Полная версия
Заставить замолчать. Тайна элитной школы, которую скрывали 30 лет
Диагноз в справке медпункта школы гласил «афтозные язвы». Язвенный стоматит. Замечательно, учитывая, что у меня во рту не было ни единой язвочки. Для облегчения болей и снятия воспаления мне было рекомендовано полоскать горло коктейлем из каопектата, бенадрила и маалокса (безрецептурные желудочно-кишечные и антигистаминные средства. – Прим. пер.). Продолжать по мере необходимоти.
Маалокс не помог, потому что через два дня я снова была в медпункте с температурой и распухшей шеей. Есть я по-прежнему не могла. Похудела почти на четыре килограмма. Мама ужасно волновалась. Она звонила моему домашнему педиатру и присматривалась к авиабилетам, чтобы забрать меня домой.
В тот день меня быстро обследовал педиатр, который приезжал в школьный медпункт лечить нас в случае необходимости. В моей карте он написал: «См. амбулаторное заключение. У нее герпетическая сыпь. Начнет зовиракс». Свое предписание он подчеркнул три раза.
Пройдет больше двадцати пяти лет, прежде чем я узнаю, что именно он написал в тот холодный день.
Этот педиатр не поговорил со мной о вирусе простого герпеса, вызывающем ту самую «герпетическую сыпь», которую он собирался лечить зовираксом. Сделай он это, я была бы ошеломлена. Герпес – болезнь, передающаяся половым путем. БППП получают через секс, а секса у меня не было.
Он ничего не сказал мне, он ничего не сказал моим родителям, он ничего не сказал моим врачам. Ни тогда, ни когда-либо вообще. Упомянутое им амбулаторное заключение ухогорлоноса из Конкорда так и не показали ни мне, ни кому-либо из тех, кто меня лечил. А теперь оно затерялось в прошлом.
Впрочем, читая его скоропись двадцать пять лет спустя, я слышу скрип пера его авторучки. Я – пациентка нашего школьного лазарета. Я сижу на койке и пытаюсь глотнуть имбирного эля. Не помню точно, но, наверное, так и было. Я вежлива и послушна, но не приветлива. Я довольно худа, волосы распущены, на лице ни капли макияжа. Вероятно, мне не терпится вернуться к учебе. Он просит меня открыть рот и сказать: «А-ааа». Ненадолго. Я вижу, как он выключает свой фонарик и кладет его обратно в карман пиджака. Как и он тогда, сейчас я ищу то, чего не смогу найти. В конце концов, это был педиатр. Его работа – лечить детей. Конечно, он не собирался врать мне. Может быть, написав «герпетическая», он хотел всего лишь описать вид этой сыпи, которую он без соответствующих инструментов и разглядеть не мог? А если так, кто рассказал ему о ней? Почему они решили прописать мне зовиракс и почему он подчеркнул это единственное назначение?
И что говорилось в том амбулаторном заключении?
Значительно позже моему домашнему педиатру предоставили информацию о том, что мне начали давать целый ряд медикаментов: да, зовиракс, но также и антибиотики, пастилки для горла и микстуру от кашля – словом, все, что используется, когда неизвестно, что именно с пациентом, и нужно перестраховаться на все случаи жизни.
Только вот похоже, что они знали. Ухогорлонос в Конкорде. Школьный врач. А очень скоро узнала и администрация школы. Какими-то неисповедимыми путями, о которых мне так и не рассказали.
Итак. Пятнадцатилетняя девочка захлебывается кровью. Есть подозрение на БППП, очаг которой находится так глубоко в горле, что его нельзя увидеть при обычном обследовании. Вы считаете это подозрение достаточно обоснованным, чтобы сделать такую запись в ее карте и указать, что она начнет получать соответствующее лечение. Ее растерянность в сочетании с острой формой заболевания дают основания предполагать, что она заразилась совсем недавно. Ее организм никогда прежде не встречался с этим вирусом и дает мощную ответную реакцию. Поскольку она живет в кампусе и, как и все ее соученики, не имеет права покидать его пределы без письменного разрешения своего наставника, то можно быть уверенным в том, что она заразилась от ученика (или, скажем, от кого-то из преподавателей или администраторов). Таким образом, в этой школе есть как минимум два ученика с этой мучительной, неизлечимой и в высшей степени заразной болезнью. А прямо перед вами эта девочка. Она в тысяче миль от своего дома и не может есть. И этически, и по закону вы заменяете всем им родителей.
И вы ничего не скажете?
