
Полная версия
Письма к Безымянной
К облегчению Людвига, разговор переходит на безобидное и пустое. Вечер кончается спокойно, никто из них троих даже не перебирает: стойкое отвращение к избытку возлияний привито грехами отца. Так что на улицу они не вываливаются, а степенно выходят; мягкий осенний вечер принимает их в ленивые объятия, и Людвиг с наслаждением вдыхает полной грудью. Скорее бы лето: ужинать снова можно будет на улице, да хотя бы в пивных садах. Трактиры-погребки он любил в Бонне, за то, что каждого завсегдатая там знал в лицо, и за тепло хозяев. Венские питейные слишком огромны, чтобы кто-то кого-то здесь помнил, любил и ждал, да и в пестрой текучей толпе легко пропустить сыщика или жандарма, с любопытством слушающего твой разговор.
Их пути с Каспаром почти сразу расходятся: недавно он обосновался ближе к Хофбургу. В мансарде с подтекающей крышей, зато щеголевато: «Служба обязывает!» Нико же выбрал прежний квартал Людвига – бережет деньги на мечту. Его не угнетает госпиталь, не пугает близость к Башне Дураков, а домой он может пройти через улицу Людвига, тихий и тенистый Тифер Грабен. Не короткий путь, но брат выбирает его. Значит, хочет пообщаться.
– Всего вам!.. – зычно, но невнятно желает Каспар, уже вышагивая в противоположную сторону.
– Хорошего, – заканчивает Николаус, машет рукой и, развернувшись к Людвигу, вдруг виновато улыбается. Тихо просит: – Не злись.
– Я не злюсь, – вполне искренне уверяет Людвиг: обуревают его другие чувства.
Вплоть до чумной колонны, с которой печально глядят ангелы с лицами мертвых детей, брат молчит. Косясь на него, Людвиг то и дело замечает нервное качание головой, призванное спрятать увечный глаз; отводя взгляд, слышит задумчивое сопение, но не спешит возобновлять беседу. На самом деле ему приятно и просто брести бок о бок в синих сумерках, растворяясь среди прохожих, наблюдая за шумной улицей и вовсе не думая, как…
– Как ты себя чувствуешь? – все же спрашивает Нико, и Людвиг вздыхает.
Теперь-то придется юлить.
– Что волнует, тело, дух? – интересуется он, награждая младшего прямым ироничным взглядом, но тот стойко выдерживает. – Что готов лечить?
– Все волнует, – ровно отзывается Николаус, растягивая лягушачий рот. – Ума не приложу, Людвиг, к чему твоя колючесть…
– Ежей любят за иголки, – отрезает Людвиг, успевший сделать это девизом.
– Я и люблю. – Нико поджимает губы, явно расценив это как обвинение. – Люблю, потому и спрашиваю, ведь ты уточнял у меня…
Про лекарства, черт, вспомнил про лекарства. Людвиг быстрее обрывает:
– Я спрашивал не для себя, если тебе интересно. Я не уточнял?
Почти сразу, впрочем, он о словах жалеет: глаза, точнее, здоровый глаз Николауса впивается в него, обиженно и устало. Так смотрят люди, прекрасно знающие, что ты врешь, но готовые простить ложь, а возможно, даже стоически ее проглотить.
– Отлично, – отзывается Нико так же тускло, как глядит. – Тогда, для кого бы ты ни спрашивал, посоветуй ему для начала пить меньше вин. Я все чаще слышу о том, что местные трактирщики добавляют туда свинец, и чтобы было мягче, и чтобы дольше хранилось. Он плохо влияет на сон, на ум, может и сделать тебя глухим…
– Откуда ты знаешь?! – вырывается у Людвига, но Николаус благо на этот раз не понимает подоплеки и пожимает плечами.
– Один ученый[73] написал об этом еще век назад. Герард ван Свитен проводил похожие исследования со ртутью, но позже.
– Я… – начинает Людвиг, но оставляет «не об этом» при себе. – Спасибо. Я скажу.
