Полная версия
Смерть Отморозка
* * *
В начальных классах он дружил лишь с одним мальчиком, Виталиком, тихим, неприметным и малоспособным к учебе. В элитную английскую школу Виталика приняли лишь потому, что его мать работала здесь уборщицей, чем часто дразнили Виталика другие дети, доводя его до слез. Отца у Виталика не было, жили они с матерью очень бедно. Классная руководительница, видя, что Виталик не тянет, «прикрепила» к нему Норова.
К шефству над Виталиком Норов относился серьезно. Каждый вечер после занятий он помогал ему делать уроки, объяснял пройденный материал, сердился, если Виталик не понимал, и распекал – если тот на следующий день не мог в классе повторить то, что зубрили накануне. В школе он заступался за Виталика, и ребята, зная его горячий нрав, при нем Виталика не дразнили и не обижали.
Виталик страшно гордился их дружбой и был привязан к Норову, как собачонка. Он часами ожидал после уроков в школьном дворе, пока Норов заседал в совете дружины или репетировал очередную торжественную линейку. Норов сделал Виталика членом редколлегии стенгазеты, и Виталик изо всех сил старался быть полезным: точил карандаши, подклеивал ватман, бегал менять в банке воду для кисточки. Уроки они готовили то в квартире Норовых, то в тесной подвальной каморке, в которой обитал Виталик с матерью. И если они засиживались у Виталика допоздна, то Виталик обязательно провожал Норова до дома.
Как-то теплым майским воскресеньем они сидели на скамейке возле дома Норова и рассматривали альбом с марками, которые собирал Норов. Это было в четвертом классе, обоим исполнилось по одиннадцать лет; Норов тогда увлекался живописью; марки были с репродукциями картин известных художников. Большие, глянцевые, красивые, они ровными рядами лежали в своих удобных прозрачных нишах; Норов мог подолгу любоваться ими, рассматривая детали, неприметные с первого взгляда.
Вдруг из-за угла налетели незнакомые мальчишки. Их было трое, они были старше; наглые, злые, сильные. Они грубо выхватили альбом из рук Виталика и кинулись бежать, но Виталик успел уцепиться за куртку одного из нападавших. Тот повернулся, ударил его и сбил с ног. Другие окружили поверженного Виталика и принялись пинать.
Потрясенный Норов метнулся в подъезд и, прыгая через ступеньки, помчался домой.
–Мама! – кричал он не своим голосом.– Мама!
Мать была дома, но не слышала. Добежав до двери, Норов повис на звонке, колотя в дверь ботинком. Наконец она открыла.
–На нас с Виталиком напали! Отняли альбом с марками! Виталика избили!
–Где?
–Там, во дворе! Его бьют! Прямо ногами!
Мать метнулась было к окну, но вдруг остановилась и повернулась.
–Ты бросил Виталика одного?! – звенящим голосом выговорила она.– Ты убежал?!
Он испугался ее лица.
–Я побежал к тебе! Я хотел…
Он не успел договорить. Его голова дернулась в сторону от сильной пощечины.
–Марш назад! – крикнула она ему в лицо.– Живо! Трус!
Ошеломленный, ослепленный, он ринулся назад, из квартиры. Когда он выскочил на улицу, хулиганы уже исчезли. Виталик с кровоточащим носом и ссадиной на лбу, в испачканной землей рубашке, сидел на корточках у скамейки, держась за живот.
–Они убежали! – пробормотал он сдавленно и виновато, не в силах разогнуться от боли.– Они стащили твой альбом!
Он не думал о том, что друг его предал, он был полон раскаяния за то, что не смог спасти его марки.
* * *
Тем же летом, когда Норов был в спортивном лагере, мать Виталика вдруг уволилась из школы и куда-то переехала, забрав его с собой. С тех пор Норов Виталика не видел. Он тосковал по Виталику так сильно, как не тосковал ни по кому, даже по отцу, с которым никогда не встречался и о котором мечтал. Никто не знал нового адреса Виталика; Норов приходил в отчаяние от невозможности найти своего друга.
