Полная версия
Первая на возвращение. Аристократка в Советской России
Ирина Скарятина, Виктор Блейксли
Первая на возвращение. Аристократка в Советской России
Предисловие
Много замечательных книг и статей написано о современной1 России. Морис Хиндус, Луис Фишер, Джошуа Куниц, Элла Винтер, группа американских профессоров во главе с Джеромом Дэвисом и ряд других выдающихся писателей, журналистов, экономистов и социологов поделились своим опытом, своими наблюдениями и результатами исследований новой системы2. И они справились с этим блестяще, охватив каждый аспект жизни в Советском Союзе. Благодаря им был пролит свет на тёмную тайну, которой в течение многих лет для большинства людей являлась Россия, и мир начинает видеть и понимать, что же там происходит на самом деле. Может показаться, что после появления всех этих книг мне не было смысла писать свою, и потому у людей напрашивается резонный вопрос: "Разве не всё ещё было рассказано о России? Стоило ли ей тоже за это браться?" Ответ кроется в само́м названии моей книги – "Первая на возвращение", – ибо, насколько мне известно, я самая первая представительница титулованной русской аристократии, не являющаяся коммунисткой, которой было позволено "вернуться домой" в Россию на законных основаниях – с визой в паспорте, выданной Москвой.
Я не претендую на проведение глубокого изучения той или иной ситуации или на то, что стала экспертом по сегодняшней России, – ничего подобного. Всё, что я сделала, – это проехала по своей собственной отчизне, которую покинула в октябре 1922-го года, а затем поделилась своими впечатлениями об этом первом визите после более чем десятилетнего отсутствия и жизни в эмиграции. Будучи русской и проведя, за исключением последних лет в Америке, всю свою жизнь в России, я не нуждалась в том, чтобы кто-то показывал мне мою родную страну и что-то объяснял, а ездила везде, где заблагорассудится, и видела всё, что хотела увидеть.
Там я родилась, там я выросла, там я стала свидетельницей мировой войны, и крушения царской России, и революции, и красного террора, и гражданской войны. Теперь же мне предстояло застать новую эпоху, которая никоим образом не походила на Россию всех предыдущих периодов. Я не обращалась за официальной информацией к советским властям, а поговорила со всеми, с кем только могла: с крестьянами, рабочими, инженерами, моряками, коммунистами. И я постаралась запомнить всё, что они говорили, и часто цитировала их, потому что все они россияне и их реакция на эпизоды повседневной жизни в Советском Союзе, их мысли и суждения – это видение среднестатистических граждан, а потому, подобно зеркалу, отражающему текущие события, оно тоже ценно.
Когда я отправлялась в Россию, у меня не было никаких обязательств, я не давала ни единого обещания и не имела какого-либо предварительного соглашения с советскими властями касательно того, что я должна говорить или какую позицию мне следует занять по прибытии назад. Я ехала туда свободно, с открытым сердцем, и точно так же пустилась в обратный путь, не подпав под влияние кого-либо или чего-либо, кроме своего личного опыта и наблюдений, которые сделала во время этого путешествия. В любом случае я въезжала в свою страну с неприятным предвкушением, поскольку всё ещё живо помнила хаотическое состояние России в период с 1917-го по 1922-ой год и, несмотря на всё, что прочла, ожидала увидеть обстановку почти такой же, какой я её оставила. Почему-то я не способна была представить, какие великие перемены могли произойти за десять лет, и совершенно не задумывалась о том факте, что выросло новое поколение и что дети 1917-го года стали теперь пылкими и фанатичными молодыми рабочими, принимающими наиболее активное участие в новой созидательной эре Советского Союза. Но стоило мне пересечь границу, как я поняла, что Россия 1932-го года похожа на дореволюционную Россию либо Россию первых послереволюционных лет не больше, чем день похож на ночь. Старое было полностью сметено, из революционного хаоса отливается совершенно новая форма, и теперешняя Россия – это мир в процессе становления. И меня чрезвычайно заинтересовал и этот новый мир, и всё, чего он пытается достичь.
По возвращении в Америку я услышала от одной женщины: "Вы, очевидно, любите свою страну сильнее, чем вы любили своих родителей. Иначе вы бы никогда не вернулись туда, где они так страдали и умерли".
