bannerbanner
Царская чаша. Книга 2.1
Царская чаша. Книга 2.1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

От всего этого беспрестанного водоворота казалось бы неразрешимых завязок, неразрешимых ничем, кроме меча в отношении Гордиева узлища, в Федькином понимании, всё мешалось и путалось безнадежно. Уставали все отчаянно.

Один Иоанн, доходя до пределов своего терпения, казался неутомимым. И едва отдохнув от одних переговоров и приёмов, докладов, судов, разборов новостей, раздачи повелений, от долгих порой обсуждений с ближними советниками, думными дьяками, опричными воеводами, и от ещё более тяжёлых для себя – с митрополитом, также проявляющим чудное терпение, он требовал себе занятий дальше, точно боялся остановиться, остаться в тиши и бездействии.

А митрополит Филипп, за эту зиму ещё более осенясь суровой аскезой своего положения, отославши новое письмо отцу Паисию, коего вместо себя настоятелем Соловецким поставил, относительно хозяйственных дел дорогой сердцу обители (а послания эти хотя бы отчасти возвращали ему необходимое душевное равновесие среди по-прежнему чуждости окружения), явился по просьбе государя для беседы, и опять выразил сожаление… О том, что казни несчастных Пронского, Карамышева и Бундова избегнуть не удалось. Так и сказал, «несчастных», будто уж и вовсе на них никакой вины не было. Обмолвившись, правда, тут же, что то общий витающий по народу дух… Ну как – по народу… По тем его кругами и волнам, конечно, что ближе ко всему происходящему были, к столичным делам и дворам знати, и дворянским пересудам. Брови Иоанна сошлись было, и у Федьки захолонуло внутри – очень свежо он помнил то первое неудачное свидание этих двоих, и разрушительную гневную печаль Иоанна… Но с тех пор, как было принято между ними обоюдное, рукописное, печатью воску ярого скреплённое соглашение, и тем более – с того незабываемого для Федьки долгого, огромного многосложностью своей, но отрадно душевного разговора, как бы открывшего встречно их сердца, митрополит никогда не спорил с государем. Потому это сетование, даже не упрёк, а именно сожаление, прозвучало всё же скрытым протестом. Или это только показалось? Потому что напряжённые морщины над переносицей Иоанна медленно разгладились, и та же досада, что звучала в голосе митрополита, отозвалась в ответе ему. Иоанн опять приводил изречения и называл имена, которых Федька не знал, но, с того самого дня, с того необъяснимого откровения, которое он исторг из себя не в бессознательности, наяву, он начал понимать всё, всё, что звучало за витиеватостью древних иносказаний. Потому что как бы третьим присутствовал не только в беседе зримой, но и в незримой тоже. Той, что раз ему открывшись, теперь пребывала в нём всегда. Он жалел необъяснимо-горько почему-то их обоих… К слову, он уверен был, что будет отослан, отпущен по своим надобностям, а их всегда полным полно, вот хоть на стрельбище, или к поединщикам, чтоб ни дня без навыка этого не проходило. Да и Атра со смышлёной, всё более к нему привязывающейся Элишвой во внимании нуждались. Да и много чего хотелось! Садал Сууда попробовать хотелось. Но нет, Иоанн указал ему остаться, поодаль ставши и готовым будучи к услужению. Митрополит ничем не выразил возражения, и его провожатый монах, на удивление кроткого вида светловолосый молодой алтарник Благовещенского собора, также смиренно остался возле самих дверей. От быстрого Федькиного взгляда, в ответ на его такие же быстрые изучающие взоры искоса и как бы тайком, он потупился в пол и более уж не отрывался от созерцания оного. Остальная свита, положенная митрополиту по статусу, ожидала за порогом палаты. Было понятно, ни о чём особо личном и тайном речи не пойдёт, наверное. Одно несомненно: Иоанн хочет слышать, снова, прямо и без уклонения, себе одобрение. И было ещё кое-что, весьма неприятное: на днях донесли воеводе Басманову от «своих» людей во владении Старицких весьма особенные вести, которые в другое время могли показаться вполне невинными… Однако Иоанн теперь во всём читал тайные умыслы, и не без причин, надо сказать. Как раз свиток донесения этого, где было перечислено, сколько митропольичих владений в Дмитрове, Боровске, Романове, Стародубе Ряполовском и Звенигороде, повелением князя Владимира Андреевича, на чьих землях располагались они, наделяются с февраля сего года несудимой2 грамотой, Федька положил на стол государя перед этой встречей. Иоанн прочёл внимательно. Очень внимательно… Вместе поданы были приписки по земле и деревням, отказанным разным монастырям в то ж время Грязными, и Васькой тоже, и Борькой Сукиным. Но эти, бегло просмотрев, Иоанн отложил без особого внимания. Отдельной стопкой велел Иоанн отложить и переписать сходные дела земских, происходившие сразу после казни, что Годуновым и было исполнено…

