bannerbanner
Царская чаша. Книга 2.1
Царская чаша. Книга 2.1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

И понятно, отчасти, было Федьке, отчего тянет Иоанн с разбирательствами, такими неприятными и огорчительными для себя, заведомо уж зная, что никакого толку от архимандрита Кирилла не добьётся, как и всегда. Но ни разу ещё не бывало, чтоб за свою безмерную уступчивость и долготерпение Иоанн не стребовал своего… Чего на сей раз придётся отдарить государю, помимо заведомо приготовленных подношений, не знал пока никто. А между тем, отмолившись, оттрапезничав с ближними, и проводивши царицу на осмотр монастырской златошвейной мастерской, для которой от царской семьи поднесены были богатые пожертвования, государь оказывается в просторном и светлом, со множеством окон, белокаменном пристрое к келарному подворью… Наддверный образ святого Луки5, здешнего, безусловно, письма, древнего, старше, верно, самой Рублёвской Троицы, смотрел потемневшим ликом, а навстречу, с глубокими поклонами, выходят келарь Акинфий с наставником надо всей школой, преподобным Анатолием Самойловым, и два почтенных старца с ними, здесь же, в Больничных палатах проживающие – Перфилей Ларионов и Феофан иконник, издавна надзирающие за ученическими изысканиями…


Царевич Иван явно скучал, озираясь на изобилие завершённых и начатых образов всюду по множеству расставленных перед окнами столов и полок, и не отойдя ещё от недавних дорожных разговоров со своей ватажной братией, всё больше о забавах вокруг охоты и ратного дела. Сейчас с ним был только Савва Куракин, как старший из свиты, и он завидовал остальным, предоставленным, верно, себе, и нашедшим иные развлечения, чем чинное выслушивание длинного перечня достижений, а также наиважнейших хозяйственных вопросов Троицкой мастерской.

Федька в который раз подивился, как же он с Иоанном схож, особенно в таком вот нетерпении, вынужденном послушании, и как его отроческие пока что черты уже исполнены чёткой строгой резковатости, отчего кажется он двумя-тремя летами старше своего возраста.

– А всего же в верхних палатах казённых имеется девятьсот восемьдесят семь образов Сергиева Видения, писанных по золоту и по краске. А вот, вот, сюда, прошу, Великий государь, изволь приблизиться… – вот новейшие наши большие написания, только олифою крыты, как то «Артемий мученик, с житием», «Избранные святые», «Огненное восхождение пророка Ильи», «Спас Нерукотворный», и особо отмечу – «Архистратиг Михаил с бытием»… Писано мастером нашим Козьмой Ильиным, да сусальником Семёном Михайловым, оба искусны дюже…

Что искусные, того пояснять не требовалось, хотя бы потому, что уважаемый наставник прозывал их именами полными, а не как прочих, меньших артельщиков, Сёмкой, или Федоткой, скажем… И тех он перечислял с долей почтения, понятно, к их прилежанию и дарованиям, тоже.

«Архистратиг» и правда был хорош, угадывалось московское письмо, те же строгие черты и яростно переливчато сияющие красные цвета, то же тонкое письмо, что и в храмах Кремля. Иоанн надолго задержался перед ним. За его спиной келарь переглянулся с Самойловым, мол, вполне может этот Михаил поехать после в царские палаты, в качестве ответного подношения от обители…

