
Полная версия
Империя Independent
Отключив телефон, он окинул взглядом холл, на стенах которого умирали тени вешалок. Последние огненные лучи загнали их к самому потолку и заставили раздуться, как отравленную крысу перед смертью. А рядом с полом начинала сгущаться тьма, заполняя пространство холодным туманом. Пашке стало очень неуютно здесь. Идти в каморку у гардероба он не хотел; какое-то омерзение возникло в нём перед этим помещением. Надо пойти наверх. Туда, где солнце ещё светит в окна. Он быстро зашёл в спортивный зал, взял оттуда мат и поспешил наверх, стараясь не смотреть куда-либо кроме как под ноги. На последнем, четвёртом этаже открыл кабинет алгебры и геометрии – почему-то он приглянулся ему больше остальных. Здесь ещё было светло, здесь небо было ближе. Тьма осталась далеко внизу, но она поднималась… поднималась одновременно с тем, как солнце всё глубже садилось за горизонт. Но здесь была настольная лампа, да и дверь он запер изнутри, подперев её ещё и стулом. И лёг на мат рядом с учительским столом, сжался в клубок и попытался спать. Но сон его был чуткий и беспокойный, и то и дело в подсознании возникали образы Галины Алексеевны, Николая Петровича, Аллы Эдуардовны, сторожа или Антонины Порфирьевны, или Семёна и Дениса, а так же и Комара, и Шины, и все части их тел были перепутаны, словно их сначала расчленили, а затем сшили в неверном порядке. И в таком виде эти существа разгуливали по коридорам школы и скреблись в подпёртую стулом дверь.
Комар явился к вечеру следующего дня и принёс с собой сумку, напоминающую портфельчик старого кагэбешника. «Антиквариат!» – заявил он сипло, перекинув сигарету с одного угла рта в другой. В портфельчике оказалась болгарка и некоторые другие инструменты, и вскоре железная дверь компьютерного класса была вскрыта без особых проблем. Пашка правда опасался, что там возможно не отключена сигнализация, но Комар перерезал пару каких-то проводков в ближайшем щитке и сказал, что «всё норм». А так же добавил, что вся школьная система охраны похожа на детский сад и что сейчас она похоже отключена вообще вся.
Дверь была открыта, и пред ними предстала целая комната компьютеров и мониторов.
– Техника конечно так себе, но загнать можно. В принципе, кстати, средняя, – прокомментировал Комар. – Думал, хуже будет.
Несколько системных блоков были тут же разобраны на запчасти, так же Комар уволок ежё четыре монитора, покидая школу поздней ночью под покровом темноты, как говориться. А Пашка разбогател на несколько тысяч, которые, несомненно, требовалось ещё приумножить. Комар же обещал прийти опять, как только сбагрит эту технику.
– Тебе надо побыстрее или подороже? – Только и спросил он.
– Побыстрее.
– Лады. Тогда перекупщикам загоню. Думаю, уже завтра. А если частникам продать, было бы дороже!
– Нет. Мне быстрее надо.
– Как скажешь.
На этом они распрощались, и Пашка вернулся в своё логово на четвёртом этаже. И уже на следующий день несколько парт в кабинете алгебры были сдвинуты вместе и ломились от всяких пицц, пирогов, соков и печенья, а за ними сидели, наевшись до отвала, Хомяк, Белка и Пашка.
– Вот это да! Я ещё так никогда не наедался! – стонал Хомяк, с трудом запихивая в рот очередной кусок пиццы.
– Смотри не лопни. Я тебя вытаскивать не буду. Загниёшь тут, как сторож! – подшучивал Пашка. Откуда были взяты деньги на пир, он им не сказал конечно, пояснив лишь, что Комар хороший друг и всегда поможет. Нельзя им такое говорить, ещё ляпнут где-нибудь, не нарочно, так случайно! К счастью, подавить их любопытство при помощи вкусностей оказалось не сложно.
