bannerbanner
Царская чаша. Книга 2.1
Царская чаша. Книга 2.1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Но, может, и поспорили бы с царём те же Шереметевы, Шуйские и Старицкие, и сами Пронские, как не раз бывало, да внезапно талантливым новым дознавателем, Григорием Лукьянычем Скуратовым, никому прежде не известным сотником из-под Новгорода, подвизающемся, по слухам, на сыскной службе Чёрного Пимена, епископа Новгородского, были явлены суду доказательства изменных намерений такого свойства, что пришлось им языки прикусить.

Помня гнетущее впечатление от застенков, и прямо кошмарное – от их содержимого, Федька заведомо изготавливался к крепости и хладнокровию. И дивно помогал ему в том крест Стратилатова распятия, им самим тогда, в Слободе, в подвале, испробованный, жаль, что не вполне…

Имея перед собой допросный лист, ровно переписанный набело Годуновым, государь на предоставленном кресле расположился в довольно просторной, с другими в сравнении, каменной подклети. Факел горел на одной из стен, под ним – бочка с водой. Свет вбивался косо через часто забранное оконце под самым потолком, и его отчасти хватало, чтобы видеть дыбу, подвешенную в середине. Солома под ней была свежая, видно, только что смененная. Поодаль, из другой стены, выступала каменной кладкой жаровня, и, как тогда, перед ней и вокруг разложены и развешены были железные орудия, напоминающие кузнечные. На стене рядом, в мощных скобах, покоились кнуты, плети и железные прутья. В некоторые, в хвосты и языки сермяжных кос, были вделаны железные шипы и пули. И пахло так, как в полусыром подвале, со смесью окалины, едкой гари и палёного волоса. И застарелой, во всё въевшейся проржавевшей крови, нечистой и прогорклой… Всё это Федька оглядел мельком, точно от слишком прямого взора они могли ожить.

Годунов, поклонясь, просил государя обождать, извиняясь, что Малюта задержался малость, обучая Анемпозиста, Большака и Гурку новым для них премудростям, как раз в каземате неподалёку, и что именно сегодня, сейчас, довершают они допрос более всех упорствующего в признании вины Пронского. И вышел. Федьке показался за стеной слева слабый крик. Велев себе хотя бы виду не выказывать, и отметив, до чего спокоен Годунов, равно как и стража за дверьми, он ждал. Словом, всё было так же, как и в прошлый раз, и Федька заставил себя осмотреться вокруг внимательно.

– Ну ладно Гурку, – с долей уважительного одобрения молвил Иоанн, приподняв бровь, – но Большака, Анемпозиста, надо же…

Огонь лениво потрескивал в ватной тишине. Федька неслышно перевёл дыхание, заводя за ухо отросшую прядь.

Первым приволокли Пронского. Сперва в отворенную стражей дверь его, закованного в железо, втащил под мышки Анемпозист и кинул под петлю дыбы, согнувшись поклоном государю. За ним вошёл Годунов, и следом, вытирая ветошью большие руки с как бы неразгибающимися пальцами – Малюта, в кожаном переднике, блестящем маслянистыми тёмными брызгами и разводами. Тоже поклонился.

– И что же, Малюта, не признаётся?

– Как же, государь, признался. Куда он денется!.. – горделивость собой так и сквозила в этом ответе. Он кивнул Анемпозисту, тот могучим рывком приподнял узника, принуждая стать на колени, и придержал, чтобы тот не завалился никуда. Глухой звон цепей возник и утонул. Пронский был неузнаваем. От мокрого испариной бледного, замазанного старыми и новыми кровоподтёками тела, покрытого язвами одиночных чернеющих ран, исходил удушливый больной тяжёлый запах нечистот и крови, и, казалось, он не осознаёт ничего вокруг.

– Зачем же упрямиться было, – приглядываясь к нему, произнёс Иоанн, безо всякого зла. – Если виновен, всё равно дознаемся. А если нет – так зачем признаваться.

Федька и сам не мог понять толком, что так процарапало по нутру его при этих словах.