Федьке же сразу как-то ударило мягко в чувства излишнее тепло, почти жара здесь, и невероятная, ни на что не похожая, пронизанная ровным жемчужным светом солнечного дня, мешанина стойких запахов, приятно раздражающих, волнительных таинствами этого особенного ремесла. Он уже различал их, знал, что так пахнут свежерастираемые и замешанные на яблочном уксусе или крепком хлебном квасе с желтками сухие краски, которые тут «творили», как отдельное действо, с обязательной молитвою и неспешностью осознанного старания. Сидели ученики и мастера, коим после вставания и приветствования поклонами государя разрешено было продолжать свои занятия, и творили себе красок на будущую работу, и от их чашек и плошек, липовых, берёзовых, яблоневых и грушевых, шёл этот стойкий приятный дух… Там же, где работали с поталью и писали золотом, где только клали левкас на выглаженную доску, или крыли готовый образ олифой, пахло иначе: чесночным клейким соком, рыбьим острым клеем, мокрой меловой известью, горячим маслом, воском, чистым белёным льняным полотном… Если б не жара, можно было бы тут вечно пребывать, кажется, но протоплено тут было намеренно, конечно, ибо олифа, высыхая, не терпела сквозняков, холода и сырости, и могла бы пойти трещинами от такого небрежения, и испортить всю проделанную готовую работу… И жаль было бы тогда не только труда рук, над нею от недели до многих месяцев корпевших, смотря по величине и многосложности образа, но и всех применяемых при этом веществ и основ. Стоило всё это преизрядно, о чём как раз сейчас, развернувши долгий свиток перечня расходов, докладывал государю келарь.

Удивительно, как быстро покидало его всё наружное, едва он оказывался в иконописной обстановке… Он даже немного завидовал тем, кто, склонившись над своим произведением, занимались час за часом, день за днём этим неспешным делом, с терпением бесконечным, осторожной смелостью, кладя слой за слоем, линия за линией, священный канон, на который после будут и любоваться, и уповать, прося, и молить, и целовать его оклад… И будет такая вот «Не плач по мне, мати» кому-то прибежищем и утешением, единственным, может, светить. А сделано-то руками, вот ими, этими мастерами, смиреннейшими, неприметными даже, из простого начала, доски обыкновенной, и нескольких горсточек разноцветных порошков… Что-то было в этом действе волшебное, и не понятно, в какой миг из плоского и невзрачного как бы, совсем не примечательного очертания и неровности красочных пятен возникает, шаг за шагом, обретая и глубину, и свечение, и красоту, и смысл, и голос свой одушевлённый и живой образ…

– «Бакану виницейского два фунта, бакану ж в картонках фунт, яри медянки полчетверти пуда, камеди полпуда, голубцу лазори тринадцать фунтов, вохры грецкие осьмнадцать фунтов, сурьмы пятнадцать фунтов, лазури четыре пуда с полпудом»… – Вот лазури бы настоящей поболе, такой бы, какой исполнен плащ Спасителя на «Воскрешении Лазаря», – оторвался от чтения келарь, и наставник закивал истово, – тогда б мы и новоградским нос-то утёрли!

– А что новоргадские? – живо спросил государь, отдохновение своё получая от вникания во все здешние дела. – Чем наших лучше?

– Да ничем, Великий государь, в том-то и дело, только епископ Пимен роскошествует, серебра не жалеет на кабульскую и кандагарскую лазорь, (говорят, нарочно людей отряжает чуть не до Венеции добывать дивных тех красок из первых рук), отчего образы любые богаче выглядят, да и со временем не зеленеют, как если синь, скажем, не афганскую брать, а попроще, ляписную, либо из крутика с белилами сочинить…

Так шёл их разговор, беспрерывно, и к нему невольно все прислушивались, кто ближе находился или тут же, вкруг, стоял, благоговея и робея несказанно в присутствии самого царя… Нет-нет, да кто-то из учеников поднимал голову, и не мог уж вернуться к занятию, разглядывая Иоанна и его ближних во все глаза. Другой наставник, за ними надзирающий, проходил между столами и тихими замечаниями, а то и оплеухой лёгонькой возвращая их внимание к работе. Большинство таких ребят заняты были самой долгой и нудной, неинтересной частью – истиранием в порошок на гладком черепье необходимой меры краски, заказанной мастером-живописцем… Кто-то из уже умелых делал это для своей собственной иконы, того образа, что доверил и поручил ему написать наставник. Имея перед глазами образец, лицевой подлинник, их всегда старались сразу делать набело, так, чтоб образок этот, пусть простой пока что, исполненный недорогими красками, можно было куда-то пристроить из благотворительности. Кто-то сидел за вовсе ещё ученической задачей, перенося через намазанную жжёнкой промасленную бумагу рисунок горки, либо части одеяния, либо домика с деревцом, цветок, голубя в круге или пук лучей небесных на свой листок, чтобы затем раскрасить по всем правилам. Начинали с малого…

– Так что ж, архимандрит ваш на такое денег жалеет? – спросил государь у наставника Самойлова, а старцы оба кивали и внимали с блаженным удовольствием.