"Я не совсем понимаю вашу точку зрения, – был мой ответ. – Возьмите, к примеру, свою собственную гражданскую войну между Севером и Югом. Предположим, ваш дедушка был убит южанином – означает ли это, что вы никогда не поедете в южные штаты, что вы не будете иметь друзей среди южан и что, в конечном счёте, вы ненавидите Юг и всегда будете ненавидеть?"
И у нас была гражданская война, было и, к сожалению, до сих пор остаётся много ненависти, однако я ненавижу ненависть, я устала от неё, я люблю свой народ так же сильно, как любила всегда, я отказываюсь и дальше быть изгнанницей, и больше всего на свете я желаю мира и взаимопонимания. "Ибо гнев на того, кого мы любим, воздействует на мозг как безумие"3.
Когда я рассказала об этом молодому коммунисту на борту корабля, что нёс нас в Европу, тот, рассмеявшись, промолвил: " У вас мистическая душа народовольца" ("Народная воля" была партией в девятнадцатом веке, которая выступала за свободу людей). "Вам бы жить лет сто назад, быть женой декабриста и добровольно последовать за ним в ссылку".
Возможно, он был прав, хотя в действительности у меня были некоторые опасения по поводу обладания "мистической душой".
Но, без сомнения, множество факторов повлияло на формирование моего характера, и наследственность, вероятно, тоже сыграла свою роль. Ведь мой прадед Яков Скарятин, живший во времена Французской революции, бесспорно, попал под её влияние и в некотором смысле сам стал революционером, ибо разве он не принимал участия в акте цареубийства? А вот дед и отец были ярыми реакционерами, монархистами, имперцами и абсолютистами, в то время как моя мама выступала страстной конституционалисткой. Да ещё меня окружали: и моя старая няня-англичанка – самая независимая душа на свете, твёрдо верившая в достоинство и свободу личности и ни перед кем не склонявшая головы; и доктор Круко́вич, отказавшийся от блестящей медицинской карьеры в Петербурге, дабы посвятить свою жизнь врачеванию крестьян в нашем поместье (и он рассказывал мне об условиях существования в деревнях – условиях, которые недалеко ушли от тех, что процветали в Матушке Индии); и "Профессор" Максимо́вич, давший мне образование и оказавший на меня большое воздействие. Он был не только либералом, непрестанно насмехавшимся над нашим "аристократическим образом жизни" и пророчившим падение Старого режима и наступление Новой эры, но и личным другом Поссе́4, Стру́ве5 и многих других передовых людей своего времени. Он учил меня русской литературе, он учил меня истории, он указывал на те вещи, которые я никогда бы не разглядела своими собственными юными глазами.
Другим важным обстоятельством в моей жизни стал госпиталь, где я обучалась и тесно общалась с самыми разными людьми: профессорами, врачами, медсёстрами и пациентами – богатыми и бедными, теми, кто мог себе позволить лучшую больничную палату, и теми, кого взяли из благотворительности. На это наложились тяготы мировой бойни, революции, гражданского противостояния, отъезда в эмиграцию и, наконец, те переживания, что были связаны с моим недавним посещением России.
Вернувшись в Америку и с энтузиазмом рассказывая о достижениях в своей стране, я из полученной почты и реакции слушателей моих лекций вывела, что большинство людей понимает мою точку зрения и ей симпатизирует, но всегда находится и некоторое меньшинство, настаивающее на том, что я стала коммунисткой, пропагандисткой, членом советского правительства и даже сотрудницей ужасного ГПУ. Эти немногие утверждают, что я, "якобы видя прогресс", получаю большие суммы денег, что я состою на жалованье у Сталина.
Одна пожилая дама, которая как-то раз буквально монополизировала меня на всём протяжении светского приёма, задавая бесконечные вопросы о Новой России и, по-видимому, положительно воспринимая всё мною рассказанное, несколько дней спустя заметила нашему общему знакомому: "Только представьте, каким чудом мне удалось спастись. Я уже было собралась отправить Ирине Скарятиной и её супругу приглашение на ужин, когда, по счастью, вошла моя подруга и, увидев письмо, воскликнула: 'Да вы не можете принимать её у себя в доме – она же коммунистка'. Подумать только, как близко я подошла к обрыву. Ещё три минуты, и письмо было бы послано!"