Вне прогулок с Безымянной и вечеров с братьями Людвиг действительно предпочитает вино, и в основном в недорогих трактирах. Да, он зарекся пить много; нет, не хранит спиртное дома, но бокал-два после сложного дня для него обыденны. Неужели правда свинец? Все из-за свинца? Тут же Людвиг с горечью мотает головой, возражая сам себе: нет, нет, вино он полюбил позже первых приступов. Но свинец может усугублять недуг…
– А как отличить нормальное вино от свинцового? – уточняет он, просто чтобы поддержать разговор, уверенный в ответе «никак», но Николаус неожиданно дарит ему очередную лягушачью улыбку:
– Я же намекнул. Нормальное не будет нектаром богов. Свинец смягчает и подслащает.
– То есть предлагаешь мне сломя голову бежать от любого вкусного вина? – хмыкает Людвиг с сомнением.
Брат продолжает улыбаться.
– Отвкусного вина за смешные деньги. Конечно, твоего Сальери и прочих богачей это не касается, они запасаются в иных местах.
– Он не мой. – Людвиг морщится и тут же ловит очередной внимательный взгляд.
– Извини.
– И мне не нравится, как ты подчеркиваешь пропасть между нашим достатком.
– Выскочка со свекольной грядки, – мирно поддразнивает брат и ускоряет шаг, в очередной раз мотнув головой и занавесившись волосами. Но когда Людвиг равняется с ним, печально добавляет: – Впрочем, я уверен, ты эту пропасть вскоре преодолеешь.
Говоря, Нико задумчиво глядит в другую сторону – на зеленое изящное здание с золоченой вывеской. Венок лавра. Змея. Кубок. «Аптека Мюллера», гласят буквы, и на втором этаже – наверняка жилом – горит огонек.
– Ты тоже. – Людвиг, угадав мысли брата, хлопает его по плечу. – У тебя будет лучшая аптека в Вене. Так и знай.
– Не могу сказать, что полюбил этот город, мне… сложно здесь, – неожиданно признается он, опять замедляясь и поднимая воротник. – Я чувствую себя очень маленьким в этих толпах. Мне так не нравится.
– А я, наоборот, будто постепенно врастаю в них и возвышаюсь над ними! – Людвиг запоздало понимает, что эта откровенность пронизана нешуточной и смешной гордыней, что не вяжется с поношенной обувью. Но он действительно думает так.
– Это видно, – вместо того чтобы фыркнуть, серьезно отвечает брат и кивает на угол: пора сворачивать. – И я бы тебе завидовал, если бы не понимал: для твоего дела нужны пространство и масштаб. А вот мое приживется где угодно.
Снова они замолкают. Людвиг разглядывает приземистые уютные дома, которые в сумерках кажутся кобальтовыми, считает светящиеся окна. Алеет на чьем-то подоконнике горшок с розами; на другом, левее, остывающий пирог благоухает яблоками на всю улицу. Не зря Людвиг полюбил Тифер Грабен в ее сонной бюргерской простоте. Если оторвать эту живую улочку от остальной Вены, она будет похожа на Бонн.
– Значит, уедешь? – все же уточняет Людвиг у своего крыльца, и брат останавливается. Он глядит задумчиво, чуть смущенно. – Знай, я не вынесу Каспара один.
– Буду искать пути, мне подойдет любой городок поменьше, к Бонну я не привязан, сам знаешь. – Николаус протягивает вдруг руку и сжимает плечо Людвига. – Но не сейчас. Сейчас мне, признаюсь, нравится, как мы живем. Мы ведь почти семья.
«Почти». Людвиг осознает, что мышца под пальцами Нико напряглась сама, и привычно кусает губы. О, как оскорбили бы эти слова… да любого человека, услышавшего их от кого-то родного. Последовало бы возмущение: «Какпочти, если мы одна кровь?», – бурное выяснение отношений… не в их случае. Братья Бетховены семьей никогда не были, и вряд ли хоть один из них этого не понимает.