– Корпорация independent начинает своё развитие. День четвёртый, полёт, как видите, нормальный! – изрёк он для поддержания духа.
– А какой у нас будет девиз? – спросил Белка.
– Девиз? А какой ты хочешь?
– Акуна-матата! – предложил Хомяк, перемалывая очередной кусок пиццы.
– Не, не катит, – отрезал Пашка. – Давай посерьёзней.
– Свободные и независимые! – встрял Белка.
– А это слишком банально.
Пашка задумался, глядя в окно. Там, на небосводе, где-то высоко-высоко сияло солнце, утопая в глубокой синеве. Небо сегодня было на удивление синее.
– Дорога к небу. Да, пусть будет дорога к небу, – проговорил он.
– А почему к небу? – удивился Денис.
– Ну ведь там свобода. Нет никаких рамок, границ…
– Я бы тоже не хотел рамок и границ, – Семён наконец справился с пиццей и измождённо смотрел на следующий кусок.
Павла вдруг осенила потрясающая мысль:
– А не пойти ли нам на крышу?
Ну да, как раз там он ещё не был! В глазах его друзей загорелся восторг.
– Вы знаете, кто это висит? – спросил он, указав на самый левый портрет над школьной доской.
– Это Лобачевский. Великий математик! – ответил Хомяк.
– Что-то он хмурый очень, – добавил Денис, и Павел поддержал его:
– Вот-вот, я тоже заметил. Мне он не нравиться. Да и вообще вся эта компания.
– А чего ж радоваться, если в голове одни цифры и формулы! – пошутил Денис, сам прежде всего и рассмеявшись.
– Надо его выгулять, – подхватил Хомяк.
– Думаете, повеселеет? – усмехнулся Павел. – Ну, давайте попробуем. Снимайте!
Снять как положено портрет не удалось, и великий математик был скинут с гвоздя учительской указкой. Рама со стуком упала на пол и в одном месте даже треснула.
– Хомячина, ну-ка сядь рядом… да у вас с ним одно лицо!
– А и точно! Да! – тут же подхватил Белка.
– Да ничего не одно! Мы же вообще не похожи!
– У вас обоих ум из ушей лезет.
– Ничего подобного!
– Ладно, бери его и пошли.
Прихватив портрет Лобачевского, ребята отправились покорять просторы крыши, а Лейбниц и Гаусс таким образом лишились одного соратника.
Лёгкий тёплый ветер гладил волосы, приятно скользил за ушами и обнимал шею, как ласковые руки девушки; проникал под футболку и обдавал ненавязчивой свежестью. Здесь дышалось иначе, чем внизу. Раскалённый воздух поднимался от гудроновой крыши, и стопам было приятно-горячо, точно шагали они по пляжу, и отдалённый шум улицы, почти не слышимый здесь, хотелось принять за плеск невидимого моря. А вокруг колыхались верхушки деревьев, отражая солнце глянцевой зеленью. Яркий свет обжигал лицо и макушки, заставлял жмуриться, и всё же здесь было хорошо, очень хорошо.
– Посмотри, Лобачевский, на мир! – сообщил портрету Хомяк, прислонив его к кирпичному колодцу вентиляционного канала, что возвышались здесь повсюду. – Посмотри, как красиво! Вон, видишь, там внизу – это проспект Большевиков…
– Тебе бы гидом быть, – заметил Пашка, с наслаждением выкуривая сигарету. Они сели в тени одного из колодцев, и над ними было только небо и ветер.
– Смотрите! Лобачевский похоже повеселел! – Белка ткнул пальцем в портрет.
– Конечно! Его, наверно, ещё ни разу не выгуливали! – на полном серьёзе заявил Хомяк.
– Помолчите вы хоть немного! – сказал им Пашка, прислонившись головой к кирпичной кладке. Ему не хотелось ни говорить, ни чего-либо слышать.