Он часто вспоминал ту дикую, жестокую, несправедливую сцену, когда он бросил Виталика одного, и страшно переживал, что уже не может искупить своей вины, доказать Виталику свою смелость и дружбу.
–Я не струсил, не струсил! – порой твердил он про себя, пытаясь оправдаться в собственных глазах.– Я только хотел, чтобы мама что-то сделала… я просто растерялся…
Но это ничего не меняло. Виталика больше не было в его жизни. Норов был уверен, что тот так же тяжело переживает разлуку и не приезжает к нему, просто потому что его мать, наверное, увезла его в другой город, и он не может оттуда сам добраться. Он еще не знал, что глубокая привязанность – свойство сильных, полных натур; приручая тех, кто слабее нас, мы привязываемся к ним куда крепче, чем они к нам.
Глава вторая
Дом Норова стоял на возвышенности, окруженный со всех сторон холмами. Они круто поднимались вверх и плавно сбегали вниз, ревниво перекрывали друг друга, будто боясь остаться незамеченными. Километрах в пяти вздымался сумрачный серый каменный остов полуразрушенного старого замка, а чуть ниже из скалы выступала средневековая деревушка.
Дом был двухэтажным, из белого камня, крытый охряной волнистой черепицей, с массивными черными прямоугольными балками, придававшими ему солидности. От дороги его отделяла густая высокая стена стриженого кустарника, в котором вечнозеленые растения перемежались с декоративными, медными. Среди деревьев, тоже разноцветных, стояли две ветвистые смоковницы и слива.
Норов въехал на площадку, присыпанную мелкой галькой, и остановился у старой черешни. Анна выбралась из машины, и едва оглядевшись, невольно захлопала в ладоши.
–Три «Д»! – воскликнула она, озираясь.– Нет, четыре! Какой вид! Как на картинке! Горы потрясные!
Раньше она не реагировала так эмоционально, тем более на пейзаж. Норов вообще думал, что она невосприимчива к природе.
–Это не горы, а холмы.
–Для меня – горы. Килиманджаро! У нас ведь там все плоское, забыл? А где у тебя розы?
–Вон там. Скоро сирень зацветет, вот тогда и начнется настоящая красота и тут, и в полях. Представь, бредешь себе поутру тропинкой, кругом зеленая сочная трава, вся в росе, белые ромашки, желтый чистотел, фиолетовые цветочки, не знаю их названия, и – маки! Алые, яркие! Как на картине Моне. Вдали – рапсовые поля. А проходишь мимо домов – их тут совсем немного, далеко друг от друга, но все же есть – они утопают в разноцветных розах. И густой, весенний запах!
Анна вздохнула:
–Жаль, что я не дождусь!
–Оставайся, буду рад.
–Ну что ты! Это невозможно. Я себе не принадлежу.
–Дом, семья?
–Лев, работа.
–Лев?
–Левушка, сын, – она улыбнулась смущенно и мягко.
–Сколько ему лет?
–Скоро десять.
–В следующий раз вместе с ним приедешь.
Анна вновь улыбнулась, на этот раз рассеянно, будто не хотела продолжать тему. Метрах в трехстах от дома, на склоне паслись три лошади: две гнедых и одна белая. Анна помахала им рукой. Лошади не обратили на нее внимания.
–Я потом покормлю их чем-нибудь, ладно?
–Конечно, но предупреждаю, что вблизи они выглядят гораздо хуже, чем издали. Они же совсем беспородные.
–Ой, какая птица серьезная! Вон парит… Это орел или ястреб?
–Наверное, беркут.
–Никогда не видела так близко орла!
–Еще насмотришься. Тут полно живности: олени, косули, выдры, белки. Иногда под колеса попадают. Особенно много раздавленных ужей и ежей.