– А как не жалеть, жалеет, но разумно, разумно, и киноварь тоже нынче дороговизны невиданной стала, суриком заменяем, Кашинским. Оно иной раз и неплохо, но… Вот, скажем, опять же венецианский бакан, тот, что сандаловый – чистое ж чудо! Ну и как золото чуть ли не стоит. Или черлень, немецкая, хороша, оно и наша, псковская, недурна, однако ж игумен Даниил, об путешествии своём впечатления нам оставивши бесценные, тако глаголет об живописности черлени немецкой: «Свет же святый несть яко огнь земный, но чудно инако светится изрядно, пламя его червлено, яко киноварь». Яко огнь земный! – воздевши пропитанный красками перст со слезающей от их ядовитости местами кожей, наставник голос возвысил, и вещал теперь о том, что знал отлично, любил и мог преподать наилучшим образом. Теперь почти все, кроме самых дальних от них, отдельно в чистоте и притоке воздуха сидящих умельцев встворять сусальное золото, непрестанно размеренно растирающих указательными пальцами правой руки тончайшие золотые листочки и ошмёточки, с гуммиарабиком в капле воды, слушали его, как урок, и что государь не прерывал его, а, напротив, внимал с явным удовольствием, и царевичу дал знак уняться и слушать, всех тем более собирало воедино.

Но Федьку что-то беспокоило… И не только жаркий воздух, насыщенный духом всем этим сверх меры, кажется (Передал шубу Арсению уже давно, и самого отпустил в сени, а теперь не только он расстёгивал верхние пуговки шелкового терлика, но кое-кто из свиты тоже). И вот он понял, что – взгляд, с крайнего слева стола, от окна, с хорошего светлого места, предоставляемого уже зрелому если не мастеру, то ученику. И понял, почему этот взгляд его так отвлёк и привлёк. Было в нём нечто… нечто такое, пытливое, умное и пламенное. И в другой раз, решив поймать этот взор прямо, Федька увидел только быстро склонённую светловолосую голову, и этот юнец занимался снова своим трудом.

– А покажем государю нашему, что не напрасно мы тут хлеб едим! – голос у Самойлова был чрезвычайно приятным, и не нудным, и не пронзающим, а мягко так восходящим и нисходящим, где нужно, возбуждающим, а где нужно, и к отвлечённости обращающим. И вот опять он призвал, видя, как нравится государю его речь, и свою школу к участию.

– Дети мои, отвлекитеся мало от дела нашего, и вторьте мне, како вам разум велит и память, и те познания, что мы с вами тут ежечасно преумножаем!

Понятно, в ответ даже златописцы бы кисти отложили. А точнее – вывесили, тонкими кончиками вниз. Но златописцы работали в отдельных, сугубо спокойных и им по чину полагающихся светлых кельях, довершая, не дыша, самыми тончайшими штрихами драгоценные ассисты6.