Он закрыл глаза и представил, что он где-то очень далеко. В степи, наверное; в бескрайней казахстанской степи, про которые так любила рассказывать учительница географии, которая была родом из тех мест. Где солнце на закате настолько огненное, что такого нигде и никогда больше не увидишь. Где до самого горизонта только поле, где, по её словам, можно, если присмотреться, увидеть шарообразное искривление земной поверхности – настолько пустынный там пейзаж. Где гуляет ветер и свобода, приминая шёлковую степную траву, и та колышется, точно волны в море, и звук почти такой же, только более мягкий… шёлковый звук, как трава. И где единственным пятном на фоне неба маячит маленький мазаный дом с дощатым крыльцом, и на крыльце, на скамейке, сидит он, Павел, и смотрит вдаль на эти бескрайние просторы. А к дому ведёт пыльная дорога в две колеи, почти затерянная среди травы, ведь по ней никто никогда не ездит и один Бог только знает, как не заросла она до сих пор. И движется по дороге силуэт. Волосы его развиваются от ветра, и одет он только в чёрное. Свитер чуть сполз и обнажает белое, костлявое плечо. Пашка поднимается навстречу, он узнал силуэт: это девушка. Он радостно вдыхает горячий степной воздух и подходит к краю крыльца. Девушка приближается; ветер треплет ей волосы, и лицо нельзя разглядеть. Да он и так знает, что это она: у кого ещё найдутся такие чёрные, такие плотные, как нейлоновые нити-волосы.
Она всё ближе, но ветер по-прежнему не даёт взглянуть ей в глаза. Она подходит… и под растрёпанной чёрной шевелюрой Пашка начинает различать непонятную округлую конструкцию, а снизу выступает какой-то странный, сморщенный подбородок. Ближе, ещё ближе… и вот, он видит её лицо. Округлая конструкция оказалась очками, одно стекло в которых разбито, и стёкла впились в дряблую, тонкую кожу лица Георгия Афанасьевича… наверное, он вскрикнул, потому что Белка и Хомяк недоумённо на него уставились. Казалось, даже Лобачевский задаёт ему тот же вопрос, что и они:
– Эй! Ты что?
Они стояли на краю крыши, у хлипкой низенькой ограды, что была по периметру, Пашка же сидел на своём прежнем месте, только съехал ниже и чуть не завалился на бок. Видимо, он задремал.
– Вы что там делаете? – он встал, разминая затёкшие ноги.
– Хотели вниз посмотреть.
– А то Лобачевскому отсюда ничего не видно, – Хомяк поставил портрет на ограду и развернул его лицом к городу.
Пашка подошёл к ним, отметив, что за время их пребывания здесь небо покрылось лёгкими перистыми облаками, а ветер усилился. Внизу был небольшой сквер, как раз тот самый, где прошлой весной ковырялся трактор. Теперь траншеи, заботливо убранные учениками под руководством Николая Петровича, были почти не видны. В сквере гуляла мамаша с коляской, и рядом бегал совсем маленький ребёнок, неуклюжими ножками пиная яркий мячик.
Сначала Павел не обратил на это внимания и бесстрастно наблюдал за мамашей. Но потом в его голову, точно плесень из сырого подвала, пробралась странная мысль: сквер ведь находился на территории школы, то есть за оградой, как же мамаша оказалась внутри? Или не заперли калитку?
– Ой!!!
Рука его действовала быстрее, чем мозг. Через доли секунды он уже держал Хомяка за шиворот, а тот от страха весь обмяк и рухнул на раскалённый гудрон рядом с решёткой. Секундой раньше порыв ветра выхватил из его рук портрет Лобачевского, а его самого чуть не опрокинул следом.