Митрополит, очевидно, также видя, что Иоанн слушает, и пусть без согласия, но и без властного возражения, негромко добавил к сожалению, что плохо, ой как плохо это скажется, скорее всего, на так желанном государю и ему единении с подданными… Тяжело мерцали камни в драгоценных перстнях и навершии посоха, и сионах на белой митре, панагии и куколе, и златошитых каймах наручей и палия. Зрелище это неизменно потрясало, как и речь митрополита, в которой всё более ощущалась какая-то упорная обречённость. Точно, говоря проникновенно царю свои суждения, он заведомо знал, как они будут приняты, и скорбел о том. И потому всё великолепие его драгоценного убранства как бы и не касалось его внутренне, а было идеалом внешнего, Каноном Церкви прописанного необходимого для его высочайшего сана подобия изысканных вериг… Непроизвольно Федька старался прочесть письмена, вышитые на наручах ризы, и живо воображал в этом облачении и самого Иоанна, и предка Алексия, которого так часто поминает государь. На тех, в чём служились Литургии, он наизусть знал начертание, что было Напутствием Божиим и духовным владыкам, и мирскому царю. Такое Иоанн надевал на торжества во храм, и на правой руке читалось: «Десница Твоя, Господи, прославися в крепости, десная Твоя рука, Господи, сокруши враги и множеством славы Твоея стерл сей супостаты». Под врагами и супостатами, в митропольичем чине, понимался, понятно, сам Дьявол и его приспешники, те, через коих зло проникает в человека и мир… На левой же другое: «Руце Твои сотвористе мя и создаете мя, вразуми мя и научуся заповедем Твоим». Что, если б наоборот им от Бога выпала доля? Как бы тогда всё повернулось, смог бы, царём будучи, Филипп исполнять то, к чему исподволь склоняет Иоанна? Что-то без сомнения утверждало в Федьке, что нет… И показалось на миг, что тогда митрополит Иоанн, грозный и неумолимый, сияющий венцом митры своего царствия, ему бы уже в свой черёд говорил о долге кесаря земного. Тяжком, но необходимом.

«Положи, Господи, на главу твою венец и от камений драгих, живота просил еси, и даст ти долготу дний, всегда, ныне и присно и во веки веков», пришло на ум, и он вспомнил, что такое же пропевали над ним в храме при совершении таинства Брака… «Камений драгих» – он глянул на свои руки, унизанные всем этим, прилежно сложенные внизу перед собой. Подавил вздох, пробуждённый образом княжны, которую он мысленно уже звал женой, ещё не привычно, но уверенно, и пылкости которой не уставал приятно поражаться… Недавно минуло Сретенье Господне, и только день побыл он дома в Москве, после двинули в Слободу – на переговоры со шведами, Иоанн желал быть там и получать все сведения по их ходу сразу. А после опять началась постная неделя, не строгая, конечно, но… С женою он опять виделся только днём, да и то не всяким. И вот теперь он даже и не знал, как сказать ей, что нынче снова не явится ночевать, а будет, по случаю строгого поста вторничного, и по причине особого настроения государя, стоять с ним службу в Архангельском, быть может, до глубокой ночи. А то и до утра. Порой ему казалось, что стоило пренебречь иными запретами и утешиться взаимно, но… совратить её на такое он не решался как-то, а она уважала это, ну либо мирилась благоразумно, и всё пока шло как шло… А нерывазимость желаний любовных ясно читалась в ней, и зажигала ответное пламя, конечно, и порой немалого труда стоило ему устоять.

Возвысившийся государев голос вывел его из посторонних мыслей, он понял, что что-то пропустил, и надеялся, что это не особо важное…

– И снова скажу тебе, Владыко: «Поступись малым, чтобы сохранить главное!». Не так ли митрополит Пётр вещал благоверному князю Димитрию Донскому? И разве, вздумай Димитрий не внять, и за прежнее держаться, а не новое собою утверждать, могло бы всё устоять и не рассыпаться прахом?.. Слушай он старых советчиков, осилил ли бы он низвержение всего, что мешало, тянуло в пропасти тьмы и разрушения? Таков и мой путь. И нет мне пути обратного, Владыко. Ни мне, никому, как мечталось глупцам и блаженным душам. Ты же – не из их числа. Хоть и блажен, но в силе разума…

Тут Митрополит медленно кивнул, так же медленно перебирая бусины своей лествицы.