А на одном званом обеде довольно-таки чванливый джентльмен, сидевший рядом со мной, упорно настаивал на том, что из тех людей, у которых нет ни хорошего происхождения, ни фамильных традиций, не сможет выйти ничего путного. "А как насчёт Горького, Шаляпина, Андреева и многих других? – наконец спросила я. – Разумеется, им мало чего досталось от предков". Однако он не позволил себя переубедить.
Кроме того, некая работница социальной службы не смогла бы, по её словам, поддерживать большевиков, поскольку те разрушают в России семейную жизнь, передают детей государству и национализируют женщин. Позже она провела меня по своему центру социального обслуживания, который был замечательно оборудован яслями, детскими садами и игровыми комнатами, полными детей, оставленных там матерями, работающими на близлежащих фабриках. "Но то, что вы здесь организовали, в точности повторяет сделанное ими в России, – сказала я, – и, конечно же, это не похоже на попытку разрушить семью или национализировать матерей, не так ли?" И она согласилась.
Некоторые из моих старых русских друзей даже приходили ко мне с тайной просьбой помочь их родственникам в России, то есть замолвить за них словечко советскому правительству, так как нисколько не сомневались, что я имею какой-то вес в большевистских политических кругах. И они отказывались верить, когда я пыталась убедить их, что у меня не больше влияния на советское правительство, чем у них самих.
Удручающие эпизодики, забавные эпизодики – они не причиняли мне особой боли и не вызывали хохот, а лишь заставили меня ещё сильнее захотеть, чтобы каждый смог увидеть и попытаться понять сегодняшнюю Россию.
Старая Россия для меня подобна чудесному сну, который я никогда не забуду, потому что годы моего детства и ранней юности были необычайно счастливыми. И ко всем её оставшимся в живых представителям я испытываю лишь глубочайшие чувства, а также преданность всему, что им дорого в нашем общем прошлом. Но той России, которую мы знали, больше нет, и я считаю невозможным жить только этим минувшим, и по мере того, как течёт время и происходят новые перемены, я надеюсь, что всегда смогу их понять и быть частью жизни своей страны.
Я счастлива, что отправилась туда, счастлива, что была со своим народом, счастлива, что смогу возвращаться снова и снова и что я больше не изгнанница.
Посвящается ЭТЕЛЬ ПАЛМЕР МОРГАН (миссис Ширли У. Морган) и нашей Пожизненной Дружбе.
Портрет Ирины Скарятиной из оригинального американского издания 1933-го года романа Ирины Скарятиной "First to Go Back".
Карта путешествия Ирины Скарятиной и Виктора Блейксли из США в Европу и СССР в 1932-ом году (составлена переводчиком).
Часть Первая. Я возвращаюсь в Россию
Как я добиралась
1
Когда мне пришла в голову мысль отправиться в Россию, многие мои друзья хором запротестовали.
"Что ты имеешь в виду – отправиться в Россию? – возмущённо вопрошали они. – Ты с ума сошла? Разве ты забыла, что являешься представительницей старого режима, бывшей графиней и изгнанницей? Да что с тобой такое? К тому же, – мрачно продолжали они, – советское правительство никогда тебя туда не впустит, ни за что на свете! А если это чудом и произойдёт, то есть у тебя выйдет прокрасться под своей американской фамилией, скрыв русскую, то они всё равно узнают, кто ты такая, и тебе больше никогда не удастся выбраться из этой позабытой Богом страны. Только подумай о жизни, которую ты будешь там вести … ГПУ … тюрьмы …"
Но я уже долго думала как об этом, так и о многом другом, ведь, в конце концов, разве я не была чистокровной русской, разве я не находилась в России во время и после революции, с 1917-го по 1922-ой год, и разве я не разбиралась в тамошних условиях гораздо лучше, чем мои друзья, чьи революционные знания были почерпнуты из слухов, газетных статей и книг?