–Жалко зверушек!
–Ква, как выражаются французы.
–Почему «ква»?
–Кваканье у французов означает философское отношение к жизни. Мол, что поделаешь. C’ est la nature, quoi? Тут и птиц много разных. Фазан ко мне повадился, прилетит и по двору гуляет, хвост распускает. И еще заяц в гости изредка забегает. Посидит-посидит, и упрыгает.
–Зайцу купим морковки.
–Хорошо. При случае спроси, как его зовут. Только он по-русски плохо понимает.
–Сколько же у тебя тут земли?
–Гектаров двенадцать или пятнадцать, не помню. Только не у меня. Моего тут ничего нет.
* * *
–У тебя тут и бассейн есть! Плаваешь?
–Ну, что ты! Тут двенадцать метров, я от борта к борту за два гребка добираюсь. Мне в нем барахтаться – голова закружится. Я же в детстве несколько лет занимался плаванием, прежде чем сообразил, что росточком не вышел.
На просторной крытой террасе сбоку располагалось спортивное снаряжение: стойки для штанги, скамья, аккуратно сложенные в углу гантели, блины и гири разных весов. В стороне висел боксерский мешок и спортивные петли.
–Ты тренируешься на улице? И зимой тоже?
–Тут зимой тепло, плюс семь, ниже не опускается.
–Каждый день мучаешься, как раньше?
–Как раньше, не мучаюсь. У меня потребность. Я ведь, как животное, живу только в движении.
–Но ты же спишь!
–Я во сне хвостом мух отгоняю.
–Много мух?
–Мало. А комаров вообще нет. На удивление.
–Может быть, потому что тут – возвышенность? Их, наверное, ветром сдувает.
–А может быть, потому что природу вокруг французы не так загадили, как мы.
–Да, тут очень красиво. А у меня вот со спортом нет взаимности. В зал, конечно, хожу, но без энтузиазма.
–Помню. Я бы удивился, если б ты вдруг в чем-то переменилась.
–А мне кажется, я очень изменилась! Ну, кроме моего отношения к спорту.
Он улыбнулся.
–Знаешь мой любимый интернет-пароль?
–Нет, конечно, откуда?
–«Снегвсегда!», латинским шрифтом в одно слово, с восклицательным знаком.
–Почему?
–Потому что одна моя знакомая меняла на своей машине зимнюю резину лишь в середине мая, когда никакого снега уже давным-давно не было; зато летнюю – на зимнюю уже в октябре, еще до первых снежинок. А когда ее спрашивали, почему она так поступает, она твердила, что в нашем климате снега нужно ожидать всегда.
–Ой, а я ведь и сейчас так поступаю!..
–Кто бы мог подумать!
Мебели в доме было много: огромные старинные резные комоды из дерева, сундуки, этажерки, неудобные деревянные стулья, маленькие столики на изогнутых ножках.
–Какое все тут антикварное!
–Французы любят старину, боятся всего нового; старое у них синоним хорошего.
–А у нас наоборот.
–Разница мировосприятия. У нас нет ни традиций, ни исторической памяти, а они гордятся своим прошлым. Французский язык – самый консервативный из европейских, не восприимчив к заимствованиям.
У стены стояло обшарпанное пианино с открытой крышкой. Анна подошла к нему и нажала несколько клавишей. Раздался хриплый, дребезжащий звук.
–Оно совсем расстроено,– сказал Норов.– Хозяева держат его для антуража.
–А что в этих комодах?
–Ничего.
–Вообще ничего?
–Совершенно.
–Для чего нужны пустые комоды?
–Реквизит, иллюзия мебели. Еще одна особенность мировосприятия. Французские дома хороши снаружи: цветы, деревья, кусты, художественные композиции на лужайках, например, какая-нибудь древняя телега, в которой стоят большие горшки с цветами. Заметила у нас перед въездом ржавую длинную стрелу, вонзенную в пень? Мило и совершенно бесполезно. Но внутри в их домах – неудобно, как на пригородной станции в какой-нибудь Обшаровке. Темно, не прибрано, вместо мебели – хлам, купленный на распродажах и барахолках.