Годунов по государеву знаку зачитал последнее, только что, видимо, вырванное признание, суть которого сводилась к следующему: обвиняемый, в кругу ближних и знакомцев указанных лиц (далее шёл список этих лиц, и имена самых именитых стояли там наперво) соглашался с речами, что «боярству надобно собраться и решить, как Ивана в узде держать, а не то самовластием его под пятой железной окажемся, и не только чести родовой и прав исконных, но и живота лишимся, каждый поодиночке если».

– Было ли сие сказано и тобой одобрено, отвечай?

Промычав еле различимо «Было», узник уронил снова голову.

– И там ещё, государь. «Мы – от Бога места свои имеем, и не только себе, но России православной услужаем, а не Ивану! На мир с Литвой идти надо».

Узника снова спросили, и снова, глуше прежнего, было выдано согласие.

Это конец, конечно, говорил про себя Федька, такого уж точно никто не простит, да и как можно…

– «Ивана народ любит, да только Россией правит не народ, а право и воля боярская, и надобно отстоять нам её». Так, будто бы, Шереметев сам говорил.

– Это тот, который в монастырь намедни сбёг? И что же, было такое, отвечай?

И с этим обвинённый согласился.

– Там ещё есть, государь… В том же духе, с другими лицами, всё тут перечислено…

– И этого довольно.

За такое примерное послушание итоговое царь повелел наградить князя Василия Пронского милостивой казнью – отсечением головы.

Далее то же примерно было с Иваном Карамышевым и Крестьянином Бундовым, хоть те смотрелись получше, поскольку сознавались сразу же почти, и только за последние самые крамольные речи, сперва всё отрицая, получили от Малюты быстрый и жестокий урок. Они, в отличие от Пронского, пробовали молить государя о пощаде и каяться, ссылаясь на заблуждения и то, что подначиваний тех, кто выше, послушались, испугавшись их страшных прорицаний. Что ж, и им дарована была та же милость царская.

Федька помнил, как просил тогда «лёгкой смерти» для Горецкого…


Днём позже на Болотной площади, к полудню, под звон скорбного колокола, собрался честной народ. Царь быть на казни не пожелал. Но своих ближних отправил.

Федька, в их окружении, был особняком, на царском возвышении, прямо перед лобным местом, и было всё видно до мелочи как на ладони. Рубить поручили Большаку, как самому умелому. Коли царь велел милостиво – с одного удара, стало быть, надо. Он стоял, полыхая красной рубахой на всё запорошенное снегом, серо-чёрно-пёстрое многолюдье, и безучастно взирал поверх всех голов.

Привезли осуждённых.

Возник поп с кадилом и крестом, и нараспев забормотал отпущения.

Пошёл крупный медленный снег, и сквозь белёсые тучи просветило бледно-жёлтым солнечное пятно. Над ними высоко куда-то по своим делам пронеслась с громкими криками большая стая ворон.

Возвысив зычный голос, уполномоченный дьяк надсадно разборчиво и долго зачитывал народу обвинение, наконец, умолк, свернул свиток и подобрал полы шубы, слезая по деревянным ступеням с помоста…

Пронскому и тут была оказана услуга – его казнили первым и без проволочек.

Федька всё видел, как во сне. Как его втащили на помост, как поп что-то последнее проговорил перед ним, уже лежавшим головой на колоде плахи, и сошёл, как поднялся топор над палачом. Замерев на миг, ухнул вниз, и глухой жуткий звук, стук, с которым рубят свежее мясо с костью, чавкнул, вместе с ахом толпы. И голова отпала, и неимоверное количество крови, пронзительно алой, полыхнуло, заливая всё, так что первые попятились, опасаясь этих брызг. И палач поднял эту будто бы ещё живую голову за свалянные волосы и показал народу.

– Сим очищен.