– Не единожды об том мы с тобой толковали. Власть мне дана затем, чтобы пусть силой привести к единению. «И не было среди них правды, и восстал род на род», а так и будет, не яви я твёрдости самой строгой! – видно было, и Федька знал, речи эти в себе Иоанн несчётно перемалывал и выговаривал, и теперь с мрачным убеждением выдавал Филиппу. – А если подданные государской воли над собою не имеют, тут яко пьяные шатаются и никоего же добра не мыслят! Не так ли стену Кремля сообща строили, и тогда лишь настала тишина великая, и крестник Калиты, и наставник сыновей Донского, святитель Алексий, тому залогом стал…

– Всё так… – промолвил митрополит.

– И сокрушает меня, Владыко мой, – проникновенно отвечал на то согласие Иоанн, прижав к золотой парче груди железную ладонь, и глядя куда-то поверх всего, – что забыто то, чего добился князь Димитрий, в усобице бесконечной и вере не в единство, а в посулы врагов… А разве не стараюсь я справедливым быть, вот хоть бы к Пронским тем же, не поминая им проступка родича, а князя Ивана Иваныча на Ржев первым воеводой ставлю сейчас? И спор его с Шуйским Иваном разве не справедливо решил, на воеводство в Дорогобуже ставя, Шуйских не унизивши, как Пронским мечталось, а мог бы! И Шереметева-меньшого, туда же под Шуйского ставя, разве не уважил законным правом места обоих? – Иоанн подался вперёд, разгорячившись, как всегда при подобных речах. – Не так ли, ответь, Владыко? И много подобного могу перечесть тебе. А разве не приложили и они руку к той Челобитной, м? Да только не свою прямо, а охотников подбили, прикрыться чтоб ими, когда по-ихнему не вывернет.

– То дела мирские и мне доподлинно не известные, Государь.

– Мирские, ладно, только накрепко они с твоими, церковными, скреплены, видно, иначе зачем тотчас после приговора моего кинулись сызнова в монастырях прятаться да владения им закладывать? От меня прятаться, если нет их касательства здесь и не было?! Деньгу иметь, чтоб отъехать без помех? Помнишь, о конюшем нашем многомудром, Челядине, речь шла, так и он опять за своё – вон! – Иоанн простёр указующий перст к вороху грамот на обширном столе. – У Николаевского Антониева монастыря пограничье, вишь, как удачно, с владениями его, так теперь от его шести десятков к их шести десяткам до чего ловко прибавилась! И скажут мне, для благого дела сие, чтобы «душа вовек без помину не маялась», да только на вечное поминовение пятьдесят рублей положено и довольно, а не пятьдесят деревень с землями! Сдаётся мне, то торговля под личиною праведности, и ничто иное.

Он умолк, снаружи доносились обычные звуки Кремлёвской жизни подворья.

– Так может, Государь, всё тут обратно рассмотреть надо. От суровости твоей и страх. Извечно это… Аки змея, свой хвост непрестанно пожирающая, и слезми исходит, и прекратить не может, – откровенно уже горько отвечал митрополит, и снова оказывались оба, что та змея, в безвыходности. Точно при шахматном нападении, когда король и защищён, и заперт, и никто никуда двинуться не может из равнозависимого бессилия, подумалось Федьке.

Иоанн, остывая, помолчал.

– Что ж, не стану более задерживать тебя, попрошу только нынче помолиться за наши души, и за души спасённых троих… Я то же вершить стану, со всем усердием… Скорблю не меньше тебя. Быть звону скорбному тому сегодня.

– Спасённых… – будто в задумчивости повторил митрополит, вставая из кресла и готовясь покинуть царские покои, прежде дав государю обычное благословение.

Иоанн также встал перед ним, говоря как бы себе, не ему, то, в чём уверен был безоговорочно: – Приходят сроки последних времён… И кто, если не цари земные, обязаны тяжкое бремя спасения вверенных его попечению снести? И наказание – это ведь не только суд земной… Это – очищение ради Спасения их! А я сам перед Всевышним отвечу, как Он рассудит.