– Да. – Он кивает. – Почти. Не хочешь… – Он неопределенно кивает на дверь. – Можем поговорить еще, а где спать гостям у меня есть…
Брат колеблется, но все же качает головой.
– Надо составить пару рецептов к завтра. А для этого нужны книги. Они дома.
Людвиг не гадает, отговорка это или правда. Брат нередко подбирает препараты их с Людвигом и Каспаром общим знакомым, консультирует, всячески облегчает жизнь любителям самолечения. Это приносит ему неплохие деньги, которые тоже откладываются на мечту.
– Ладно… – только и бормочет Людвиг, не смея настаивать.
Сегодня хоть нет приступов глухоты. Уже повод радоваться.
– Тебе одиноко, да? – спрашивает Нико, когда Людвиг протягивает ему руку. Пальцы смыкаются; рука брата прохладная и мягкая. – Понимаю, и, может, Каспар в чем-то прав… – Правильно истолковав взгляд, он быстро капитулирует. – Шучу. Правда. Если ты, как и я, захочешь умереть бессемейным, предлагаю открыть клуб.
– По рукам! – уверяет Людвиг, радуясь, что с этим братом так легко соскочить с неудобного разговора. – Доброй ночи, Нико…
– Иоганн, – мягко поправляет брат, но Людвиг лишь строит ему гримасу, как в детстве. Пусть так, вот только вслух произносить тяжело.
Людвиг долго еще стоит на крыльце, наблюдая за удаляющейся спиной брата, думая о том, как не идет ему «новое» имя. Иоганн… в Николаусе ни тени тяжеловесной резкости отца. Нет его рубленых жестов, скупых улыбок, давящих бровей. Вместо выдающейся челюсти – мягкие скулы, вместо жесткой пакли – локоны, которые и сейчас напоминают оперение птенца. Пакля досталась Людвигу и Каспару. Как же… как абсурдна запоздалая, жалостливая любовь-память.
– Нико, – тихо, упрямо повторяет Людвиг и уходит к себе, стоит брату скрыться.
Он думает лечь спать: загудела голова, тихо и опасно зашумело в ушах. Но почти сразу он понимает: сон не придет так просто, нужно на что-то отвлечься, и это что-то – не музыка, точно нет, не сейчас. Не чтение, не письма издателям. Правильнее выбрать рутину. Что-то… понятное и земное. Что-то, что напоминает: жизнь больше, чем бесконечное метание ангелов и демонов в голове. И Людвиг, сам удивляясь на себя, начинает убирать гостиную.
Он вылавливает из завалов грязную посуду и сносит на кухню, там же оставив монеты: хозяйка придет завтра, поймет немую просьбу: «Вымойте». Он проходится по поверхностям большим платком, надушенным и смоченным водой из графина, – мерещится, будто сам воздух пыльный, колет горло. Он проветривает, распахнув окно, – а в камине терпеливо сжигает все лишнее, что может гореть. Черновики и газеты. Старые записки и сухие огрызки. Листья, которые невесть кто принес на башмаках, и мертвые цветы из вазы на подоконнике. С каждой исчезнувшей вещью в груди разжимаются какие-то тиски. С каждой исчезнувшей вещью яснее становится: эти тискибыли, давно и коварно, и даже веселый вечер их не разбил.
Подержав в руках сочинение, которым проверял маленького ученика, Людвиг сжигает и эти ноты. Кажется, все. Как чисто, непривычно, как легко дышится. Огонь весело пляшет, вокруг резвятся тени, самая длинная – от самого Людвига. Смотря, как рыжие языки лижут черные крючья, он даже улыбается, собирается присесть на корточки и погреть руки, когда…
– Как ты себя чувствуешь?
Тиски в груди снова сжимаются сильнее, пальцы холодеют. Хотя он вроде бы ждал.