Зачем он заставлял себя смотреть на всё это и не отводить глаз, не зажмуриваться, хоть порой было невыносимо. Особенно когда Бундов стал плакать и вырываться, а после, уже прижатый к колоде подручными палача, осознавши, что этак рубить его будут долго, если не успокоится, прохрипел проклятие. Показалось, он встретил Федькин остановившийся взгляд, и жутко осклабился… Или то была гримаса кошмара надвигающейся насильственной смерти…

Последнее отсечение прошло осознанно и спокойно, и Федька позавидовал достоинству Карамышева, его молчаливому совершенному отчаянию… Как одиноко быть там, вот так, прилюдно – принимать такое и падать в мрак небытия телесного и неизвестности душевной…

Господи.

Вечером Иоанн пожелал стоять молебен у себя в домовой часовне. Спросил, отчего печален и бледен будто бы. Уж не сожалеет ли он, Федька, о преступниках. Плачевно, отвечал, видеть людей, прежде здоровых и благополучных, в таком нечестии и несчастии. Одно отрадно – что по свершении казни все прегрешения казнимого прощаются, и нет препятствий между духом его и раем. Так утверждается… Но что ж, коли закон нарушен.

После он лежал в темноте, не в силах избавиться от стоящих перед взором картин.

И в окна царского покоя лилась такая же, как нынешняя, луна.


И вот сегодня, внезапно, среди непонятной бестолковой кутерьмы, которой часто бывают полны сны уставшего человека, как наяву предстал ему Малюта, с этой паклей, обтирающей кровь с мощных лап в рыжеватой поросли, с самодовольной ухмылкой в бороду, с рвением в твёрдом взгляде умных бесчувственных, как у хищного животного, маленьких глаз. Он шёл прямо к нему, Федьке, раскрывая пристрастное объятие, и как Федька не пятился, как не пытался отстраниться, что-то словно сковало по рукам и ногам, с неумолимостью предавая во власть этого прирождённого палача, и постоянно слышался насмешливый уговор не рыпаться, ведь тогда придётся рубить долго… А он ведь хочет с одного раза.


Было уже далеко за полдень, когда долгий царский поезд выполз, наконец, за Москву, и потянулся по белой дороге мимо Коломенского, на Троице-Сергиеву Лавру.

Глава 2. Луч райского возвращения

Троице-Сергиева Лавра.

Двумя днями позже.

Огромная и богатая, Троицкая обитель, тем не менее, слегка захлебнулась вчерашними хлопотами по прибытии государя и его необычайно многочисленного сопровождения. Всё было уже готово, заведомо, понятно, но в спешке общей суеты на целых полдня монастырь превратился в подобие шумного посада, как ни старались все, и обслуга, и прибывшие, блюсти приличествующую событию степенность благочестия.

Конечно, встречать царя архимандрит Кирилл с присными и городские вельможи с посадскими главами вышли далеко за стены Лавры. Многоголосый праздничный перезвон чуть ли не сотни звонниц некогда скромной, а ныне величественной и неприступной в каменной красе крепости обители разносился над посадами по всей округе, до самых дальних деревень, что лепились по извилистым берегам Вондюги и Кончуры. Со всех сторон стекался люд, теснился в прилегающих улицах, вымощенных сосновыми, а кое-где и дубовыми плашками, выложенными заново по подтаявшему снеговому грязноватому месиву. Пушкарская, Стрелецкая, Иконная и Поварская, Конюшенная и Тележная слободы дымились очагами и гудели, готовые воспринять почётную заботу о высоких гостях обители, которой все они служили и от которой кормились.

И впраямь, подумалось Федьке, повезло им всем, работягам и ремесленникам, и купчишкам при них, расселиться здесь, забот особых не ведая, кроме как честно пахать на попов. Не в пример тем окрестным заморышам-хуторам, что на болотцах и пустошах чем живы, одному Богу известно, и бедность тамошняя лютая неизбывная казалась сущим адом, унылым, серым, зачумлённым и бесконечным, в сравнении со здешним житьём, где тоже нищебродов всяких хватало, но то были приблудные, и без подаяния никогда не остающиеся. Место хлебное.