– Что есть старания наши? – Луч райского возвращения. Об этом помня, в себе держа непрестанно, и надлежит иконописцу быть, и только так приступать и исполнять своё ремесло. И что видели очи праотца нашего Адама в Раю, то мы, по наитию и учению тому, что нам оставлено Богом поцелованными праведниками, воспроизвести всегда мечтаем. И не только в написании образов возвращение сие проявляется, но и в любом украшательстве жизни, в любой мелочи, что с любовью для услаждения взора и возвышения души человеком создаётся, и тем поднимает его над обыденностью, обращая к Небу. Мир нетварный, вечный, воспевая…

И опять тот светловолосый смотрел, но Федьке так по нраву был голос и красивая речь наставника, что он заслушался… И почти не обращался в ту сторону. Успел отметить только, что так необычным показалось: при волосах, почти льняных, в мягких кудрях, словно пеплом сероватым пронизанных, как ранняя седина, у парня были густые широкие чёрные брови, и чёрные длинные, как стрелы, ресницы, вверх загибающиеся. А самому не более годов семнадцати, невысокий и хрупкий на вид. Сидел он в серой шерстяной рубахе, и рукава скромно отпущены до пальцев почти.

Наставник же, завершив прекрасное своё вступление, уже побуждал свою паству ученическую выказывать без смущения знания.

– Что о вохре нам ведомо? Ну, смелее!

– Всякая бывает, желтизна, да разная…

– Вохра немецкая добрая!

– Вохра русская блёклее, как бы. Слизуха, худая, коломенская!

– Добро, верно. А почему худая? Не потому, что русская, а потому что нет у нас такого в земле происходящего, вот и всё. А в «Типике» Нектария всё то же сказано. Но то природа, а что нам дано познаниями? Сурик составить как?..

– Желть с киноварью! – неровным хором, всё увереннее, отвечала школа.

– Киноварь сделать не хуже природной как?..

– Сурик, скипидар живичный и селитра смешаны и в тепле выдержаны, «сделай так – увидишь, что будет добро»! – голос, опередивший всех, пророкотал густым архиерейским басом, и все невольно обратились к нему.

– А празелень если надобна, а нет?

– Ярь, венецийскую, опять же, лучше, соединить с белилами с шафраном; ярь и желть; желть и синь; желть, синь и белила; охру и синь; охру, зелень и синь; охры с крутиком тоже можно намешать! Да и чернила в желть если – тоже в зелень будет… – прогудел чистым колоколом тот же глубокий бас.

– Молодец, Павел! – как-то одержимо ответил на это наставник, и с гордостью за него, и с каким-то будто опасением. И подошёл к тому самому парню с пепельными кудрями и чёрными обрамлением глаз… Он, казалось, не ожидал этого, а отвечал привычно, от работы не отрываясь, потому что знал такое распрекрасно, и не собирался привлекать к себе такого внимания. И быстро накрыл чем-то, листком каким-то, то, что было под рукою с кистью… Наставник, руку его отнявши и листок тот тоже, глянул – и опешил, дара речи лишившись. И сам вернул на место лист укрытия. Но тут же, собравшись, и словно озарённый удачной догадкой, обернулся к государю и повёл рукою, вот, мол, полюбуйтесь, каков у нас умница, но в этом жесте его сквозило некое досадливое возмущение, и следующими словами стало понятно, что не всё с этим Павлом ладно.

– Вот! Вот, Великий государь, что этот… умник делает, пускай все послушают, и, может, впрок пойдёт и ему, и … – он сурово оглядел школу, – всем вам!

Павел сидел, уставивши очи свои, большие серые лучистые, в доску той иконки, что писал до этого, а Федька поражался несказанно теперь и другому его удивляющему свойству – великолепнейшему, но совершенно чуждому такой его нежной наружности голосу… И заметил, что Иоанн, призванный наставником в главные судьи сейчас над означенным Павлом, взирает с явным интересом, ожидая объяснений. И даже полюбопытствовал:

– Чем же прогневил он тебя, наставник?

– Ох, нет сил наших с этим чудищем справиться! Может хоть ты, ежели не устыдишь, то повелишь ему таланту своего не губить глупым упрямством!

– Да в чём повинен?

Павел замер, ни жив ни мёртв. Наставник же отвечал государю, а сам изничтожал парня суровым взором из-под нахмуренных бровей.

– Что есть икона? Ответствуй!