– Здравствуй. – Людвиг медленно разворачивается, слыша: голос его слегка осип. – Долго тебя не было…
Безымянная в любимом кресле, у огня; платье ее цвета ночи за окном. Опять траур, мерцающий слабой россыпью звезд-алмазов; юбки – лепестки мрачного тюльпана; над тесным корсажем бледные росчерки ключиц и одинокое ожерелье из дождевых капель. Венок в волосах – из незабудок, вызов осени, городу и, кажется, самому естеству замерзающего мира. Она особенно прекрасна сегодня – и сейчас эта красота особенно невыносима.
– Прости, – отзывается она, не оправдываясь. – Я пришла, как только смогла.
И Людвиг, не в силах преодолеть себя, делает шаг навстречу.
– Ничего, я… так рад. – Он медлит. – Где ты была?
Она трогает кончиками пальцев незабудки в локонах, но говорит:
– Там, где снова цветут маки.
– Там лето? – полушутливо спрашивает он, но не получает кивка.
– Там беда. – Руки опускаются, нет, падают. – Людвиг… иди ко мне.
Красота и тайны невыносимы, но сердце рвется навстречу хуже пса, глупое тряпичное сердце. Людвиг вспоминает печальную девушку из трактира, вспоминает нелепую мысль о ее схожести с Безымянной, ругает себя: нет, нет и в помине, такой лик не повторить в человеческой природе, даже на портрете, на портрете, о котором он мечтал, сходства не будет.
– Я уже здесь.
Его тень накрывает ее, будто мажа углем, но зелень глаз становится только ярче, лихорадочнее. Во взгляде нет радости встречи; нет умиротворенности, с какой обычно ветте начинает разговор; нет даже усталого горя, видя которое Людвиг сам множит тишину в комнате. Что там? Сколько ни вглядывается, он не понимает, а потому только легонько протягивает руку в надежде на касание пальцев. Но Безымянная сидит без движения.
– Расскажи, как проходили твои дни, – просит она, и Людвиг покорно, выдавив даже улыбку, присаживается на корточки у ее колен.
Никогда не угадаешь, будет ли ей известно все произошедшее с ним за время разлуки, или она будет спрашивать и слушать, удивляясь, хмурясь и смеясь. А порой кажется, что причина расспросов – вовсе не истинное неведение. Рассказывая, Людвиг будто смотрит на произошедшее сквозь озерную гладь и многое понимает яснее, отпускает, затеняет. Но сегодня озеро замутилось. Слова, которые срываются с губ, – не хорошее начало.
– Устал. Много говорил, много думал, – шепчет он, глядя снизу вверх.
– О чем? – Она чуть склоняется; руки кладет на колени – и не противится, когда он сжимает их.
– Говорил о разном. Думал – о тебе. Тебя так это удивляет? – На этот раз он улыбается искренне, все же заметив на лице тень смущения или замешательства. – Сомневаюсь, ведь ты сама приручила меня.
– Ты не зверь, чтобы тебя приручать, – непреклонно отзывается она, но кончики пальцев дрожат у Людвига в ладонях, и он глухо возражает:
– Порой мне кажется иное. Знаешь, однажды я видел сон, где все люди были со звериными головами. И тот мир был так похож на наш…
Она молчит, не двигается, но Людвиг чувствует: слова отчего-то причиняют ей боль. Наконец она тревожно качает головой, освобождает одну руку, проводит по его волосам – сладостный, но холодный ток сковывает тело – и, остановив ладонь у уха, шепчет:
– Мне жаль, что ты его видел. Это все кровь.
– Да, она кипит, – отзывается Людвиг, уверенный, что понял слова. – Кипит и сейчас! – Он не знает, как выразить это, борется с желанием прильнуть ближе, стискивает зубы. Слова все рвутся, запальчивые, сбивчивые: – Послушай, братья все спрашивают, почему бы мне не жениться; знай они – назвали бы меня безумцем, но я уже хочу, чтобы они знали, хотя бы они, хочу! Может…
– Так почему бы тебе не жениться? – спрашивает она, задушив его мольбу.
«Может, ты покажешься им?»
