастью, бомба не разорвалась.

Дом, как мог, хранил своих обитателей.

Ближе к весне в медучилище на Бронной попала бомба. Занятия прекратились. Тут как раз пришло время для девушек-добровольцев. Много людей погибло в начале войны – первой из одноклассников Сонечка Кержнер, Любин брат Гоша Соловьев, Женя Коршунов с Колей Денисовым, Коля Раевский, Милан Урбан…

В апреле 42-го Люся с Любой получили повестки. Двадцать тысяч москвичек пришли на сборные пункты. Распределяли – в штаб полка, во взводы управления, в аэростатчики и прожектористы, в разведчики и связисты. Но все это, Люся говорила, не для нас. Только в зенитчицы – сбивать фашистские самолеты. И вот пару десятков девушек – еще в своем, гражданском, – привезли на 23-ю батарею 251-го полка 53-й дивизии Центрального фронта противовоздушной обороны в Филях, недружным строем подвели к ограде из колючей проволоки, за ней громадные орудия, нацеленные в небо. «Куда вас, таких молоденьких, – из-под пушек гонять лягушек?» – смеялись солдаты. Ничего, их одели в солдатские брюки и кальсоны, мужские рубашки с завязками, в шинели не по росту, на ногах американские ботинки с обмотками.

«Мы были форменные чучела, – говорила Люся. – Но тут уж никто не смеялся, наоборот, орудийщики всячески помогали нам обрести приличный вид, укорачивали шинели, учили накручивать обмотки и портянки, пришивать подворотнички».

Круглые сутки – и в снег, и в туман с дождем, – дежурный с биноклем пристально вглядывался в глубину небес. И если вражеский самолет – весь личный состав сломя голову бежит к орудиям и приборам, расчеты занимают свои номера. «Дальномер, высоту!» Люся ловит цель, совмещает с ней риску, кричит: «Высота такая-то! Дальность такая-то!»

Оказалось, на дальномере могут работать редкие люди, обладающие стереоскопическим зрением. Это все равно что играть на скрипке, говорила Люся. Из двадцати человек только у нее и Давыдовой Тони оказалось подходящее зрение.

«И еще дальномер мне дарил общение с космосом, – говорила Люся. – Ведь настраивать и выверять его надо было по звездам и по Луне. Смотришь на небо в этот огромный, четыре метра шириной, бинокль с 24-кратным увеличением и видишь на Луне кратеры и моря, видишь кольцо Сатурна, спутники Юпитера – и все это стерео, в объеме! Знаменитая труба Галилея – ничто по сравнению с дальномером…»

Дальномерщикам должны бы выдавать доппаек (не давали!), ибо от их таланта и настроения зависела точность определения высоты и дальности цели.

Мне кажется, в такие минуты Люся думала о нашем Доме, она его очень любила.

Потом мы переехали в Черемушки, но всякий раз, когда я и Люся гуляли по «Твербулю», она смотрела на крышу и разговаривала с Домом. Теперь я тоже так делаю. Никто из нас не хотел оттуда переезжать. Даже мой папа Лев, дипломат – считай, новобранец в Доме, – гордился Крышей и приводил туда дорогих ему людей со всей Земли – показывать Москву. Хотя мы впятером жили в одной комнате. Но когда кто-то являлся смотреть нашу квартиру, мы дружно пугались. Раз к нам по старой памяти заглянула прима «Ромэна» Ляля Черная. Они с мужем, актером МХАТа Михаилом Яншиным, вздумали перебраться поближе к своим театрам.

– У-у, – низким грудным голосом разочарованно произнесла цыганка Ляля, оглядев нашу крохотную кухню и туалет, похожий на бочку Диогена. – У вас тут Яншин не поместится в уборной!

На страницу:
6 из 7