Икоты, насморки, и на тебе – герпес?
Многие годы спустя мой терапевт сказал, что, возможно, это просто язвы располагались слишком глубоко. Герпес крайне редко проявляется именно так – то есть в гипофарингеальной области и больше нигде. Чтобы вирус появился именно там, нужно было некое агрессивное действие, и, может быть, как раз это и показалось абсолютно невозможным? Вы удивитесь, но врач может что-то упустить из виду.
На что я отвечу: вы удивитесь, но ребенок может посчитать абсолютно невозможным сказать об этом.
В это время мои педиатр, психиатр и ухогорлонос из Чикаго обсуждали, могла ли я заболеть из-за прозака. Они не могли взять в толк, что же со мной не так. Доктор Миллер, с которым они связались по телефону, сказал, что науке подобные случаи неизвестны, но новизна препарата заставила их предположить такую возможность. К тому же ни ухогорлонос из Конкорда, ни педиатр школы не сообщили им ничего полезного. Мои врачи также допускали волчанку и мультиформную эритему в связи с определенными иммунологическими нарушениями. Им требовался анализ крови. Было решено, что на всякий случай я прекращу прием прозака, а к антибиотикам и противовирусным препаратам добавлю обезболивающее викодин.
Согласно записям в медицинской карте, меньше чем через неделю я вместе с мамой была на приеме у ухогорлоноса в Чикаго. Никаких воспоминаний об этом у меня не сохранилось. Родители были настолько встревожены, что привезли меня домой, но я этого не помню – ни самолетов, ни ночи в собственной постели, ни вопросов врача. Тем более что мама пыталась что-то выяснить, а мне было необходимо скрывать, что произошло. Мне было страшно. Я была в ужасе. Я послушно пошла к этому врачу, поскольку знала, что уже несу страшную кару. Об этом позаботился Господь. Нет смысла усугублять ситуацию и разбивать мамино сердце.
К этому моменту я уже несколько дней принимала зовиракс, и первоначальная вспышка наконец-то пошла на спад. Чикагский ухогорлонос отметил, что гипофарингеальные поражения заживляются. Ставить диагноз он не стал. Мне было сказано продолжать курс приема медикаментов и связаться с врачами в Нью-Гэмпшире в случае нового обострения.
«Спасибо, что направили эту примечательную пациентку к нам. Я очень рад сообщить, что, судя по всему, дело идет на лад».
Меня вернули в школу. Без прозака, но с викодином, чтобы я могла есть.
Это несколько архивных папок толщиной пару-тройку дюймов каждая. На косо сканированных с оригиналов страницах зафиксировано, как в разных местах я открывала рот в надежде, что кто-то увидит.
Возможно, я только драматизировала ситуацию. Именно так сказал бы мой отец, и был бы прав: я хотела, чтобы эта болезнь говорила сама за себя. Да, я считала, что это самая настоящая драма. Случившееся в комнате тех мальчиков казалось мне слишком однозначным и очевидным, чтобы требовать объяснений. Как сложный перелом или выбитый глаз, те вещи, которые заставляют вздрогнуть и сказать: «Ох, черт. Ладно, не двигайся, сейчас позову на помощь».
И никто ничего не увидел.
Это чувство не ограничивалось горлом. Глядя на себя бегающую вверх-вниз по лестницам, переодевающуюся в футбольную форму, а потом в платье к ужину, спешащую на службу в церковь, я думала: «Неужели никто из вас не видит, что эта девочка погублена? Хоть до кого-то это доходит?»
Разумеется, об этом знали те мальчики. Но я ждала, когда это откроется всем вокруг. Я ждала этого с той секунды, когда покинула их комнату, когда возвращалась как можно медленнее. Интересно, сколько раз я задерживалась под уличными фонарями?
В их комнате я не хотела попасться и лишиться своей безупречной репутации и всех школьных достижений. Чуть позже, по пути к себе, я заключила с собой новую сделку: вообще уйду из этой школы, лишь бы только не пришлось рассказывать о том, что произошло.
Мой план состоял в том, чтобы попасться охраннику моего корпуса на улице в неположенное время и предстать, как положено, перед дисциплинарной комиссией (страшной и ужасной «ДК»), которой я вежливо, но твердо откажу в объяснениях. Комиссию возглавлял учитель химии и тренер по лакроссу с военной выправкой и говорящим прозвищем Скала. Он исключит меня, а я все равно не скажу ни слова. Это будет защита Бартлби, как в рассказе «Писец Бартлби» (рассказ Германа Мелвилла. – Прим. пер.). Просто откажусь участвовать во всем этом. «Предпочитаю промолчать», – скажу я, а они разведут руками и скажут родителям купить мне билет на самолет, так ничего и не поняв. А в Чикаго есть прекрасные школы.