Коли я пережила революцию, и красный террор, и последовавшие за ними годы хаоса, то наверняка смогла бы вынести и эту новую постреволюционную созидательную эпоху, и я не собиралась поддаваться угрозам и уговорам, лишаясь возможности увидеть её собственными глазами. Я устала быть изгнанницей, устала выслушивать всё о своей стране и своём народе от иностранцев, которые наезжали туда с короткими визитами и, даже не зная языка, возвращались, возомнив себя знатоками Советского Союза. Мне не терпелось самой взглянуть на происходящее, и я, конечно, не собиралась "прокрадываться" обманом. Либо ехать туда под своим полным русским именем, либо не ехать вообще. Таков был мой твёрдый ответ друзьям и доброжелателям, и я приступила к необходимым шагам по получению визы, вооружившись стопкой рекомендательных писем от известных американских писателей, интересовавшихся Россией и желавших помочь мне туда попасть.
Первой проблемой, с которой я столкнулась, был советский закон, явно запрещавший возвращаться в страну кому бы то ни было из тех, кто покинул её после революции 1917-го года. Если вы уехали до неё – это было нормально, поскольку доказывало, что вы были недовольны старым режимом и отбыли в другие страны в поисках лучшего правительства и лучших законов; но если вы уехали после – это демонстрировало, что вам не по нраву новая власть и, следовательно, оставайтесь-ка там, куда вас занесло, на веки вечные и даже не смейте помышлять о том, чтобы вернуться.
Так как я уехала в октябре 1922-го года, это правило, безусловно, имело ко мне прямое отношение, и я оказалась в весьма затруднительном положении. Куда бы я ни направилась в надежде получить визу, я повсюду сталкивалась с отказами, основанными на вышеупомянутом законе.
"Вы выехали в 1922-ом? Что ж, мне очень жаль, но вы не сможете опять попасть в Советский Союз", – повторяли мне снова и снова, пока я уже не была готова в отчаянии отказаться от своей затеи. Однако в один счастливый день, при посредстве известного американского банкира, я познакомилась с высокопоставленным советским чиновником, предложившим мне написать непосредственно в Москву – в Наркоминдел (Народный комиссариат иностранных дел) господину Литвинову6, изложив свой случай и детально объяснив, кто я такая и почему хочу вернуться.
"Вы пользуетесь у нас хорошей репутацией", – ободряюще сказал мой новый знакомый.
"В каком смысле хорошей? – удивлённо спросила я. – Я же не коммунистка".
"О, нам это известно, – смеясь, ответил он. – В действительности мы точно знаем, чем занимается каждый русский эмигрант в этой стране, и когда я сказал о вашей хорошей репутации, я имел в виду, что, являясь представительницей старого режима, вы никогда не были замешаны в контрреволюционных заговорах. Кроме того, вы были честны в своих лекциях и книгах. Так что просто пошлите запрос и посмотрим, что из этого выйдет. Возможно, они сделают для вас исключение и одобрят выдачу визы".
С благодарностью пожав руку ободрившему меня человеку, я в тот же вечер отправила своё письмо. Прошло почти три месяца, но, хотя я день за днём и по нескольку раз в день посещала почту, ответа из Москвы всё не было. И снова я, придя в отчаяние, уже было начала думать, что моё дело безнадёжно, как вдруг пришёл ответ, где кратко и по-деловому говорилось, что моя российская виза одобрена.
Лихорадочно схватив конверт и запрыгнув в своё авто, я помчалась со скоростью шестьдесят миль7 в час, абсолютно не задумываясь об опасности, рисках и возможных несчастных случаях и спеша сообщить замечательную новость своему мужу, который, естественно, намеревался меня сопровождать и, будучи гражданином Америки по рождению, не имел похожих проблем с получением визы. Выскочив из салона, вбежав в дом и взлетев по ступенькам, я, затаив дыхание, стала махать письмом перед его изумлённым лицом.