Портрет Пашка схватить не успел. А тот, спланировав вдоль школьной стены на восходящих снизу потоках воздуха и описав гиперболу (это слово голосом Аллы Эдуардовны вдруг пронеслось в его голове), остановился… точнее врезался, и раздался уже совсем иной крик, даже вопль, и следом детский плач. Что-то круглое быстро покатилось по гравийной дорожке, а мамаши рядом с коляской уже не было…
Пашка вдруг осел, сам вцепившись в ограду. Сломанный портрет валялся внизу, и Павел отсюда видел, как блестела на его раскуроченной раме свежая кровь, а мамашина голова лежала неподалёку от коляски.
В глазах его стемнело. Хомяк и Белка что-то кричали, суетились, но он слышал их отдалённым эхом. Потом почувствовал, что его попытались отлепить от решётки и уложить на поверхность крыши. Оказавшись точно на сковороде, он немного пришёл в себя. Хомяк ревел, а Белка бормотал что-то нечленораздельное вроде «может, ещё ничего… может, не сильно!»
Как же не сильно? Куда уж сильнее-то? Пашка снова глянул вниз и, наверно, побледнел бы ещё сильнее, если б мог: рука лежавшего на дорожке тела пошевелилась, нога согнулась в колене… женщина пыталась встать, но нанесённое увечье не давало этого сделать. Наконец она повернулась, и Пашка увидел, что голова её на месте. По дорожке покатился мяч, а больное воображение сыграло с ним очередную злую шутку. Воображение… или место?
Самообладание вернулось к нему столь же быстро, как и было потеряно. Вскочив на ноги, он схватил Белку и Хомяка за шиворот и поволок их в здание.
– Заткнитесь, вы! С ней всё нормально! – говорил он им, да и себе тоже, пока они бежали по коридору.
Вдруг и это всё фантазия? Больная, обострённая фантазия, как и всё то, что он видел в холлах первого этажа! То, чего нет на самом деле… но это было. Из окна кабинета алгебры, куда они спустились, было хорошо видно женщину – она сидела, свесив руки между колен и опустив голову на грудь, как какая-то тряпочная кукла, как поролоновый человек, а ребёнок рядом бился в истерике. На светлой футболке женщины и на шее сверкала кровь, она же была и на поломанном портрете – тут зрение не обмануло, сразу дав верную картинку. Портрет серьёзно покалечил её; должно быть, удар пришёлся на шею и вполне мог задеть вены.
Пашке стало вдруг невыносимо страшно. Он обернулся резко, точно за ним шла толпа трупов – разумеется сзади никого не было. Страшно и холодно. Он видел, как изо рта идёт пар, а солнечные лучи, начинающие заглядывать в окна, не греют предметы и стены, а замораживают их, как жидкий азот.
– Мне надо домой! Домой! – не унимался Хомяк, да и Белка готов был ему поддакивать.
– Какое домой! Сейчас сюда придут… точнее на территорию школы… – едва отзывался Пашка, сев на парту.
– Что мы наделали! Что наделали!
– Молчать! – в порыве рявкнул он, вмазав кулаком по парте. Настолько сильно, что боль заставила его протрезветь. – А когда сторожа прикончили, вам домой не хотелось? Тогда это было что-то само собой разумеющееся? Мы вместе, и вместе будем до конца! Забыли? Клятву? За подстанцией? Хорошая же у вас память!
Он взял себя в руки и подошёл к окну. Не в его принципах было орать, спорить, повышать голос. Тем более воспитывать! На эту роль он годился меньше всего на свете. Обалдевшие от его крика, Хомяк и Белка притихли, не решаясь раскрыть рот.
К женщине уже подбежал какой-то парень – должно быть, зашёл через калитку, а может и решётку перелез. Наверно, вызвал уже скорую. Женщина всё так же сидела, низко свесив голову и не двигаясь. Парень наклонялся к ней, пытался успокоить ребёнка. Потом подошёл ещё кто-то. Парень указал на портрет, и люди подняли головы вверх… Пашка едва успел отпрянуть от окна.