Я не претендую на логичность этого плана спасения. Но примечательно то, что я создавала ситуацию, в которой мужчина задерживает меня там, где мне не положено быть, и заставляет дать нечто, в данном случае объяснение моего появления, взамен на освобождение. Я планировала это сразу после ухода из темной комнаты, где имел место именно такого рода обмен.
Мне ни разу не пришло в голову поискать собственный способ защиты – позвонить кому-то или постучаться в закрытую дверь. Я верила только в спасение по принуждению и только в случае, если мне не нужно было говорить правду.
Поскольку охранники меня не обнаружили, я обратилась к врачам и медсестрам и широко открывала рот, чтобы они вытащили из меня эту историю.
Но это не получилось даже у фульминантного вирусного заболевания. Годами я думала: «Раз я не смогла рассказать, эта история любезно завершилась». Что еще, если не кровоточащее горло? Мне оставалось только развалиться на куски. Сдаться окончательно.
4. Январь 1990
С рождественских каникул я возвращалась на подъеме. Теперь от того, что я считала подростковыми проявлениями клинической депрессии, меня надежно защищал всесильный прозак. В лимузине по пути из аэропорта Стюарт спросил меня, как поживают лошадки в старом добром Лэйк-Форесте. «Замечательно. Только и знают, что радостно ржать», – ответила я. При въезде на территорию школы из-под копны своих волос показалась Габи. «Послушай», – сказала она.
«Что?»
«Я, когда возвращаюсь с каникул, всегда делаю такую штуку. Загадываю, что первый увиденный здесь человек определит, как пойдут мои дела в школе. То есть если это кто-то клевый, все и будет клево. А если какой-нибудь отврат, будет полный отстой. Попутчики не в счет. Так что давай смотреть».
Она вперила взор в свое окно, а я в свое. Было холодно, поэтому школьники на улице не тусовались. Я скользила взглядом по территории и прокручивала в голове это слово – «отврат». Это был наш школьный жаргон – сокращение от слова «отвратительно» и самое обидное оскорбление из всех возможных. Отвраты были кайфоломными, или кафлами, а что-то реально отвратное могло не просто сломать тебе кайф, но стать прямо-таки плохим кином, то есть ощущением надолго. Отврат было словечком для своих, чисто внутришкольным. Габи отпустила его при мне, как будто так и надо. Запросто.
Первым, кого я увидела, был старшеклассник по имени Лэйтон Хьюни. Это был очень высокий, стриженный под горшок детина с неожиданно ребячливым выражением лица. Я его не знала, но расхаживал он с достаточно дружелюбным видом и тусил в основном с чуваками. Эти мальчики до сих пор изображали угар эпохи битников, как будто подхватив некогда недокуренные их отцами сигареты. Их комнаты были уставлены полками с сотнями кассет самопальных концертных записей группы Grateful Dead. Обложки кассет были разрисованы цветными спиралями, медведями и танцующими скелетами – как правило, чуваки занимались этим под кайфом. (Grateful Dead – одна из ведущих американских рок-групп 1960–1990-х годов. Спирали, медведи и скелеты – непременные атрибуты символики этой группы. – Прим. пер.). Речь чуваков была медлительной, а волосы обычно немытыми. Они носили вельветовые джинсы Levi’s, которые сползали с их бедер на сандалии Birkenstock на ногах. Сандалии носились круглый год. Зимой чуваки прибегали на утреннюю службу последними, шурша своим вельветом и стряхивая с босых ног снег.
В отличие от них, жбаны (сокращение от дружбан) слушали кислотный рок, играли в хоккей и жевали табак. Прицельные плевки шариками табака в обрезанную банку из-под кока-колы под ногами периодически прерывали их оживленные саркастические беседы.
Еще были фрелки – группа особо энергичных и не вполне адекватных девиц, чьи проходы по коридорам производили впечатление коллективного припадка. Чересчур старательные зубрилы. Неизменно улыбающиеся ученики-иностранцы. Чернокожие ученики, слишком благоразумные, чтобы связываться со всякой ерундой. Местные из Конкорда, горстка учеников латиноамериканского происхождения, несколько китайцев из Гонконга, уезжавших на родину раз в год. Куча типичных белых англосаксов – веснушчатых мальчиков и девочек-лошадниц. Несколько избалованных и вечно сонных выпендрежниц, вроде моих подружек из Нью-Йорка и Вашингтона. Среди всех них попадались реально приятные девочки и мальчики. С некоторыми я знакомилась, но неизвестно почему не слишком старалась общаться чаще.