– Сроки прихода последних времен неведомы никому, – тихо строго отвечал митрополит. – Так речёт Новый Завет…

– «У Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день», знаю, помню. «Придет же день Господень, как тать ночью», также сказано, и что нам делать, коли не приготовимся?

– Молить Бога буду за тебя, Государь! И за всех страждущих. Да пребудет с тобой Господь.


Когда часом позже воевода, бывший тут же по случаю не только молебна, задавал Федьке привычные уже вопросы про «попа», тот со вздохом отвечал, что о Судном дне опять толковали.

– И только?..

– Да почти что.

– А про Старицкого как же?

– Не стал спрашивать. Видно, решил повременить. По Челядину проехался зато знатно.

Воевода качал головой, мол, ладно, значит, и мы повременим.

– Пожалел его опять, стало быть?

– Говорит, брат, всё же. Ещё говорит, брат козёл хуже брата волка, да что поделаешь. Однако на своём стоит твёрдо.

– Ну а поп что? Перечит?

Федька повёл бровью выразительно, в ответ на пытливый взгляд воеводы:

– Да как сказать… «Взялся молчать – так молчи до конца». Так, положенное владыке миролюбие выражает…

– Ну а с Сукиным что? Ещё бы Ловчикова подловить… Чую гниду в нём, и всё тут.

– Принял, прочёл. Но… – нахмурившись, Федька покачал головой. – Ну не желает ничего про опричных знать пока, не желает.

Кивнув, воевода отпустил его плечо. Разошлись до поры.


В священной, прекрасной новизною грандиозности росписей и высотой сводов, холодной сини и позолоте Архангельского были немногие. Был настоятель, ведший эту аскетичную службу, певчие, в составе полном, служки, духовник царский, и из ближних его – воевода Басманов, Вяземский, Зайцев, Наумовы оба, Грязной, Скуратов Малюта (с недавних пор крепко вошедший в их небольшой круг, но так и не ставший что называется своим, и державшимся всегда поодаль), и из земских-дворцовых кое-кто, среди коих особо истово вторили государевой молитве Салтыков, Мстиславский и Захарьины… Князья Сицкий, Трубецкой Фёдор и Телятевский Андрей, недавно пожалованный государем в плеяду опекунов царевичу Ивану, стояли особняком, и к опричным ближе, рядом с царевичем как раз. После общего стояния перед алтарём государь пожелал молиться отдельно в приделе Иоанна Предтечи, Федька по его знаку повёл его туда под руку, а служка благоговейно нёс подушку под его колени… Мимо его же пустой пока гробницы, что повелел устроить тут, подле праха великих князей прежней славы. Глянув на это место, отнесённое в самый укромный угол справа от алтарного поля, Иоанн содрогнулся, вздохнул резко, полуобернувшись, велел голосам и подпевке воспеть Глас Пятый «О премудрых Твоих судеб» и далее… Более получаса спустя, когда благостно отзвучал Осьмым Гласом «Свете тихий», обычно умиротворяющий его, Федька со служкой помогли ему подняться.

Вскоре замер и поминальный звон.


Уже глубокой ночью, совершив омовение, переоблачась из власяницы в рубаху и покоевый халат, но так пока и не притронувшись даже к куску постного хлеба, просил читать себе из «Душеспасительной повести о жизни Варлаама и Иоасафа3», там, где в прошлый раз остановились…

А Федька наловчился читать мастерски. И в голосе его переливались и играли оживлённые таинства, усиляясь или затихая трепетом, переходя к праведному возвышению озарений, или даже дрожи горьких сомнений тех, кого живописал цветистым языком премудрый Дамаскин… Как бы один множеством голосов делал изложение зримым, точно наяву. Иоанн возлежал на высоких подушках, прикрыв усталые глаза, и слушал в упоении, иногда глубоким вздохом выказывая сопричастие произносимому.

– «Ибо Господь мне помощник, буду смотреть на врагов моих, и на аспида и василиска наступлю (голос Федькин тут как бы даже замер, чтобы вновь окрепнуть решением юного святого Иоасафа); попирать буду льва и дракона, подкрепляемый Христом. Да будут постыжены и жестоко поражены все враги мои, да возвратятся и постыдятся мгновенно»… Говоря так, он осенял себя знамением Христовым – непобедимым оружием против всяких происков диавола…».