Ему хотелось самому проводить родных до отведённого им обиталища. Был это просторный двор и дом дородного купца из Конюшенной, не уступавший, пожалуй, многим московским хоромам… Но обязанности кравчего удерживали его при государе всё время, пока длилось обустройство в монастырских покоях, а Арину Ивановну и княжну Варвару с их теремными сопроводили до места люди воеводы Басманова.

Улучив час, который дан был прибывшим с государем в свите на отдых перед общей трапезой, он всё же расспросил, где жилище означенного гостеприимного хозяина, и наведался проверить, как там они устроились. И Петьку пришлось оторвать от ватаги, с которой он, как уверял, уже успел освоиться, и забрать с собой до остальной родни, на ночёвку. Поскольку к свите царевича Ивана он не был приписан, а был в числе добровольно сопровождающих…

Смертельно уставшая, впервые путешествуя с таким количеством незнакомого народа, да ещё – такого высокого чину, да в сопровождении чуть ли не целого войска, княжна совсем утратила счёт времени, и только мечтала, как бы их с Ариной Ивановной и девушками оставили в каком-нибудь тихом и тёплом закуте. Дали бы водицы, да и довольно, кажется, и прилечь куда…

Но радушный хозяин, конечно же, не оставил вниманием семью первого опричного воеводы, и приём им был оказан не хуже, верно, царского… Пришлось приодеться и сесть к столу, и так за беседой прошёл целый час, и от обильной горячей еды и душного тепла, пахнущего свежими пресными пирогами с вареньем, вело голову и тянуло упасть и уснуть…

И тут в сенях загомонили опять, и раздался его родной голос, приветствующий нараспев славный дом, и, затем, ближе: «А где же тут мои дорогие! Ехали сутки вместе, да порознь!»

Затем его стройная высокая фигура возникла на пороге, он крестознаменовался на красный угол, поклонился затем столу, и принял от хозяйки с подноса чарочку… И княжне сразу расхотелось спать.


Она всё хотела узнать, успеют ли они доехать до нового дома к началу Великого поста… Если точнее, до него, хотя бы за денёчек. Ну, либо за ночку… Да хоть бы и за часок! Вопрос этот не её одну волновал, но тут никто, наверное, точно и не смог бы вычислить – дорога почти зимняя, да уже днями тает, к ночи примораживает, как там дальше всё будет, ладно ли, и сколь долго государь надумает в Лавре быть, не известно. По здравому разумению как раз и должны бы успеть… Стыдно сказать, но княжна молилась истово ещё и об этом, про себя находя только одно, но зато уж очень приличное оправдание своему не вполне целомудренному хотению. Раз все так ждут от неё скорейшего воплощения долга хорошей жены, так пусть Небеса этому и посодействуют… А уж она их попросит, как следует.


Оставив их, хоть уставших, но в здравии и полном довольстве, отдыхать до завтра, и едва успев наскоро обняться с молодой женой и принять благословение матери, Федька возвратился в Лавру, проехав запасными малыми вратами, через раскинувшийся тут же, на поле под стенами, станом опричный государев полк. Напоминало тут многое конюшенное хозяйство Слободы, и выстроено было, видимо, давно, ещё до первого приезда сюда Иоанна, тринадцать лет тому назад, для приёма чином великого князя Василия. Добротные срубы, жилые и кошевые, и денники с навесами и коновязями перемежались проплешинами с кострами, вкруг которых располагались небольшими кучками государевы ратники, одетые поверх кафтанов в чёрные опричные зипуны и полушубки. Проехал забрать Чёботова и Вокрешина, устраивавших своих подначальных. Они уже ждали его, расположившись у одного такого костра, и встали навстречу, едва завидев его на вороном Атре, статью выделяющемся сразу среди прочих, весьма добротных тоже, коней.

– А где ж скотина ваша? – Федька не сходил с коня, Арта под ним фыркал, косил на огонь и приплясывал, ставя хвост крылом. Было не слишком морозно, от всего шёл лёгкий парок.