"Оно здесь, Вик, – мы едем – мы уезжаем!" – бессвязно закричала я. Но он всё понял и, проявив должный настрой и схватив меня за талию, закружил по комнате, тогда как Сэмми, жесткошерстный терьер, стал прыгать вокруг нас, неистово лая и изо всех сил стараясь порвать мою юбку и брюки Вика, а кот Пукик, испытывая явное отвращение от столь неподобающего поведения, поспешил удалиться. В конце концов успокоившись и побросав кое-что из одежды в чемодан, мы помчались в Нью-Йорк, всю ночь ведя наш "Форд" сквозь жуткую бурю, чтобы сразу же приступить к делам с паспортами, всеми требующимися иностранными визами и прочими обычными формальностями, которые принято улаживать перед поездкой за границу.
Следующие три недели проносятся в памяти, как прокрученная на дикой скорости киноплёнка: бесконечное мотание между нашим домом и Нью-Йорком; встречи с нужными людьми; приведение в порядок финансов; написание писем; уборка в доме; прятание серебра и ковров; повсюду запах камфары и шариков от моли; сдача пса и кота в пансион; упаковка багажа. И, вдобавок к этому, как проходящий через всё лейтмотив, грустная мелодия расставания с нами наших друзей: "Прощайте, мы будем думать о вас, мы будем молиться за вас, и мы никогда, никогда вас не забудем", – говорили почти все, кроме двух или трёх, что были веселы и настроены оптимистично, излучая уверенность, что нас ждёт отличное приключение и мы вернёмся целыми и невредимыми к нашему домашнему очагу.
Наконец великий день настал – наш последний день в Америке, когда мы должны были тронуться в путь. Похудевшая от волнения и выглядевшая как жердь, с побелевшими щеками и глубоко впавшими глазами, я вышла вслед за Виком из дома после заключительного ритуала – пары минут спокойного и в полной тишине "сидения на дорожку", как мы всегда делали в России перед началом путешествия.
"Ну, поплыли", – заметил он, когда автомобиль тронулся с места.
Но я лишь покачала головой, поскольку не могла поверить, что мы действительно поплывём, пока не поднялись на борт корабля и он не отчалил. На протяжении всего пути от дома до порта я молча молилась, чтобы мы добрались туда благополучно, чтобы ни автомобиль, ни поезд, ни такси не сломались. И всякий раз, когда поезд дёргался сильнее обычного, я с тревогой выглядывала в окно, уверенная, что он сошёл с рельсов, а когда такси неожиданно резко затормозило и на нас посыпались наши сумки и чемоданы, я чуть было не выскочила наружу, и лишь рука Вика на моём ремне удержала меня на месте.
Однако мы благополучно добрались до огромного причала и мгновенно окунулись в плотную и бурлящую толпу отплывавших, провожавших, зевак, разносчиков телеграмм и цветов, посыльных, рабочих, матросов, стюардов и должностных лиц – то бишь всех тех, кто, подобно разрозненным частям гигантского паззла, в итоге неизбежно попадает на свои законные места, образуя привычную картину, изображающую отплытие трансатлантического лайнера.
Оказавшись в нашей каюте на борту корабля, который быстро заскользил по проливам в открытое море, я глубоко и с облегчением вздохнула. Наконец-то мы были на пути в Россию и ничто, кроме кораблекрушения, не могло помешать нам туда добраться. И ничто не могло изменить этого чувства удовлетворённости, даже тот печальный факт, что, проснувшись на следующее утро, я обнаружила наш корабль уже не плавно скользившим вперёд, а кренившимся самым что ни на есть ужасным образом.
"Ничего, всё в порядке", – думала я, в течение трёх дней и ночей терпеливо лёжа на своей койке и испытывая безнадёжное головокружение, пока прихоть океана то ставила меня на голову, то пыталась свалить на пол.
"Всё в порядке, всё в полном порядке, я возвращаюсь домой, обратно в Россию". И пока я лежала, закрыв глаза, в памяти мелькали картины прежних дней. Я видела Старую Россию и свои дома в Троицком и Санкт-Петербурге; и сцены из своего детства и девичества; и лица любящих людей, что окружали меня в те годы моей жизни: моей няни Наны; моей гувернантки Шелли; семейного врача Доки; моей мамы, прекрасной, как портрет кисти Грёза8, и моего отца – "Генерала", как мы всегда его называли – с его свирепыми усами, грубоватыми манерами и добрым сверкающим взглядом. Милые люди Старой России в её лучших проявлениях, они ушли навеки, а мать и отец – жертвы революции – умирали так же, как и жили, – с высоко поднятыми головами и сердцами, полными веры, мужества и доброты. Революция смела их не из-за того, что они причинили кому-то вред или сделали что-то неправильное, а просто потому, что она была княжной по рождению, а он – старым генералом из знатного рода. Они были неуместны, нежелательны в новом порядке вещей – живые анахронизмы, представлявшие прошлое, которое кануло в Лету; и в те первые дни нетерпимости и кровопролития, когда это прошлое уничтожалось, чтобы на его руинах можно было построить нечто новое, они были смыты революционным цунами.