– Канон…

– А что есть Канон? – Канон есть Послушание! Послушание – вот добродетель иконописца, старание повторить пример, что даётся в лицевых подлинниках, безо всяких своих выкрутасов и сочинений! Несчётно раз это сказано, кажется, всеми, и почтенными Перфилием и Феофаном, вам, и вдолблено должно быть намертво, а ты что творишь?! Он, Великий государь, ведь живописец от Всевышнего, у нас мастера иные такого не умеют, как он! А сидит опять в доличниках7, тогда как давно уж мог бы сам, без всякой подсказки и помощи, любой лик выписать! А потому сидит, что своеволие допускает непростительное в писание!

– Ах вон оно что! И каково же это своеволие? Неужто вроде новгородского?

Вопрос был с подвохом, так как, и в самом деле, о новгородской школе толки среди знающих и сведущих шли превосходные, якобы, образы их исполнены искусства непревзойдённого, тонкого, воистину за душу берущего, и даже псковская школа с ними не сравнится, и московская. Но притом допускалось тамошним начальством привносить в сакральные сюжеты всякие новшества, мастерами от себя разумно добавляемые, и не просто допускалось, а поощрялось, и тем новгородское письмо от прочих сразу отличить было можно. Однако и это различие приписывалось к всегдашнему желанию новгородского митрополита и его двора выделиться, обойти прочих, выказать своё превосходство, а это уже Иоанном с настороженностью принималось… Хоть сам он, прекрасно владея пониманием искусства этого, не раз у новгородцев заказывал образа. В Лавре же, как и в Москве, был другой подход.

– Нет, что ты, государь, не такое, но вот, скажем, – и видно было, до чего же устал наставник мучиться с талантливым учеником своим, и, дорожа им, последнее средство применить хочет к его вразумлению, напрямую о грехе его государю рассказывая, – скажем, пишет Святителя Николая, власы, и движки кладёт, где волны, и бороду тоже, а вместо пяти – семь добавляет! Вот к чему такое, ты что, сосчитать не в силах?! Или опись черт у архангела делает, да так брови выведет со зрачками, что не понять, про что архангел вещает, мысли какие-то там получаются через то непонятные вовсе, да ещё вместо медовых, карих, возьмёт очи синие напишет. Или на уста, где кармину всего чуть плеснуть надо, наведёт красным. Зачем, спрашиваю, такое? А красивее так, говорит, и всё тут, и хоть убей его. Вот и пишет теперь позём да горки, хоть там нечего ввернуть! Уфф, государь, повели ему одуматься. Не лупить же, в самом деле! И краски переводит ведь…

– Отчего не лупить? Надо, коли не понимает, – Иоанн приблизился, и Федька с ним, а своевольный Павел совсем, кажется, дышать перестал. Как и его наставник, отчего-то на Федьку теперь особо пристально взирая, а после – на доску начатой иконы перед Павлом. Туда же смотрел не без любопытства Иоанн, и бровь его медленно приподнялась.

– Вот, что сделал, ирод… – пробормотал Самойлов. – Рефтью8, рефтью, сказано же, кудри ангельские пиши! А ты чем?! Отвечай!

– Рефтью движки свистят9… Ангел-хранитель молодой, а так сивый получается… – тем же роскошным басом, но робко, заявил Павел, и ещё больше сжался.

– А вот этим, суриком по черни, не свистят, значит! И очи… опять какие! Где ты такие видал, да ещё с зеленью, да ещё жжёнкой точно обведённые?!

Павел молчал, низко опустив голову, а Иоанн и наставник, и любой, кто глянул бы на его Ангела-Хранителя, тот час признал бы в нём стоящего рядом кравчего…

А наставник в весьма сложное положение угодил. С одной стороны, писание ликов с живого человека было преступлением почти что, а уж на каноническом образе и подавно, такое бы сразу в печь… С другой же, явно был примером тут избран ближний царёв любимец, и как тут с его ликом поступать. Ну и доски прекрасной жаль, чтобы в печь. И видя, что Иоанн, изумляясь, не гневается, завершил, тяжко выдохнув:

– Счистить всё, и заново как положено написать.