Людвиг смотрит, не в силах пошевелиться, и от потрясения, и от внезапно настигшей усталости. Думает о пальцах, застывших возле уха, вспоминает: похожее она уже говорила, на зимней прогулке, после первой размолвки с Гайдном… Он открывает рот, но слов нет; качает головой, а потом начинает негромко, кажется, истерично смеяться – пока смех не колет горло, как колола недавно пыль.
– Почему! – выдавливает он наконец и смотрит в пол. – И правда… почему? Прости мне мою глупость.
Они молчат некоторое время, но это мало похоже на привычную нить меж сердцами. Их молчание – ледяное зеркало; его хочется разбить, и скорее, чем угодно от «Пойдем прогуляемся», хотя на улице ночь, до «Давай я сыграю тебе что-нибудь». Но удушливое бессилие не дает, заставляет слепо смотреть то на пол, то на подол платья цвета ночи. Рука Безымянной прохладна и неподвижна. В ухе начинает стрелять – и Людвиг, испугавшись, отстраняется. Его не пытаются удержать.
– В день, когда мне стало дурно, приходил новый ученик, очень умный мальчик, – заговаривает он, тяжело сглотнув. – Необыкновенный…
Он поднимает голову. Они встречаются глазами, но Безымянная ни о чем не спрашивает. И, решившись, Людвиг продолжает сам:
– Он видел тебя.
Она кивает. Шевелятся губы, кажется, произнося: «Возможно». Людвиг не удивлен, что-то внутри ждало подобного ответа. Он отстраняется еще немного и закрывает лицо руками. Расцвеченный огнем полумрак липкий, как волосы утопленников.
– Дети видят меня, – раздается над ним. – Не все, но многие. Например, любопытные храбрецы, подменыши, несчастные…
Снова вспоминается сон о пленнике в замке. Сердце сжимается и, кажется, ударяется о ребра; от него откалывается какой-то кусок, но по-прежнему кипящая кровь мгновенно растворяет его. Так сколько же несчастных существ видело ее? И…
– Кто ты? – выдыхает он прежде, чем отдал бы себе в том отчет.
– Как ты себя чувствуешь? – эхом повторяется первый вопрос, и, сбитый с толку, Людвиг опять поднимает глаза.
– Разве не видишь? – Он сжимает зубы. – Плохо. И будет только хуже, если ты не ответишь правду.
В голове не гудит; там удивительно ясно, а стрельбы в ухе пока можно не замечать. Но распахнутые глаза Черни, слова «Ваша любовница…» прожгли что-то, глубоко и безнадежно, там, где жили слепое спокойствие и еще более слепое принятие, смиренное доверие. Всколыхнулось все забытое еще в Бонне, отброшенное, когда светловолосая маленькая незнакомка болтала ногами на подоконнике и играть шесть часов подряд было легко. Она стала тогда другом – и он закрыл глаза на ее загадки; стала одержимостью – но жить с этим тоже было можно. А теперь? Почему так невыносимо? Загадки… черт возьми, она не отдала ему ни одну, не отдала даже имя, просто имя, будто играя или…
Или не считая достаточно значимым? Другие, все те другие, знали, как ее зовут?
– Людвиг, – мягко окликают его, снова касаются уха. Он отдергивается и резко встает.
Кажется, тень его сгустилась сильнее; кажется – если украдкой глянуть в мутное зеркало слева – стали темнее кожа, волосы, глаза, а в кресле сидит белокурый ангел. Отвратительная пустая сцена, что-то из пошло-контрастных фантазий Шекспира о мавре Отелло, который…
– Я имею право знать, – бросает он, мотнув волосами: они лезут в лицо. – Неужели нет? Почему?