Они ясно осознавали, что с ними должно было произойти. "Что значит человеческая жизнь в такое время, как это? Ничего; даже меньше, чем ничего", – говорила моя мама, а Генерал произносил свою любимую старую русскую поговорку: "Лес рубят – щепки летят, – и мрачно добавлял. – И в данном случае щепки – это мы, помни об этом".
Итак, они умерли, а я осталась одна, продолжая изучать медицину, работая так усердно, как только могла, и наблюдая, как революция растёт день ото дня. Я увидела гибель Старой России и рождение Новой, и это было всё равно, что стать свидетельницей сотворения мира, когда из хаоса восстаёт движущая первобытная сила, чтобы править.
Затем настала и моя очередь попасть в тюрьму – просто потому, что я была дочерью этих двух старых добрых душ и тоже имела титул. Однако чудесным образом моя жизнь была спасена и я осталась прозябать в холоде, голоде и нищете.
Как следствие, я отчаянно заболела пневмонией, и добрые американцы, доктор Хершел Уокер и доктор Фрэнк Голдер, члены "Американской администрации по оказанию помощи", убедили меня покинуть страну, сказав, что я ни за что не поправлюсь, если останусь, поскольку физические тяготы были слишком велики. Они даже умудрились раздобыть для меня советский паспорт, что в те времена было неслыханно, дабы я смогла легально покинуть Россию. И я поехала в Америку, вышла замуж за американца и прожила там десять лет, сначала как русская иммигрантка, а затем как новоявленная гражданка этой страны. Нынче же я возвращалась впервые с октября 1922-го года. Мне было интересно, на что это будет похоже. Будет ли ситуация лучше или хуже? Я слышала о ней столь разные мнения, что у меня в голове всё перепуталось и трудно было представить, как же всё обстоит на самом деле.
Выйдя на берег в Бремерхафене и проехав через Берлин и Ригу, мы намеревались прибыть на советскую границу очень рано утром. Было, должно быть, около четырёх, когда нас разбудил грохот выстрелов, раздавшихся один за другим и, по всей видимости, прямо в соседнем купе. Вик сверзился с верхней полки с криком: "Вот! Видишь! Что я тебе говорил? Революция всё ещё продолжается, и это была твоя безумная идея – сюда припереться".
Вылетев в коридор, мы ощутили, что поезд разгоняется, и прошло, судя по всему, минут двадцать, прежде чем машинист снова сбавил ход и мы полностью остановились. Вскоре к нам, смеясь, подошёл проводник.
"Ради всего святого, что случилось?" – с тревогой спросила его я.
И тот рассказал нам, что на последней остановке в поезд сел мелкий станционный служащий, имевший поручение передать сообщение своему начальнику, находившемуся где-то здесь. Не успев найти его до отхода поезда, бедняга был вынужден отправиться вместе с нами и в конце концов решил, что, выстрелив из окна, всех разбудит и таким образом сможет отыскать нужного ему человека. Машинист же, подумав, что на поезд напали бандиты, поначалу увеличил скорость, однако узнав, в чём дело, тут же остановил состав, дабы бедолага мог сойти, прежде чем укатит чересчур далеко для пешей прогулки назад.
"Что ж, я рад, что выстрелы предназначались не нам, – промолвил Вик, с облегчением забираясь на своё верхнее ложе. – Но скажи мне, в твоей стране всегда происходят столь дикие вещи?"
"Разумеется, нет, но, возможно, это сообщение касалось нас", – осторожно ответила я и в то утро больше не смогла заснуть.