– Да ничего, тут побудет, не такие у нас крали! – весело отвечал Чёботов, любуясь не то аргамаком, не то всадником…

– Да тоже недурны! А то давайте, к царским поставлю.

Чёботов только махнул рукой. Вокшерин подозвал стремянного, и мальчишка Чёботова тоже подошёл, таща торбы с их дорожными пожитками. Федька усмехнулся, мол, пригожий и расторопный, а более – исполнительный, наверное, других ведь и не держим. Чёботов на усмешку эту сощурился, как всегда, тоже смехом… Эта полушутейность меж ними вошла уже в привычку, и весьма вольные тычки и уколы друг другу, безо всякого стеснения выдаваемые при всех, постепенно тоже стали для окружения чем-то само собой разумеющимся… Впрочем, это же было и признаком всё же особого отношения Басманова к Чёботову, поскольку никто больше не мог так запросто и вольно подначивать царёва кравчего, да это никому бы и в голову не пришло, как и вызываться постоянно на рукопашный с ним поединок и валить, забарывая, при случае безо всякого снисхождения.

– И для нас там, выходит, угол найдётся? Келейку дадут, одну на двоих, слышь, Вокшерин?

Вокшерин загоготал, про известные нравы монастырские не язвил сейчас только ленивый.

Сойдя перед воротами с коня, как и его провожатые, Федька отдал поводья Арсению и сам пошёл впереди их маленького отряда. За их спинами в стойбище началось оживление – там тоже готовилась сытная трапеза, одна из последних перед долгим строгим постом.


Был большой молебен, Лавра набилась битком. Но вокруг царского места в Троицком соборе, отгороженного ото всех живым щитом ближних, никакой толкотни не было.

Назавтра государь пожелал посетить книгохранилище, рукописную мастерскую и школу иконописи, одну из наилучших по всей Руси. Несказанно всякий раз вдохновляясь созерцанием великолепия храмовых икон и фресок Лавры, созданных самим Рублёвым и Даниилом Чёрным, Иоанн говорил вечером о величии прежних вдумчивых мастеров, а также – бессмертном наследии словесного гения Епифания Премудрого и Пахомия Логофета. Нельзя было тут же не припомнить и знаменитого резчика и ювелира Лавры, имевшего радость трудиться во славу Господа здесь бок о бок с Рублёвым и Чёрным, Амвросия, а также талантливого в зодчестве Василия Ермолина, без коего успех строительства крепости был бы не тот.

Совершенно благорастворившись в миролюбии настроения государя, архимандрит Кирилл тихо вещал ему и шедшей рядом царице Марии о тех прекрасных мастерах, коих ему удалось заполучить в настоящем, и ничем не уступающих тем прежним, кажется. Чего стоит певческая артель! Да государь это и сам нынче слышал и мог, думается, оценить. Мог, слышал и оценил, это Федька наблюдал. Но также он знал, что теперешняя благость Иоанна не значила ничего, а назавтра архимандриту Кириллу придётся отвечать на неприятные вопросы, а именно, как это опять брат государя Владимир Старицкий успел в обход его пожаловать Лавре аж целых четырнадцать оброчно-несудимых грамот, поболее даже, чем выдал намедни самому митрополиту Филиппу… И не только это, конечно.


Но неприятное Иоанн решил всё же напоследок приберечь, а по опыту Федька уже знал, что вослед сказанное больше всего врезается. А уж как точнее врезать – государь умел как никто другой… Потому благостное пребывание в лоне Лавры, всей окутанной белыми жемчужными дымами, золотым купольным маревом и мерным гомоном, и словно бы плывущей в своих звонах и стенах надо всем бренным миром, отдельно, продлилось и на другой день.