Он всё старался не отвлекаться, не сбиваться, чтоб речь лилась, как река, и чтобы Иоанн, наконец, забылся. И даже заснул… Огромная полная Луна, белая и слепящая, как раскалённая добела сталь, взошла и бьёт прямо в стрельчатые окна… Там, за ними, внизу – всё залито этим светом почти как днём, остро сыро пахнущий снег пока ещё не тает, только сверкает льдисто, но весна уже здесь, незримая, холодная, чистая… Но Иоанн ещё не готов остаться один. Он открывает глаза, шевелится, и требовательно смотрит на замеревшего замолчавшего чтеца. Неслышно глубоко переведя дыхание, не сразу оторвавшись от зрелища полной Луны широко раскрытыми глазами, Федька возвращается к писанию. И, тихо кашлянув, голос, так любимый Иоанном, продолжает: – «Тотчас же все звери и гады исчезли с быстротою исчезновения дыма, с быстротою таяния воска от близости огня… Но в этой пустыне было много диких зверей и разного рода змей, так что путь его затруднялся нового рода препятствиями и опасностями. Но святой юноша своими духовными силами побеждал одинаково и то, и другое…».

Взор Иоанна, обострившийся, пристальный, останавливает его. Рука замирает над почти перевёрнутым листом вместе с голосом.

– «И разного рода змей»… Что, юноша Феодор, хотел бы и ты ото всех них избавиться, подобно Иоасафу, и найти пристанище в пустыне Сенаарской, где подвизается Варлаам? И найти там воду и утолить жгучую жажду…

– Хотел бы… Но только я не святой, – он отзывается с лёгкой хрипотцой, старался уловить в Иоанновом вопрошении знакомый вкрадчивый желчный смех, но его как будто бы нет.

– Верно, верно… Вот и я не Варлаам, и не царь тот благословенный, по ком подданные и сподвижники его так рыдали и воздыхали, – произнёс Иоанн, и далее продолжал по памяти глубокими архиерейскими низами: – «Такою невыразимою любовью ко Христу были воодушевлены Апостолы и мученики, которые презрели всё видимое в сей временной жизни, подвергнулись бесчисленным родам казней и пыток, возлюбив нетленную красоту и думая о Божией любви к нам. Имея подобный огонь в своём сердце, прекрасный и благородный телом, он ещё более благородный своею истинно царской душою юноша питает ненависть ко всему земному, презирает всякие чувственные удовольствия; отказывается от всего – богатства, славы и почестей, оказываемых людьми…»…

Не докончив канона, Иоанн замолк. А Федька, книгу отложивши, сидел неподвижно, опустивши очи, занавесившись волосами, и странную, мучительную жажду имея в груди возразить что-то, хоть что тут можно было возразить. Как и всегда!..

– Об чём думаешь?

Не слыша ответа, ни шороха даже, приподнимается Иоанн на локте, и видит склонённый в невыразимой печали нездешней затенённой лик юности перед собой.

– Молчишь? Об чём же таком? О своём, поди?..

Усмехнувшись легко, тот отвечал:

– И о своём тоже, Царю мой… Сколь прочтено, и нигде не сказано, как в миру-то без греха прожить. Всё одно толкуют – стань да стань так Бога любить, чтоб святым сделаться…

– Что ж тут неправильного? Потому люди и грешны все, что в миру святости нет… А желать её надобно всё равно.

– Вот и выходит, что жажда праведности, мечта достигнуть её, хотя бы слабым подобием её сделаться – пустотой остаётся, потому что разбивается всякий раз вдребезги о земное… Но утолить чтобы эту никогда не иссякающую, неутолимую по греховности извечной людской жажду, оставить надобно всё земное и обыденное, владение мелочных сует, и уйти в богомолье, совсем уйти… – голос, почти шёпот этот, и отстранённый, и глубокий, отдавался в Иоанне тем невыразимым, недоступным, древним откровением, каким становился порой внезапно его кравчий.

– Что же делать, Феденька?.. Нежели я Бога… неверно слышу?.. – Иоанн хочет схватить его руку, возлежащую на колене поверх книги – и не может, боясь спугнуть видоизменившегося оракула своего. Вздохнув медленно, тот голос, нездешний будто, задумчиво продолжал:

– Почему никогда не скажут: «Не делать такого, и Бог тебя полюбит!», а прежде всегда говорят: «Не делай такого, или Бог накажет тебя!». Не значит ли это прямое и нам указание, что поступать надо по Его велению – и милосердие с возмездием совмещать по справедливости? Не значит ли это Его науку про человеков, что им внятнее страх, страхом они лучше учатся праведности, чем любовью? И кто я такой, чтобы это оспаривать… – Так ведь тебе Глас Его слышится?