Павел быстро решительно кивнул, и доску сунул куда-то под стол…

– А что, Павел, петь ты можешь? Может, напрасно ты его, учитель, неволишь, а призвание его – в певчих быть. Этакий голос… богатый! Отдашь мне в артель его?

Наставник от неожиданности растерялся, но келарь со старцами оживились, спеша государю угодить такой малостью.

– Понятно, конечно, что сил ты в него вложил уже порядком, но, право слово, мы с ним лучше управимся. Да, Федя?

Тот кивнул с усмешкой – вот и ещё подарочек себе нашёл Иоанн. И честно сказать, сам бы послушал, как будет этот бас в обрамлении мягких кудрей херувимских его Каноны выводить, вот уж правда – сам Архистратиг. И хотелось бы ещё на ту досочку глянуть. Точно в зеркало, но столь чудное и занятное…

Не известно, что подумалось самому Павлу, хотелось ли ему срываться из дома и ехать в Москву, а после – и в Слободу, да ещё другому ремеслу обучаться, быть может, но наставнику ничего не оставалось, как за него царя благодарить, и был он, кажется, и раздосадован и рад одновременно.

Федька ободряюще ему улыбнулся и подмигнул. Павел совсем смутился, порозовел, и таким вот событием было окончено посещение государем иконописной школы Лавры.

На воздухе дышалось легко и привольно. Лавра казалась небольшим городом, так много тут было народу всякого… Снаружи их сразу окружила охрана, опричные и стрельцы, и всё пошло по заведённому порядку. Нелицеприятный разговор Иоанн решил отложить за завтра, видимо.

Сегодня были его беседы с теми старцами. Федька слушал, слушал, почти засыпая, про то, что Ад писать проще, чем Рай – испугать ум проще, страх быстрее и глубже нам понятен, всем понятны ужасы мучений и зло, ибо есть мы человеки, грешные. Проще поразиться бедствию и зрелищам страха, чем восхитить истинно Светом Красоты… Поскольку, тогда видишь райский свет, когда подлинное зрение обретаешь, через греховность земную смертную переступивши, возвысившись над нею. Трудно неимоверно, но неизбежно для всякой души, стремящейся к Богу в себе.

Вот опять то же всё, лениво шевелились мысли, и хоть правда, да попробуй же ты эту проклятую греховность забороть!

«Здесь мы все поодиночке, – говорил старец Перфилий, – а там, в Эдеме – едины. А как едиными стать, немногие знают в душе. Вот потому Рая так мало написано пригодного…».

Отчего-то Федька начал злиться. Подумалось, что вот жил-жил этот Перфилий, поди, как мог и хотел, нагрешил изрядно, после в монастырь подался, умудрённый и от бытия смертного утомившийся, ему хорошо вещать про святость, и про единение, и про то, как надо! Опять же, давайте так все по монастырям разбежимся, чего ж ещё делать… Остановив себя на совсем уж крамольных и вовсе неблагостных суждениях, он прислушался. «Света же во тьму прелагати не тщуся, и сладкое горькое не прозываю, – повторил Иоанн то, чем извечно оправдывал свои иной раз обидные многим резкие слова, – только этим и могу творить правду свою. А люди чаще среднего не видят, путают всё…»

– Люди видят неправедность и тьму мира, – кивал старец Феофан, – и либо бегут от него, либо впускают в себя и уравнивают свою мерзость с наружной. Иначе непосильна тяжесть эта… Непосильна многим!

Это было умно, и Федька понял, что тем старец очень польстил Иоанну, выведя на извечную его неразрешимую тропу и признавая невозможность его бегства от мира почти что подвигом… Не прямо, но и достаточно ясно.

– Федя! Поди к нам поближе. Есть что, чтобы тебе прояснить хотелось? Беседа с мудрыми – неоценимая удача. Поведай!

Это было неожиданно. И среди множества вопросов, которые он не решился бы задать никаким мудрым никогда, всплыл один, в общем-то, невинный, давно его мучивший.