–Как странно! Почему?
–В них много показного. Они вежливы, остроумны, находчивы, умеют произвести впечатление, но глубины им не хватает. У них и разговор такой же: веселая болтовня, остроумная, но пустая. Пена шампанского. Мне кажется, что сильные чувства существуют у них только в романах. В том, что касается удобств, они – минималисты, не сибариты: как правило, один тесный туалет на весь дом и кое-какой душ. Ванна для них роскошь, без нее они легко обходятся. Во всяком случае, в деревне.
–Значит, правда, что французы не моются?
–Не часто. Впрочем, у них есть много других достоинств.
–Тут тоже только один туалет?
–Нет, тут их целых три, больше, наверное, чем во всем Кастельно. Я сменил множество житов, прежде чем нашел этот.
–Житов?
–Так по-французски называется дом, сдаваемый на короткое время, во время туристического сезона. Житы снимают только летом, в основном в июле-августе, на одну, максимум, две недели. Приезжают сюда компанией, расходы несут вскладчину, – французы страшно экономны, считают каждую копейку. Этот жит рассчитан на три пары с детьми, а живу я в нем один, причем только вне сезона.
–Ты, наверное, один такой на всю Францию.
–Похоже. С их точки зрения, поступать так – очень глупо. Пойдем наверх, покажу тебе твою комнату.
Он взял чемодан Анны и по деревянной скрипучей лестнице они поднялись на второй этаж.
–Здесь две спальни. Каждая с ванной комнатой и туалетом. По французским меркам это – haut de gamme, выше крыши. Вот – твоя спальня, моя – напротив. Если вдруг ночью перепутаешь, забредешь ко мне в чулках, встретишь теплый прием. Сколько времени тебе понадобится, чтобы разобраться с твоим хозяйством?
–Минут сорок, не больше. Приму душ с дороги да слегка приведу себя в порядок. Вещи разложу потом.
–Хозяева хотели к нам заглянуть, Ваня и Лиза, бонжуркнуть и познакомиться. Они живут минутах в пятнадцати отсюда, я обещал им сообщить, когда ты будешь готова с ними повидаться.
–Ваня и Лиза?
–Его зовут Жан-Франсуа, но я кличу его Ваней, ему нравится, он вообще любит все русское, Мусоргский у него любимый композитор, а оратории Танеева он считает одной из вершин жанра. Я их дослушать до конца не могу. А Лиза, она так и будет, Лиз, на всех языках, кроме мексиканского.
–А как будет Лиз по-мексикански?
–Карлотта Маркс.
–Ты шутишь!
–Как ты догадалась?
–В Мексике говорят на испанском, а не на мексиканском!
–Действительно. Смотри-ка, логика, оказывается, может иногда заменять чувство юмора.
–Чем занимаются хозяева?
–Разным. В том смысле, что они – очень разные. Ваня – музыкант, закончил консерваторию, вернее целых две: по дирижированию и по композиции.
–Ого! Серьезно.
–Очень. Он – несостоявшийся гений. У него весьма необычная судьба, я тебе как-нибудь потом расскажу.
–А Лиз?
–Лиз, в отличие от Вани, девушка простая, без образования, но, знаешь, в ней есть глубина. Чувствуется сильный характер, мне она этим симпатична. Берется за любую работу: убирает в домах, готовит, моет. Очень трудолюбивая, из французской крестьянской семьи, вернее, из еврейской крестьянской семьи.
–Евреи во Франции бывают крестьянами?!