Наш город превращается в лабиринт из бесконечных заборов, решёток и оград. Нередко оказывается, когда огороженный школьный стадион оказывается ещё внутри школьной ограды. Служить это должно безопасности, но зачастую только препятствует ей. Врачам скорой помощи, приехавшим довольно быстро, пришлось нести женщину на носилках через всю школьную территорию до калитки, и только потом грузить в машину. Ворота ведь были закрыты. Кто-то стучал в парадную дверь и в заднюю, но Пашка с ребятами затаился на четвёртом этаже и запретил приближаться даже к окнам, которые теперь были зашторены. Они сидели вдоль стены в холле, в самом дальнем от окон углу. Врачи конечно вызвали полицию, портрет ведь не мог прилететь сам собой из неоткуда; и что теперь делать дальше, Пашка совершенно не знал.
Скоро приехали и менты. Спустившись на первый этаж, Пашка осторожно наблюдал за ними из окна гардероба, прячась за штору и за угол. Они подобрали портрет и долго осматривали фасад школы, задирая головы и раздумывая, откуда бы тот мог свалиться. Подёргали двери, обошли здание, позаглядывали в окна первого этажа. Один из них, постарше и наиболее серьёзного вида, всё время куда-то звонил, пока его напарник бегал вокруг здания. Пашка помнил его: фамилия ему была Собакян. Он хорошо её запомнил, потому как подходила она его жизненным принципам. Однажды по зиме, когда его загребли к ментам, поймав на железнодорожном складе, этот Собакян чуть не вывернул ему руку и всё утверждал, что таких как он и расстрелять не грех – государство от этого только выгода. Теперь же он наверняка звонит в администрацию района, те свяжутся с директором школы, и она не замедлит вернуться. И всё. Конец!
14
Отчаяние поглощало Павла, медленно карабкаясь от пяток к голове, как наступающая тьма. Словно его укусила ядовитая змея в ногу, и теперь яд поднимался, готовый захватить мозг. Он не знал, что делать дальше. Совершенно не знал.
Друзья его остались наверху, и он поспешил туда, как только менты уехали. Когда на город легла душная августовская ночь, отзываясь багровым горизонтом за новостройками, он вывел их из школы, проводил до детской площадки и велел немедленно бежать по домам. А сам повернул назад, и школа чёрной глыбой возвысилась на пути к светлеющему горизонту. Точно гигантский рак, загораживала она путь буквой «П», увлекая в тёмный тупик, откуда не было выхода. Был только назад – в сторону его так называемого дома. А вперёд… обойти? Ведь никто не мешает. Пашка прошёл вдоль ограды и всмотрелся в даль за углом, туда, где солнце ещё бросало лучи из глубины земли, подсвечивая высокие, неподвижные облака. Уже август. Времени оставалось мало, а теперь его нет совсем!
Он сорвался и побежал вперёд – что было духу, прислушиваясь, как ветер свистит в ушах и ударяются в лицо неповоротливые мошки. Понёсся мимо ограды прямо на свет! Мимо сквера, и вот уж школа позади… решётка здесь уходила под прямым углом влево, гравийная дорожка же шла наискосок к ближайшим домам на проспекте. И прямо на этом углу его поймала тёмная фигура – задев её плечом, Пашка споткнулся обо что-то, что звякнуло и зашуршало под ногами, потом на это наступил и полетел лицом по гравию, не успев подставить руки.
– Фу ты, чёрт! Смотри куда несёшься! – раздался позади знакомый голос.
Наверно, он тоже выругался, потому что голос узнал его:
– Павел, ты? Где черти тебя носят?! А ну домой!
Это была баба Лёля. Тёмным вечером возвращалась она из магазина с очередной порцией выпивки, которая, правда, теперь валялась на дороге, потому как пакет разорвался.
– Совсем спятил, олух… чего носишься впотьмах? Вот только разбил если… чёрт, где… полтаха где? Вставай, кому говорю!