Лэйтон Хьюни обернулся на наш черный лимузин и приветственно помахал здоровенной ручищей. Кто был внутри, он не видел. Какая разница. Я получила искомый ответ. «Лэйтон Хьюни!» – провозгласила я. «Клево. Этот хороший. Четверть у тебя будет улетная», – сказала Габи. Это было самое приятное, что я слышала от нее когда-либо.
Вот еще несколько наших школьных жаргонных словечек, которые могут пригодиться. Я уже упоминала интрижки – так назывались физические экзерсисы парочек. Как и шашни, это был общий термин, не подразумевавший ничего особенного, кроме удовлетворения самых скромных желаний. Парень, который сходился с девушкой, сношался с ней, или трахал, или (с особым усердием) долбил ее. Дойдя до этого этапа отношений, они могли пользоваться презиками во избежание беременности. Применительно к субъектам мужского пола использовалась активная форма переходного глагола: Генри трахнул Алексу. Применительно к субъектам женского пола использовалась пассивная форма: Алекса была трахнута или отдолбана. Я услышала активную форму глагола «трахаться» применительно к женскому полу один-единственный раз, когда под конец первого года в школе моя подруга Брук выбирала между двумя старшеклассниками, которые хотели встречаться с ней. С обоими переговорил ее старший брат, учившийся в выпускном классе. Один из них, Тревор, был посимпатичнее, но оценивающе спросил старшего брата Брук: «Она действительно трахается?» Когда Брук рассказала об этом, мы не в последнюю очередь поразились непереходной форме глагола «трахать». Типа как «а эта курица действительно несется?».
Брук действительно трахалась, но решила, что как раз с ним не будет.
Если девочка заводила шашни и т. п. с мальчиком, который был не в почете у других мальчиков, она вполне могла запятнать себя этим. В этом случае она становилась ошметками, а ошметки вряд ли могли заинтересовать других мальчиков.
В обратную сторону это не работало. Ни один мальчик не считался ошметками какой-то девочки. Таким образом, социально заразиться от своих партнеров могли только девочки. Они были и жертвами, и преносчицами инфекции.
Мальчики не трахались, не сношались и не долбились с другими мальчиками. А девочки не занимались этим с другими девочками. Так что, например, если двое спортивных ребят сдвигали свои кровати и болтались по комнате в одних трусах в темноте после отбоя, у них наверняка было на уме кое-что другое.
Все младшеклассники были обязаны на протяжении года заниматься тремя видами спорта. («Это чтобы вы выматывались, и им было легче держать вас в узде», – сказала мама.) Осенью я играла в футбол. Сначала я очень огорчалась по поводу того, что меня не взяли в сборную школы, но вскоре обнаружила, что годы тренировок под папиным руководством в нашей любительской команде не прошли даром. Приобретенная за это время техника обеспечила мне место в дублирующем составе сборной, причем там, где мне и хотелось – в защите. Знакомый ветерок над газоном. Знакомые щитки и холодок по коже. Если абстрагироваться от холмистого горизонта и сборной школы на главном поле, можно притвориться, что я в родном Иллинойсе. Живо представляя себе папу у кромки поля, я переставала скучать по дому. Как же он угодил мне с футболом! Я понимала игру, понимала свою команду и знала что делать, когда мяч попадает ко мне.
Зимой выбор был не столь очевиден. Я была сильна в теннисе (и не могла дождаться весны, в том числе и поэтому), но не хотела пробовать себя в сквоше, поскольку ребята утверждали, что это плохо сказывается на теннисной технике. Ни баскетбол, ни волейбол мне не подходили. В те годы бассейна у школы не было. Таким образом, оставался только хоккей.
А хоккей был нашим всем.
Как я уже писала, нам регулярно напоминали, что первые протохоккейные матчи состоялись на пруду в самом центре территории школы в 1856 году. В последующие сто с лишним лет школа Св. Павла исправно поставляла звезд этого вида спорта, и даже в мою бытность свои тропки в НХЛ там находили ученики каждого года обучения. Я бы не осмелилась претендовать на участие во всем этом великолепии, но в то время женский хоккей на льду был по-прежнему в новинку. Он еще не стал олимпийским видом спорта, хотя моя одаренная одноклассница Сара Дивенс все лето тренировалась с коллективом, впоследствии составившим костяк первой олимпийской женской сборной.