–Представь себе. Не всем им удалось устроиться политическими комментаторами на французском телевидении. Лиз трудится, как муравей: летом в туристический сезон устраивается официанткой в городишке поблизости; зимой нанимается кухаркой к охотникам, деньги для семьи зарабатывает в основном она. Наш дом раньше принадлежал ее родителям. Лиз с отцом самостоятельно перестроили его в жит. Вообще у Вани с Лизой два жита, забота о них целиком лежит на Лиз. Раз в неделю она ко мне приходит, моет, стирает, убирает. По хозяйству ей отец помогает: стрижет траву, ухаживает за лошадьми, цветочки поливает. Он у нее старенький, но еще очень бодрый.
–Жан-Франсуа хозяйством не занимается?
–Ну что ты! Он – натура творческая, рожден для вдохновенья, для звуков сладких и молитв. К тому же, несостоявшийся гений означает надлом. В настоящее время он медленно собирает себя по частям, сочиняя акустическую музыку.
–Ее здесь кто-то слушает?
–Из вежливости. Хотя от нее даже местные куры нестись перестают. Он дает изредка бесплатные концерты на деревенских праздниках, но в повседневной жизни работает библиотекарем…
–С двумя консерваторскими дипломами?!
–И блестящим началом дирижерской карьеры. C'est la vie, ква, извини за банальность. Тут, в Кастельно, есть небольшая медиатека, эспас культюрель, дом культуры в миниатюре. Никто туда, естественно, не заходит; Ваня сидит целыми днями один. У него там есть пианино, он притащил кое-какую аппаратуру, что-то мудрит, творит, слушает всякую какафонию; ничего, кроме этого ему не нужно. Ну еще книги, он много читает.
–Они с Лиз богаты?
–Еле сводят концы с концами. У них три кредита, Лиз из-за них страшно переживает.
–Как же я буду с ними объясняться? Я плохо знаю французский. В университете он шел у нас вторым языком, но я много лет на нем не говорила.
–Справишься. Если что, помогу, я тут малость выучился по-басурмански.
–Я грамматику совсем не помню!
–Об этом не беспокойся. Во французских деревнях грамматику никто не знает, может быть, только Ваня.
–А по-английски они говорят?
–Условно. Хэлоу, тре бьян.
–Это не совсем по-английски.
–Только не говори им об этом. Ладно, переодевайся, не буду тебе мешать.
* * *
Когда через час Анна, слегка подкрашенная, в длинной юбке из тонкой мягкой шерсти и темно фиолетовой кофте с низким вырезом, очень ей шедшей, спустилась вниз, она выглядела нарядной и женственной. Жан-Франсуа и Лиз уже сидели на кухне вместе с Норовым на высоких табуретах вокруг стола, пили кофе и болтали. При виде Анны французы церемонно поднялись со своих насестов.
Жан-Франсуа был высок, худ, лет сорока, со светло-серыми близорукими, рассеянными глазами, длинными спутанными, светло-каштановыми волосами, небрежно забранными сзади в хвост, и бородой гораздо темнее волос. На узких плечах болтался свободный меланжевый джемпер, наряд довершали джинсы и туфли, хотя и не новые, но хорошего качества.
Лиз, невысокую ладную шатенку, трудно было назвать красавицей в полном смысле этого слова, черты ее лица были грубоваты. Но у нее были большие темные глубокие глаза и чудесные густые длинные волосы. Крепко сбитая, полногрудая, с крутыми бедрами, она источала ту земную витальность, которая многих мужчин притягивает сильнее, чем красота.
Норов представил их друг другу.
–Хочешь кофе? – спросил он Анну.– Или вина?
–Лучше чаю.
Он включил чайник.
–Как долетели? – спросила Лиз.– Без приключений? Я приготовила к вашему приезду финансьеры.
Она показала на маленькие мягкие бисквиты с малиной, лежавшие на большой тарелке, принесенной ею из дома. Руки у нее были крупными, мужскими, без маникюра. Анна взяла один бисквит, попробовала и зажмурилась. Лиз заулыбалась и сразу стала обаятельнее.