Иоанн молча пожирал глазами белеющую рубахой фигуру, присевшую около него, с неразличимыми в полумраке чертами и обликом ангельским. Но ангел замолк, сказавши всё, что было нужно.

– Государю мой, нам бы лечь надо… Что на завтра прикажешь наперво?

Очнувшись, Иоанн откидывается на высоких подушках.

– Собираться к Белу Озеру, к Кириллу…

– Когда выдвигаться? Отсюда, или из Опричного поедешь?

– На третий день… От сего утра считая. Из Опричного…

– На третий?.. На той неделе собирались… Салтыкова бы в помощь. Да он походом занят по макушку… И я с тобой?

– И ты. К жене поди завтра. На третий день возвращайся. А Салтыкова берите, и кого там ещё надо. Ступай, ложись…

Склонясь поцелуем к его руке, Федька молча отходит к своему ложу.

– Государь! – позвал он тихо со своего места.

– Что такое? – мирный ответ в полутьме.

– Дозволь с нами мать с Варей поедут, мы же всё едино через Переславль двинемся, так пока ты там стоишь, я б их до вотчины доставил… А после б тут же и нагнал тебя! Что им в Москве-то делать…

– Добро. Пусть распишут их со всем добром в царицын поезд…

Почудилась усмешка в Иоанновом неспешном ответе, но опять же мирная. Кинулся благодарить…

– Да полно, полно. Нешто я не понимаю. Уймись! Спать давай…


Дом воеводы Басманова в Москве.

Днём позже.

Петька неистовствовал, мучимый диким любопытством и вожделением поскорее оказаться в большом царском поезде и увидать вблизи всё это великолепие и всех тех, ну или почти всех, о ком постоянно толковалось дома, да и вообще вокруг среди народа. С недавних пор, проживя в невероятной, огромной, буйной разношёрстной Москве целую зиму, сдружившись с людьми отцовыми и братьями невестки, и узнавши и увидавши за три месяца столько всего разного, что за всю былую жизнь не знал, он начал кое в чём и сам разбираться гораздо лучше, и теперь его живо волновало всё происходящее при государевом дворе. С одной стороны, то было похвальное рвение, полезное любопытство и здравое уму упражнение. С другой, приносило жестокие мучения сознанием того, что вот скоро этот рай закроется от него, и через каких-то полторы недели он снова засядет в родном, но опостылевшем скукою Елизарове, и вихрь бытия помчится далее, без его участия. И будут доходить до него только слабые отголоски этого грома великого… Сие было нестерпимо, Петька даже расплакался, когда брат, воротившись наутро чуть свет, обнявшись с матерью и женой, объявил им спешно собираться для большого отъезда.

Мать, конечно, возрадовалась, и сперва не знала, куда кидаться и за что хвататься, поскольку добра и рухляди всяческой у них скопилось несметно, ещё и с приданым, да её никогда она зимою так далеко не ездила, и как это всё, Господи, при государе… Но Федя её успокоил, сказавши, что к полудню будут тут сани числом необходимым, с пологами из овчины для укрыва, и повозка надёжная – для них с Варей, и её одна, попроще, но также добротная – для матушкиных и её теремных. Вся дворня тотчас была занята сборами, под приглядом опытных Настасьи и ключника, ну и самой Арины Ивановны. А Петька растерянно вопрошал, нешто ему вместе с ними в возке ехать, и Федька пообещал подумать, как его к свите царевича Ивана определить. Узнав, что там же будет и Васька Сицкий, и что, конечно, Терентия тоже с ним не разлучат, Петька успокоился даже и примирился (до поры) с обратным переездом, уверившись во всемогуществе брата, и в том, что сможет там, как на месте будут, уговорить его и дальше при себе оставить.

А княжна не знала, радоваться или плакать опять, ошарашенная новостью, что муж покидает её так надолго, и что она сама покидает Москву и близость отчего дома, тоже невесть на сколько…

– Отчего ж прежде не сказал?!

– Потом, потом всё… – отказавшись отвечать, схватил её в объятие, как только одни оказались в его половине, и она не пожалела, что толком не успела нарядиться по порядку… Всё равно бы снимать поспешно пришлось все эти убрусы с кичками и душегреи с сорока однорядками…

На страницу:
2 из 3