Она глядит, не двигаясь, сложив руки – точно ждет чего-то еще. Сегодня она не принесла флера цветов, травы и грозы; комната пронизана одними сквозняками, которые перебрасывают друг другу кисловатую пряность прелой листвы. Обычно этот запах бодрит, но сейчас тошнотворен. Людвиг не понимает и сам, что настолько расшатало его, что заставило быть таким, откуда… откуда гнев? Неужели братья? Все эти разговоры о семье? Встреча с Карлом и…
– Ты казалась мне уже бесом, ангелом, музой. – Слова опережают мысли. Людвиг делает от кресла шаг, спиной сильнее чувствует жар камина, сжимает кулаки. – Призраком, ветте, ведьмой… – он запинается, – кем угодно, клянусь, кем угодно, и за это время я понял: мне все равно! Я просто хочу знать! Хочу…
– Что даст тебе знание? – холодно, ровно обрывает наконец она, приподняв подбородок. – Я не стану ближе или дальше. А ты – станешь.
Людвиг глядит на нее, пытаясь вспомнить, что отражалось на лице, пока он перечислял догадки. Ангел, бес, муза, призрак… Тщетно. Он жмурится и рвано выдыхает сквозь зубы. Как она не поняла, как за столько лет, за восемнадцать, восемнадцать ступеней безумия? Как?! И он срывается снова: открывает глаза и, разведя руки в стороны, будто распятый, усмехается – широко, криво и, наверное, омерзительно.
– Хочешь это услышать? Правда хочешь? Так вот, моя заколдованная принцесса, я должен узнать, есть ли у меня шанс однажды жениться на тебе или хотя бы…
Он запинается, поняв, что на «моя принцесса» ощерился, а за «хотя бы» простирается то, что не останется выслушивать ни одна женщина. Но осечка красноречивее слов; Людвиг знает, что заслужил пощечину, такую, которая останется клеймом не на день и не на два. Он сам подставил бы лицо, но нет. Безымянная сидит все так же – невозмутимая, нежная… ненастоящая? Или же более настоящая, чем иногда, в отчаянии, он позволял себе предполагать? Людвиг кусает губы, пытается собраться с мыслями и… вовсе перестает думать. Кулаки трещат. Слова, вырывающиеся дальше, он слышит словно со стороны.
– Ты появляешься, когда тебе взбредет в голову. Ты не приходишь на зов. Ты путаешь меня. Ты… мучаешь меня. – Он сглатывает. – Тебе нравится это? Сколько у тебя таких игрушек? Или… – снова он вспоминает маленького узника Тампля, – или все они рано или поздно отправляются в ямы и могилы? Когда, когда ты от них уста…
– Людвиг. – Это словно грохочет за окном, и он замолкает. – О Людвиг.
Безымянная, белее полотна, встает – и молния озаряет улицу, озаряет комнату, превращает точеный лик в череп, но только на секунду. Ветте гибко распрямляется, глаза ее смотрят не с гневом, но с тем же испугом и болью, что прежде. Медленно, нетвердо она снимает незабудковый венок. Бросает прямо в камин, и огонь ослепительно вспыхивает, сам становится голубым, серебряным и наконец – опять смеется золотом.
– Тебе больно, – шепчет она. – Мне так жаль.
А ведь все наоборот: он ранил ее! Он сам это знает и не может поклясться, что не сделал этого намеренно. В груди ворочается «Прости, пожалуйста, прости», но вслух он произносит совсем другое, по-прежнему отчаянно и зло:
– Я не знаю о тебе ничего. Я не знаю, не проклят ли я. Не… – даже тут остановиться не выходит, – не из-за тебя ли я глохну? – Она бледнеет сильнее. – Я просто хочу это знать. Готов платить эту цену, готов платить любую другую, не упрекну, но знать…
– Людвиг… – Но это уже стон, не зов.
Это тоже ножи, ножи из молний, льда и лунного сияния, которые он вонзает в нее один за другим. Он не отдает себе в том отчета, он смотрит в пустые глаза, он тянет руку, чтобы коснуться щеки – коснуться и увериться, что не говорит в никуда.
– Зачем я тебе? – шепчет уже совсем хрипло. – Почему ты выбрала меня? Ты…
Ее ресницы смыкаются, сжимаются кулаки – как недавно у него самого. И ей хватает всего одного ножа:
– Я не выбирала.
Рука Людвига падает, точно кто-то налил ее свинцом.