Отдавши долги поминовения, отбыли дальше, опережая государя, некоторые сопровождающие. Воевода Басманов с отрядом ехал сразу до Вологды, чтобы предуведомить прибытие государя в новый и ещё недостроенный наполовину дворец и кремль. Дворецкий же Московского ныне пустующего царского дома, боярин Лев Салтыков, направился, согласно расписанию Разрядному, распоряжаться на Смоленске, пока государь пребывать будет вдалеке, и на самом значимом пограничье ему надобны надёжные люди. К тому же подготовка к осеннему походу шла чередом, никто уже ни в какой мир с Литвой не верил, хоть всё, вроде бы, и шло к бескровной встрече с королём польским по недавнему уговору. С ним послано было из Москвы знати немало: бояре воеводы Пётр Морозов, Колычёвы, Афанасий, Василий и Григорий, князья Татев, Лыков, да на полках – князь Серебряный, князья Токмаков и Палецкий, и ещё бояре в помощь. В общем, полагалась с того рубежа защита наилучшая. То же и с Полоцким пределом, наиважнешим теперь, где опально (так говорили все) наместником сидел конюший Фёдоров-Челядин, и с ним на полках окольничий Никита Борисов и князья Прозоровский, Троекуров и Долгорукой. К слову, назначение тогда же в Дорогобуж Ивана Андреича Шуйского с Иваном Шереметевым-Меньшим безусловно расценивалось как высылка из Москвы, будто бы Иоанн, доверие совершенно к ним утратив, намеренно разбивал теперь их временную общность с московской знатью, и Бутурлина Василия от опричнины над ними к тому же надзирать приставляет…

Ну а на самой Москве, имея родичей как бы в заложниках по разным крепостям государевым назначением, толковали оставшиеся розно. На подступах Наро-фоминских, Верейских, и в самом стольном граде сидючи, Иван Дмитриевич Бельский с Никитой Романычем Захарьиным-Юрьевым, с Василием Юрьевичем Траханиотом, Михайлой Колычёвым и окольничими Афанасием Бутурлиным и Иваном Чёботовым, понятно, ничего не говорили, как и всегда, во всём с государем согласные. Про Мстиславского, Ивана Фёдоровича, и подавно речи не шло. Хоть не стремился он в опричнину, и вторым браком недавно женой опять княжну земскую взял, Анастасию Воротынскую, племянницу многострадального воеводы Михайло Иваныча и сидельца монастырского Александра Иваныча, вослед почившей недавно Ирине, дочери Андрея Горбатого-Шуйского, а никакие опальные перепитии этакой родни не касались его, казалось… Ну конечно, понятное дело, толковали иные, тому, кто при царе вырос, ему ровесником, и с десяти годов кравчим при нём бывал, и рындою, и постельничим… – и уж тогда все бедствия его миновали, как заговорённого, когда вокруг все всех валили и под топор пристраивали. Что ж говорить про теперь! Да вот и нет, возражали им на то резонно другие, скольких прежних своих ближних, кравчих да постельничих, Иван, в лета вошедши и силой обзаведшись, от себя отдалил, и благо, если только до монастырского затвора, а не вовсе со свету! На что знающие опять-таки резонно заявляли, что горе тому, кто сейчас Ивану перечить вздумает – тот сам себе враг. А прежде разве такое было?! Да, и князь Василий крут был, да всё ж от него неслыханы были такие унижения, точно и впрямь тут холопы одни, а не исконные знатнейшие люди! Советом общим всё решалось, меж главными родами, а не так, как ныне он утвердить мечтает… Тогда Бог берёг Милославского из-за разума и заслуг батюшкиных – Фёдор Иваныч в чести большой всегда был и у великого князя Василия, разумен потому что, ни во что не влезает, а служит исправно и честно, и также умудряется сын держаться. А коли вылезаешь – готов будь поплатиться, пусть ты и сто раз в своём праве. Такие ныне законы! И потому шваль всякая ныне при постели и столе государевом, и выше всех ценится, надо всеми поставлена… Понятно, что во всём виноватыми были Басмановы, отец и сынок, в первую голову, и Афонька Вяземский, и Петька Зайцев, тут же. О Грязных так не судили – то забавники и прислужники, не советники Ивану никак, с них и взятки гладки. А вот Малюта этот ещё! Тут все единым хором прочили ему провалиться, ибо пошла невесть откуда слава этого мелкопоместного сотника с новгородчины как отменного дознавателя и палача. От Бога, тьфу, прости душу грешную на суетном помине. Что, якобы, если б не его таланты и из камня слово выжать, да не абы какое, а нужное, может, царь бы пощадил обвиняемых, и до изменного дела не докатилось бы…