–Нравится вам у нас? – спросила она.
–О, да! Такой вид!
–Три «Д»,– подсказал Норов.
–Что означает три «Д»? – заинтересовалась Лиз.
–Наверное, что-то очень хорошее, я не очень разбираюсь в современном российском жаргоне, на котором выражается Анна.
Анна взглянула на Норова с укором.
–Он меня дразнит, – сказала она.
–Поль? – улыбнулся Жан-Франсуа, открывая мелкие, неровные зубы, несколько портившие его красивое лицо.– Он может. Он и меня часто дразнит. Например, он утверждает, что не воспринимает Онеггера!
–Кого? – переспросила Анна.
–Онеггера, – по-русски повторил Норов.– Французский композитор, которого Ваня ставит исключительно высоко и от которого мне на дерево хочется залезть.
–Он для меня слишком авангарден,– вновь возвращаясь на французский проговорил он.– У него нет мелодии.
–Но у него есть многое другое. Ты не сумеешь это понять, если не будешь его слушать. Кстати, раз уж ты такой любитель мелодии, ты слушал вторую Брамса в исполнении Шолти? Я вчера отправлял тебе ссылку. Совершенно иная интерпретация, чем у Караяна! Мне интересно твое мнение.
Норов вздохнул.
–Ванюша, дорогой, я не услышу разницы, эти тонкости – не для моего уха.
–Иными словами, ты не слушал?
–Извини, не успел, я готовился к приезду Анны. Стирал, гладил…
–Разве у вас были грязные вещи, месье Поль? – простодушно удивилась Лиз.– Я же вчера принесла все из стирки. Чистое и выглаженное…
–Лиз, я выражался в переносном смысле, – вновь вздохнул Норов.– Беда мне от этих французов,– негромко бросил он Анне. – Лиз, я хотел сказать, что захлопотался по дому. На самом деле я брился, укладывал феном волосы, они у меня вдруг отросли на нервной почве.
–Ты просто voyou, Поль! – осуждающе заключил Жан-Франсуа.
–Что такое «voyou»? – спросила Анна у Норова.
–Хулиган, – перевел он.
–Месье Поль – не хулиган, а насмешник! (taquin), – вступилась за Норова Лиз.– Он любит пошутить, но он совсем не хулиган! «Voyou» – это тот, кто совершает что-то противозаконное,– пояснила она Анне.
–Я не обижаюсь, – заверил Норов.– Я только на правду обижаюсь.
–Но это правда,– пожал узкими плечами Жан-Франсуа.– Представляете,– обратился он к Анне, – в прошлом году он избил человека!
–Ты с кем-то подрался? Здесь?! – Анна изумленно распахнула круглые глаза.
–Ваня придумывает! – запротестовал Норов.– Фантазии на тему «Хованщины».
–Его даже забрали в жандармерию,– подтвердил Жан-Франсуа Анне и покивал головой. Впрочем, на сей раз он, похоже, скорее гордился выходкой Норова, чем осуждал ее.– Хорошо, что тот парень, которого он поколотил, не стал подавать жалобу, иначе Лансак его бы не отпустил, упек бы за решетку.
–Кто такой Лансак? – спросила Анна.
–Местный шеф жандармов,– ответила Лиз.– Очень придирчивый.
–Тщеславный идиот,– уточнил Жан-Франсуа.– В Кастельно его никто не любит!
Лиз, видимо, сочла резкость мужа в оценке столь крупного начальника как шеф деревенских жандармов чрезмерной и поспешила перевести разговор на другую тему.
–Вы собираетесь показывать мадам Анне Кастельно, месье Поль?
–В воскресенье дьякон обещал экскурсию в сокровищницу церкви.
–Нашу церковь стоит посмотреть,– радостно закивала Лиз, глядя на Анну. – Она построена в четырнадцатом веке!
–В двенадцатом,– поправил Жан-Франсуа.