– Как? – сдавленно переспрашивает он и слышит ровное, тусклое:
– Мир полон созданий, не все из них ходят по земле, не все видят друг друга, и ты…
– И кем же я окружен?! – со сдавленным смешком переспрашивает он просто потому, что запоздало понимает: ум не готов к тому, чего потребовало сердце. – Кто вьется рядом, не Великий ли Амадеус, чью славу я хочу украсть?! Не отец ли, который наверняка и на последнем издыхании считал меня жалким… жалким…
«Подменышем». Но слово застревает в горле.
– Почему ты так зол? – шепчет она с теплом и жалостью, но не касаясь даже его ладони. – Почему на меня, если вспоминаешь их…
– Может, потому, что вокруг меня не вращается мир, – сплевывает он, вновь горько и устало, пряча руки за спину. – Я… будто вырван из него. Всегда был и буду, и как же я хочу, чтобы создания, хотя бы создания… – он кусает губы, подается ближе, прикасается лбом ко лбу Безымянной, и она не отстраняется, – хотя бы создания были моей опорой всему вопреки. Но, видимо, нельзя опираться на ветер. – Она молчит, и последние слова сворачиваются в горле комком тошноты. – Пока ты всего лишь жалкий карп, а созданиям больше нравится витать среди драконов.
– Людвиг.
– Спустись ко мне на землю, – шепчет он, распрямляясь. Ногти уже впились в ладони. – Молю. Я устал от того, как ты дразнишь меня с высоты.
В секунду, что Безымянная глядит в ответ, кажется, что сейчас она заспорит. Шагнет, схватит за ворот, сделает что-то, чего не делала никогда, – и отчаяние разобьется. Но она просто стоит, белая и оглушенная, с беззащитным горлом, которое так легко сжать… тем легче, зная, что ей не будет ничего. Опять боясь сам себя, Людвиг хочет отступить, но не нужно. Комнату заполняют слова:
– Ты… прав. И наконец-то ты это сказал. Я не буду более тревожить тебя. Прости.
На секунду – но она подается вперед и утыкается лбом ему в грудь, хрупкая, холодная… Он не успевает ответить, порыв прижать ее к себе и сломленно зашептать «Прости, прости, прости» пуст – в окно с воем влетает ветер, захлопывает рамы, и стекла оглушительно звенят. Он вздрагивает, отступает, едва не угодив ногой в камин, – а когда вновь глядит на место, где ветте стояла, там никого нет. Чей-то взгляд жжет спину. Но, обернувшись, Людвиг осознает: это лишь Бонапарт.
– Джульетта… – шепчет он. Глупое имя, почему это?
Огонь погас, камин чадит чем-то едким. Уши взрываются стрельбой, и в изнеможении он падает в кресло, где тут же сгибается пополам.
Слез нет, как не было уже давно. А для крика нет сил.
О, если бы ты говорила как все хитроумные женщины, уходящие с единственной целью – быть удержанными. Намеренно они медлят, их призывно-прощальные взгляды обжигают, а губы безмолвно шепчут: «Успей, я еще здесь». Ты ушла не так – я прогнал тебя поистине вероломно. Ты растворилась в грозе, истаяла, и тщетно я звал тебя. Я произносил множество имен, пока не потерял голос, потом едва добрел до спальни и упал на постель без сил. Мне снились карпы, снующие на морском дне, среди человеческих черепов.
Ты не откликнулась. Не вернулась и на следующий день. Тебя не было, когда на первый урок пришел Карл и мы славно провели время, потому что учить его оказалось удовольствием. Не было в следующий вечер, когда меня опять схватили дикая головная боль и глухота. Я сидел в кресле, раскачиваясь, раздавленный, среди гор ненужных нот и еще более бессмысленных вещей, которые успел снова привести в хаос. Все отбрасывало длинные тени – и в бреду мне чудилась бездна, бездна, полная то воющей ночи, то звенящих костей, то звериных морд. А тебя не было. Неделю. Две. Месяц.