Баба Лёля была в том трезво-раздражённом состоянии, в каком обычно пребывала после хорошего запоя и отчаянно боролась с его последствиями, выпивая уже намного меньше – для поддержания тонуса, и, как правило, без компании. Дальше должен был последовать относительно спокойный период её существования, длившийся, самое большое, недели три.
Павел кое-как поднялся на ноги. Колено было неслабо расцарапано, в коже застряли мелкие камушки; ладоням и подбородку тоже досталось.
– А, вот она! Цела! – обрадовалась баба Лёля, обнаружив поллитру под кустом. – Чёрт… пакет порван теперь. Пошли домой!
– Не пойду.
– Чего? Давай топай! Сколько дней тебя не было?
Баба Лёля невозмутимо двинулась обратно вдоль школьной ограды. Пашка поплёлся рядом с ней, подбирая слова. В редкие минуты адекватности бабка бывала довольно жёсткой и закатывала взбучки и ему, и отцу с матерью. Могла даже вытащить дочь из запоя, чтобы спустя некоторое время окунуться в него уже вдвоём. Такие перепады в семейки были постоянно, и Пашке они осточертели.
Вытащив пачку сигарет из кармана грязно-белой кофты «Адидас», баба Лёля закурила. Пашка глядел на неё с отвращением.
– Так где тебя носило столько дней? – повторила она, жуя сигарету.
– Я уезжаю, – заявил Пашка, остановившись. Они вновь достигли детской площадки.
Баба Лёля повернулась к нему:
– Куда это? И на какие шиши?
Что тут было ответить?
– Не важно. Уезжаю, и всё.
– Что, денег раздобыл? Отвечай!
– Может… не, просто уезжаю.
– Врёшь! – свободной рукой она взяла его за запястье, и Павел ощутил её холодные, сухие пальцы. Сигарета вплотную приблизилась к его лицу; его же начинало тошнить. Как на самом деле ненавидел он всё это! И выпивку, и грязь, и сигаретный дым! Один их вид напоминал ему о прошлой жизни. О жизни, которую он так хотел бы считать прошлой!
В глазах бабы Лёли не было ненависти, лишь испепеляющее любопытство и, быть может, зависть и власть, пронзающие насквозь.
– Пусти меня! – он попытался вырваться.
– Ты пойдёшь домой!
– Я не твоя собственность! Вы достали меня! Все!
– Не ори на улице.
– На себя посмотри! Дура! Алкоголичка! Ненавижу тебя!
Он сорвался, ударившись в истерику. Как хотелось вмазать ему по этому одутловатому, сухому лицу с маленькими, хитрыми глазами, с вечно шевелящимися узкими губами, в которое он только что выплюнул эти слова и которое даже не дрогнуло! Но он сдержал себя. И это жуткое усилие вырвалось диким криком, огласившим пустынные улицы. В отчаянии он вмазал несколько раз кулаком по решётке, а затем сполз на землю.
Баба Лёля больше не держала его. Её не удивила истерика. Дочурка, его мать, устраивала такие постоянно, вопя как прокажённая со стальной глоткой. Она лишь отступила на шаг и сказала сухо:
– Придёшь, никуда не денешься. Яблоко от яблони…
На этой фразе она удалилась, медленно растаяв во тьме. А Пашка остался на земле, у решётки, от боли и отчаяния до крови сжимая кулаки и кусая край своих старых джинсовых шорт, в которые облачился вновь. «Пойдёшь, никуда не денешься» – эхом пронеслись в его ушах слова Шины, прозвучавшие как насмешка, жестокая и правдивая, и грудь сдавило вдруг так, что Пашка едва смог вздохнуть. Каждый улар сердца отзывался сильной, колющей болью, самый малейший вздох заставлял замирать от боли. Неужели здесь, у школьной ограды?! Грязный и оборванный, как уличная шавка, которую все пинают ногами и гонят отовсюду?