Но Шуйские, в особенности молодые, с Барятинскими и Шеиными, Ромодановскими и Татевыми, меж собой соглашаясь, что деспотизм Иоанна им опасен, тем не менее, в одном не сходились: от страха ли перед ними, памятуя недавнее единение в Челобитной, сейчас раскидал всех по весям, пусть бы и с соблюдением всех мест и прав, или в самом деле на мир идёт, взявши свою жертву, и показно на их умения и силы опирается, как бы гнев отложив. Старшие стояли на том, что веры царю Ивану нет никакой, и коварство его безмерно, потому на уступки постоянно идти – для них убийственно… Молодые же лелеяли всё больше намерения свои, им вопреки, получая от государя знаки внимания и не видя ничего дурного в том, чтобы честью замириться и тем к себе расположение вызвать, ничем притом не поступаясь. И Андрей с Василием и Григорием, Шуйские младшие, намеревались рындами при царевиче Иване подвизаться, и не гнушаться тем, что там же сейчас начинают отпрыски тех же Сицких, не побрезговавшие породниться с Басмановыми. То же было и в дому Шереметевых, и Пронских, и Сабуровых, и прочих… И часто можно было слышать разнообразные завершения того рокового разговора, за участие в котором так жестоко поплатились трое «главных» челобитчиков совсем недавно:

– Россией правит не народ, а право боярское и воля, и надобно нам их отстоять!

– А дядя сказывает, всеми правит Бог, кто Бога слушает – тому и будет благо. Бог велит миром решать…

– Дурак твой дядя! Бог ума даёт иным не упустить свой час – вот тут и благо… Из кельи хорошо ему вещать.

– А с вами поживёшь – какой рукой креститься, позабудешь! Тьфу, бесы, языки бы придержали, урежут ведь…

Да, спорили до хрипоты и угроз отлучить молодых, забывших родовые законы, поддавшихся на льстивые ложно-благостные речи царя Ивана, от всех доходов, доходили чуть ли не до отцовских проклятий, ежели кто надумает в опричнину податься, как Саввушка Куракин или Мишка Трубецкой, но… Но, поразмыслив хорошо, те же Шуйские не увидели в итоге большой беды в том, что сыновья царевичу, скажем, честью послужат. А что, вода камень точит, коли по-другому не выходит пока, а исподволь, в доверие наследнику воткнувшись, можно наследника через то на себя потянуть… Царевич Иван не по годам умён, норов отцов виден, но и к рассуждениям склонность, и ему ближние нужны, и советники-ровесники добрые на будущее, как знать, чем всё обернётся. Так рассуждали иные, прежде непримиримые, остерегаясь уже лезть на рожон. Одни Старицкие оставались непреклонными и едиными, и даже князь Владимир, до странности пока нерешительный в своём намерении против брата идти, пусть не открыто, нет, но при семейных тайных собраниях, ничего не возражал, когда и мать, и жена, и сын старший прочили скорый трон, барму и шапку Мономаха ему. При этом никто ни словом не обмолвился, а что же случится с ныне здравствующим царём, но возведённые горе взоры старой княгини Евфросиньи точно призывали чёрную грозу, уверенно и непреклонно взывая к Богу, способному решить это дело по своему высшему усмотрению… Это докладывали государю Аксаков и Ногтев, чьи люди по всему московскому дому Старицких теперь были, и хоть не точно всё, но многое видели и слышали. А только Иоанн пока что верить в то отказывался. Мало ли что бабьё хочет, Евфросинье недолго осталось шипеть, а с братом ему в походе быть вместе, и ни разу до сих пор князь Владимир ничего против ему не сказал, ни слова… Только вот закладные эти и грамоты несудимые нехорошим холодком отчуждения свербят.

На страницу:
4 из 7