–Я не очень в этом разбираюсь,– Лиз смущенно улыбнулась. – Я в церковь не хожу.
–Там замечательные фрески и фигуры святых из дерева,– прибавил Жан-Франсуа.
–Пьер вам покажет,– заверила Лиз.– Пьер– это дьякон. Такой говорун! Но очень добрый и образованный, – последнее она произнесла с уважением.
–Он отказался брать деньги за экскурсию, и я пригласил его пообедать вместе с нами. В ресторане на площади, присоединитесь? Скажем, в двенадцать. Думаю, мы к этому времени уже освободимся.
Они переглянулись.
–Почему бы и нет? – отозвался Жан-Франсуа.– На воскресенье мы ничего еще не планировали.
–Спасибо, – сказала Лиз все еще нерешительно. – Если мы вам не помешаем…
–Мы будем рады,– улыбнулась Анна.
–В нашей округе много старинных деревушек, которые входят в число самых красивых во Франции, – не без гордости сообщила Анне Лиз.– Вам будет, что посмотреть…
–Если только не объявят карантин,– заметил Жан-Франсуа.
Улыбка сразу сошла с лица Лиз, на нем отразилось беспокойство.
–Надеюсь, не объявят,– сказал Норов.
–Надеюсь, объявят,– возразил Жан-Франсуа.
Лиз обернулась к нему.
–Если введут карантин, туристы не смогут к нам приехать! – с упреком произнесла она.
–Нельзя думать только о себе, это нехорошо, – покачал головой Жан-Франсуа. – Деньги вообще приобрели в нашей жизни непомерное значение,– добавил он, адресуясь к Анне и Норову.– Это характеризует французов не с лучшей стороны.
–Как же жить без денег? – не сдавалась Лиз.– Карантин – это конец для нас! Пропадет весь сезон.
–Коронавирус уже убил в Испании и Италии несколько тысяч человек! – произнес Жан-Франсуа.– Подумай, что важнее, наш доход или человеческие жизни? Он бьет по самым хрупким («fragiles»), а государство по сути ничего не делает, чтобы их защитить.
–Хрупкими ты называешь старых и жирных? – уточнил Норов.
–Почему старых и жирных, месье Поль? – удивилась Лиз.
–По статистике они составляют больше 80 процентов заболевших.
–Послушай, Поль, в этом нет их вины! – запротестовал Жан-Франсуа.
–В том, что они старые и жирные? А чья вина?
–Это возраст, болезни, проблемы питания…. Да какая в конце концов разница, толстые они или худые! Это люди и они умирают!
–И пусть умирают. Они не делают мир прекраснее. Дряхлые, бесформенные, они едят, болеют от обжорства, жалуются на свои болячки и вновь едят. И хотят, чтобы так было всегда.
–Неужели тебе их не жаль? Или ты опять меня дразнишь?
–Любовь к дальним, Ваня, это – социалистическое лицемерие. Оно часто заканчивается революциями и истреблением ближних, уж нам ли, русским, это не знать! Я сочувствую тебе, Лиз, Анне, но не старым толстякам, которых я в глаза не видел. Старческое слабоумное цепляние за жизнь вызывает у меня чувство неловкости. Предел человеческой жизни отодвинулся сначала за семьдесят лет, потом за восемьдесят, а нам все мало! Нам все кажется, что мы чего-то не доели, не доныли…
–Никто не хочет умирать, месье Поль,– сказала Лиз.– Это же нормально.
–Я считаю это крайне невежливым по отношению к окружающим.
–Ты не любишь людей, Поль!– осуждающе заметил Жан-Франсуа.
–Не в безобразии. Человек для меня – одухотворенное, деятельное, созидающее существо. В качестве бессмысленного жующего животного он мне не внушает ни уважения, ни симпатии. И, откровенно говоря, я не понимаю, как ты, человек по природе своей исключительный, можешь выступать таким яростным сторонником равенства?