– Я хочу уехать, – проскулил он жалобно, – я должен уехать! Иначе я не выдержу.
– У тебя ещё есть шанс, – отвечала Шина, присев рядом с ним.
– Шина… Лиза… я… не знаю, как быть. Что делать мне? Скажи! Я вообще не знаю… – голос дрожал, и он не стеснялся этого.
– Вы совершили глупость. Непростительную глупость.
– Но мы не нарочно!
– Это не искупает вины. Антонина Порфирьевна была права.
– Как же исправить теперь?
– Жертвами. Только жертвами. И ты знаешь какими.
– Но я не хочу!! – прокричал он, но звук получился надорванным, глухим.
Шина не ответила ему. Он зажмурил глаза, но вместо привычной темноты под веками было всё красное. Тогда он взял её за руку, холодную и какую-то невнятную; мягкую, словно она была из поролона.
– Ты пойдёшь со мной?
– Нет. Уже нельзя.
– Ну пошли!
– Антонина Порфирьевна была права. И та газета тоже. Все они, и живые и мёртвые, не дадут тебе покоя! Эти стены помнят всё. Уходи отсюда!
– Не могу!
– Оставаться нельзя, – произнесла она, нежно высвободила руку и ушла. Её силуэт растворился за пределами света ближайшего фонаря.
На улице никого не было. Пустота и тишина предрассветного часа зачаровали бы любого, но только не Павла. Он лежал на земле рядом с решёткой, закоченев в ночной прохладе. Небо начинало светлеть; северные ночи коротки. Рядом с ним – тоже никого. А была ли Шина тут? Вряд ли, что бы ей здесь делать среди ночи. Но слова её звучали эхом, уносились вместе с темнотой. Нет, сейчас он не может… хотя бы всего один день!
С трудом двигая занемевшими конечностями, Пашка поднялся на ноги. Ушибленные накануне места его тела отозвались полным онемением, а кулак, которым он с досады лупил школьную ограду, распух и посинел. Держась за решётку, он добрался до калитки, зашёл внутрь и хромая поплёлся к школе, не обращая уже внимания на то, насколько зловеще она там или не зловеще выглядит. В его ватной голове сейчас было только одно: вечером обещал прийти Комар, и Пашке требовалось разобрать на запчасти оставшиеся в классе информатики компьютеры. Выносить их целиком было бы глупо и неудобно, и они забирали оттуда только жёсткие диски и платы. Комар обещал принести хорошую сумму, и, если всё удастся, Павел надеялся уехать уже будущей ночью. Уехать навсегда.
Какая, к чёрту, корпорация independent? Вспомнив эту свою выдумку, созданную для незадачливых друзей, он горько усмехнулся. Где здесь independent? Кто independent? Ведь всё наоборот! Чем больше он стремился к свободе, тем сильнее сжимались тиски вокруг него. Тиски с шипами, и каждый из них колол, проверяя на выносливость. А эти двое? Вдруг они расскажут? Наверняка же… у них не хватит самообладания. Выложат всё как есть, и про него, и про портрет, и про сторожа. И уже сегодня, с часу на час, сюда явятся менты и отопрут все двери. И тогда всё!
Нет, ну хоть бы ещё один день! Всего этот день!
Содрогаясь от горестных мыслей, Павел спешил к классу информатики, но ему нестерпимо хотелось пить. Коридор первого этажа они старались не посещать, уходя сразу наверх, но учительский туалет и целительная водопроводная влага была именно там.
Ведь ничего этого нет… ведь всё – воображение и усталость…
Он зажёг свет в витринах и шагнул было вперёд… но посреди коридора его ждало препятствие. Та женщина из сквера. Она сидела, раскинув ноги и руки, ссутулившись и низко свесив голову, так что запачканные кровью и песком волосы падали на лицо и грязную футболку. Прямо как тогда, на улице!