– «И настанет эра благополучия. И откроются клады по всей земле и разбогатеют все. И будут нищие как бояре, а бояре – как цари. «И будет радость великая и веселье», – выходит, что в злате счастье и есть? Не сказано же, что все как один бедны станут, и через то духовно объединятся в Райском бытии… Иначе так и писано было бы, станут все как блаженные, а иные – святые. Но однако же про назначения новые архиепископские там, про дороги и мосты Иерусалимские, новых храмов воздвижение и прочие благоустройства, что усилий и средств требуют немалых, без злата никак10. Про что же это?

Пока старцы собирались с мыслями для ответа на каверзу такую, Федька решил не останавливаться.

– А вот ещё, совсем уж непонятное, отцы мои! – «Затем вознесутся на небо все праведники, которые были убиты антихристом. А Ангел Господень подожжёт землю, и сгорит земля на девять локтей в глубину. И сгорят все животные и растения». Если Ангел Господень захочет покарать род людской за грехи, то зачем он всех тварей убить хочет? Разве они виновны так же, как люди? И уж тем паче – травы и злаки земные. За что их сжигать?

Старцы стали нараспев что-то отвечать, будто даже с радостью уцепившись за последний Федькин вопрос, пространно и важно, но Федька уже не слушал, поняв, что мысли они не проясняют, а лишь запутывают всё ещё больше. Как если бы взялись несколько человек узнать, что в ларце спрятано, но вместо того, чтобы отворить его, друг у друга отбирают, внешне осматривают и снова прячут. Иоанн же пощипывал мочку уха, глядя то на него, то на старцев, с невыразимым полунасмешливым, полугорестным выражением в чертах.

Назавтра также примерно, красиво и ладно, вокруг да около разглагольствовал архимандрит Кирилл, и об грамотах Старицкого, и о том, с чего бы по возвращении из ссылки, в этом году, князь Иван Ромодановский отказал свою вотчину в Дмитрове его монастырю. И на упоминание государем весьма щекотливого обстоятельства о якобы тех посланиях самого Сергия Радонежского, хранимых в Лавре как святыни, о передаче им Лавре во владение сёл и деревень. А на самом деле, никак не мог преподобный Сергий в бытность такого отдаривать, за неимением богатств столь великих, а всё это – поздние какие-то передачи, от лиц, совсем иных. Федька не знал, откуда известно государю такое тайное дело, и ожидал смущения хоть малого в ответ, но тот, как ни в чём не бывало, только кивал согласно, поводя спокойно холёными мягкими на вид руками с перстнями. Да, что поделаешь, страшились и страшатся иные гнева его, государева, как прежде – гнева батюшки его великого князя Василия, а не можем же мы никому в таком благом желании отказывать, да и с чего бы, если лица эти о своей душе так пекутся. Да и миру польза! Есть с чего благодетельствовать при нужде… А что в Сергиевы одеяния сие облечено, мощами его освещено – так тоже во благо, перед всем народом веру в святую Троицу укрепляем только, пусть всем будет ведомо, как следует почитать её обители на земле, сам Сергий-основатель если так радеет. Федька едва не приствистнул от открытости этакой. Архимандрит же продолжал плавно про то, что труден срединный путь, однако предпочтительнее прочих (а ведь то же Иоанну митрополит говорит, опять же отметил Федька), и мудрые ему следуют и тем побеждают. Потому житийные все писания людей значимых и знаменитых нужны, но исполненные не суетного изложения несовершенств судеб и поступков смертных, а величия очищенного от всего этого мелкого и неважного, а подчас и вредного, наноса, и вознесённые до сияния земного подвига. Как иначе торжество веры хранить и преумножать? Только на примерах такой самоотверженности и служения полного, может, для мирянина и недосягаемого, но зато верно на души и воображение всех воздействущего. А мы, смиренные посредники Божии, служа здесь, через то и власть кесаря нашего земного всецело поддержать сумеем в его начинаниях благих.

На страницу:
5 из 7