Я выросла на коньках. Как и многие дети нашего городка, зимними вечерами после школы я отправлялась на каток. Там было адски холодно и неуютно. Но в четыре тридцать с шипением загорались огни на осветительных мачтах, зимнее небо исчезало, а мы начинали отбрасывать причудливые тени. Раз в час обслуживающий персонал разгонял нас и выводил на площадку заливочную машину. Это тянулось вечность, мы мерзли, а машина не спеша выкладывала лед. Держась за бортики, мы дожидались момента, когда его можно будет обновить.
Лет в десять я попросила у папы хоккейные коньки. К фигурным, с их зазубренными носами и миллионами дырочек для шнурков, я была совершенно равнодушна. Помню, какой гордостью осветилось его лицо в ответ на эту просьбу и с какой гордостью он повел меня в спортивный магазин в ближайшие выходные.
В школе Св. Павла ничто не давалось мне легко. Ничто не казалось естественным. Но на хоккейных коньках я стояла уже давно и уверенно. Я пошла на просмотр и оказалась в дублирующем составе сборной.
Поскольку я умела ездить назад, меня определили в защиту (теоретически это нужно для сдерживания нападающих). У меня хорошо получалась «железная хватка»: передний упор, задний упор, боковой, еще раз боковой, снова и снова, пока мы не сцеплялись боками в вихре ледяных опилок. По большей части это был цирк, потому что лишь очень немногие из нас понимали, чем мы занимаемся и к чему должны стремиться (я – точно нет). Можно было провести в раздевалке минут двадцать пять, прежде чем до тебя доходило, как пристегнуть всю эту защиту. Но солидарность была налицо, а я была на своем месте.
Иерархия хоккейных команд выглядела так: сборная мальчиков, дублирующий состав сборной мальчиков, сборная девочек, дублирующий состав сборной девочек. Нам, как самой мелкой сошке, полагалось тренироваться в 6 утра. Я плелась через кампус навстречу первым признакам утренней зари, сворачивала у библиотеки налево и проходила через корпус Киттредж-хаус к катку, затаившемуся среди высоких сосен. В отвратительно освещенном даже в яркие солнечные дни Киттредже было мрачно. Я заходила туда задолго до позднего январского рассвета. Но в Киттредже жили несколько девочек из нашей команды. И когда они высыпали из своих комнат в главный холл, мне казалось, что благодаря хоккею я наконец-то обрела настоящих подруг.
Шестеро из наших хоккеисток были мне знакомы. С двумя я играла в футбольной команде. Других встречала в школьных коридорах. Встретившись в общаге, мы выходили на мороз, переходили через пешеходный мостик, входили в неосвещенный лес и забегали внутрь гулкого здания катка.
Раздевалкой служил неотапливаемый вагончик. В шесть утра зимой деревянные скамейки звенели, если задеть их коньком. Мы переодевались, пытаясь разглядеть застежки щитков в клубах пара, валившего из наших ртов, натягивая гетры на замерзшую до мурашек кожу, несчастные и взволнованные. Мы кашляли, чихали и пытались набраться смелости от нашей дурно пахнущей пластиковой защиты.
Как-то утром Брук никак не могла найти один из своих наколенников. Она поспрашивала, но никто ей не отвечал. В конце концов она уселась и монотонно замычала: «МНЕ НУЖЕН МОЙ НАКОЛЕННИК». Это продолжалось до тех пор, пока все мы не воззрились на Брук, полностью обескураженные издаваемыми ею звуками. Когда мы затихли, она сказала: «Вот спасибо. Может, поможете?» Мы дружно рассмеялись и принялись расшвыривать свои сумки, пока не нашли этот наколенник. Да, с ее стороны это было вульгарно. Но и сам по себе хоккей был вульгарен: этот холод, этот запах немытых щитков, эта обслюнявленная капа во рту, которая мешает отдышаться после спринтов. Было так чудесно ощутить себя агрессивной, девочкой, способной на грубость, злость и бесчувственность. После того поступка Брук мы не слишком церемонились друг с другом. На льду мы схватывались в борьбе за шайбу как безумные медведицы. Пусть это было не слишком красиво, но мы были частью хоккейной традиции школы Св. Павла.
Проход на каток через Киттредже превратился в мой обычный маршрут, а после тренировки я просто оставалась в общаге у подружек. Там жила Брук. У нее были кудрявые волосы, состриженные по бокам под ноль, несколько сережек по краю одного уха и полная уверенность в себе, которую я не могла целиком отнести на счет того, что ее старший брат был очень авторитетным учеником выпускного класса. Ее соседку по комнате звали Мэдди. Это была брюнетка из Огайо с зелеными глазами, ямочкой на подбородке и большой роскошной грудью, которую старшеклассники прозвали тяжелой артиллерией. Все мы об этом знали – и даже сама Мэдди говорила нам об этом, хихикая и с легкой тревогой округляя глаза – и инстинктивно оберегали ее. Мэдди была экспрессивна и часто допускала ляпы, чем очаровывала тех из нас, кто очень боялся совершить любую ошибку. Слушая интересную историю, Мэдди сокрушалась, что «не прошпионила за этим». Возвращаясь к порядком надоевшей теме, она могла сказать: «Неохота толочь воду в ступе, но…» Впоследствии и мы толкли воду в ступе, понимая, как посмеиваются над Мэдди в школе, и не желая в этом участвовать. Впрочем, тогда у нас не было для этого подходящих слов.
По соседству с Брук и Мэдди жили Линли из Колорадо и Элиза из Кентукки. Первая была симпатичной блондинкой с черным юмором, который придавал убедительности ее утверждению, что в нашей школе учатся исключительно вульгарные и ущербные мальчики. Вторая была длинноногой художницей с чувственными полуприкрытыми глазами и серьезным ухажером из класса старше. Отказ Элизы распространяться о своем бойфренде казался мне свидетельством зрелости ее любви, и я восхищалась спокойной стабильностью их отношений. В следующей комнате жили высокая и изящная Кэролайн с фарфоровой кожей и улыбкой взрослой женщины и миниатюрная Саманта – самая младшая из восьмерых, искренне ненавидевшая любую «мимишность». Она запрещала называть себя ласкательно-уменьшительным «Самми», но толку от этого было мало – она откидывала волосы со лба своей маленькой ладошкой, полностью утопала в свитерах не по размеру и едва не опрокидывалась под грузом своего рюкзака на заледеневших дорожках. Ей понадобились диплом Гарварда и пятнадцать лет жизни, чтобы обрести призвание, которое мы разглядели в ней еще тогда: стать учительницей начальных классов в школе, где она некогда училась сама.
Девочки называли меня Лэйс и усаживали на свои кровати. Я присаживалась на одеяла, трепеща от надежды и зависти. Они тоже были новенькими, и их знаки внимания позволяли мне вообразить нашу школу в более благожелательном свете – ведь повезло же им оказаться всем вместе в одном коридоре. Моя изоляция была отвратительной, хотя и интересной, а эти девочки оказались здесь вместе благодаря какому-то загадочному преимуществу, ставшему очевидным еще до их прибытия в кампус. Казалось, я подхожу им. Но не этой школе. Я не могла разобраться в этом смешении удачи, происхождения и хитрых манипуляций администрации, которое позволяло одним студентам процветать, а других обрекало на неудачу. Но я не сомневалась, что все было запрограммировано. Примеров была масса, стоило только присмотреться.
Вот, например, мои урбанизированные подружки – нью-йоркская и вашингтонская. Разве случайно они оказались в одной комнате друг с другом, где можно ночами напролет меняться дизайнерской одеждой и планировать поездки на острова? Я опробовала свою гипотезу на девочках из Киттреджа. Они считали этих двоих стервозными и чужими, но с интересом знакомились с советами, которые я от них получала – например, как дрочить парню в такси или с какими балами дебютанток не стоит заморачиваться. Приглушенным голосом я рассказывала об их редких моментах слабости. Почти шепотом я поведала о том октябрьском вечере, когда старшие девочки с третьего этажа пришли к моим урбанизированным подружкам сделать им косметические процедуры для лица. Нью-йоркская и вашингтонская только этого и ждали. Старшеклассницы из корпуса Симпсон-хауз были в высшей степени гламурными и стильными. Они принесли с собой все необходимое и взялись за лица новеньких. Отпарив их щеки горячими полотенцами, они наложили им на глаза пропитанные лавандой муслиновые повязки от самых дорогих производителей косметики. Положив головы моих подружек к себе на колени и нежно массируя их, они сказали, что настало время для самой питательной маски в мире. После чего аккуратно загипсовали им лица.