bannerbanner
Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права
Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права

Полная версия

Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 14

Он ввел в свой рассказ лицо вовсе неправдоподобное, просто невозможное. Героиня его, крестьянская девушка – трудно поверить – чувствует наносимые ей оскорбления. Запуганная и загнанная, она сосредоточивает в своей душе свое горе и упивается им в уединении; раз только, перед ее смертью, оно вырывается из груди ее раздирающим воплем и мольбою о сыне295 у ног единственной женщины, взглянувшей на нее с участием. Не знаем, оттого ли автор нарушил до такой степени естественность, чтобы дать своему рассказу форму повести, или это непростительная поблажка людям карамзинского периода, или, может быть, он уступил искушению спасти хоть в чем-нибудь человеческое достоинство в своей «Деревне», но дело в том, что критик не пощадил его…296

Логика Самарина может показаться современному читателю непонятной и даже странной. Почему Акулина не могла чувствовать и переживать наносимые ей оскорбления? Намекал ли Самарин на неспособность крестьянки переживать вообще? Или критик, напротив, имел в виду, что неестественным в рассказе выглядит ее запирательство, отказ бороться за себя и дочь, нездоровое желание упиваться своим горем и молчать до последнего? Скорее всего, Самарину показался эстетически и жизненно неубедительным контраст между тяжестью положения Акулины и интенсивностью ее внутренних переживаний. Не случайно поэтому он увидел в повести возврат к сентиментальному режиму Карамзина.

Совпадение таких разных критиков, как Белинский и Самарин, в трактовке психологических законов, которым должен подчиняться крестьянский характер, указывает на условность репрезентации крестьянской психики и субъективности. Текст Григоровича явно одинаково нарушал горизонт ожиданий критиков и читателей разных идеологических направлений. Западник Белинский и славянофил Самарин критиковали Григоровича за то, что он не воспользовался традиционными приемами репрезентации мышления и эмоций человека, заместив их лейтмотивом пассивного страдания и молчания главной героини. Этот случай недвусмысленно обнажает конфликт между объектом изображения (сознание, душа) и нарративной формой его репрезентации (интроспекция) применительно к крестьянским субъектам в русской литературе того времени. Конфликтующие взгляды порождали разные и подчас экспериментальные формы нарративности. Григорович не избрал ни сентименталистский тип наррации, ни позицию внешнего наблюдения, характерную для жанра светской повести297. Вместо них он предпочел положиться на аукториальный тип с внутренним наблюдением в технике прозрачного мышления, однако с весьма ограниченным доступом к нему298.

Главная особенность репрезентации внутреннего мира Акулины заключается в том, что Григорович расщепляет его на эмоциональную сферу чувств и интеллектуальную сферу мыслей, которые изображаются в различных режимах. Чтобы выявить тонкое различие между ними, я идентифицировал в тексте повести 11 фрагментов, в которых нарратор очевидным образом описывает чувства и мысли главной героини (с помощью прямой мысли, косвенной мысли и НПМА), и классифицировал их в зависимости от трех режимов репрезентации (прозрачности, полупрозрачности или непрозрачности). Режим прозрачности означает, что нарратор свободно проникает в чувства/мысли героини и излагает их; режим полупрозрачности формально выражается в наличии неопределенности (через прилагательные и местоимения «какой-то», «некий» или гадательность в описании чувств/мыслей); непрозрачность возникает в тексте тогда, когда нарратор заявляет о невозможности решить, что думала или чувствовала героиня («трудно», «неведомо»), в сущности, прибегая к паралипсису. Наложение двух категорий анализа – объекта и режима его репрезентации – позволяет увидеть очевидную закономерность в том, каким именно образом внутренний мир протагонистки изображается в повести. Во-первых, оказалось, что Григорович отдает предпочтение репрезентации чувств перед мыслями (слово «чувство» и его дериваты встречается в тексте 22 раза, а слово «мысль» и его дериваты – 12). Во-вторых, анализ режима репрезентации в 11 фрагментах детализированного описания чувств и мыслей Акулины показал, что в плане частотности они представлены паритетно – по 6 раз (в одном фрагменте описания мыслей и чувств смешаны), однако режим их репрезентации ощутимо разнится, хотя и не так существенно. Если чувства изображаются равномерно во всех трех режимах (я обнаружил по 2 примера на каждый), то мысли героини нарратор предпочитает передавать в полупрозрачном (3) или непрозрачном режиме (2).

Единственный случай прозрачного показа мысли – это кульминационный эпизод, когда Акулина принимает внутреннее решение молчать и не реагировать на домашнее насилие:

Мало того: она дала себе клятвенное обещание хранить молчание со всеми домашними и никогда, ни в каком случае, хотя бы такая решимость могла стоить ей жизни, не произносить перед ними ни единого слова299.

Я трактую этот фрагмент как мысль героини, однако возможно и альтернативное прочтение – тогда в повести не останется ни одного эпизода, где бы нарратор открыто погружался в мысли Акулины и передавал их читателю.

Анализ распределения чувств и мыслей героини по разным режимам репрезентации показывает, что субъективность крестьянки конструируется в первую очередь через разного типа интроспекции в эмоциональную сферу, поскольку чувства дают доступ в «душу» и в то же время воспринимаются как нечто инстинктивное, биологическое, универсальное, характерное для человека вообще, безотносительно к его происхождению и культурному уровню.

Григорович, однако, лишь частично открывает ментальные процессы героини для интроспекции. Автор «Деревни» строит субъективность Акулины на описании эмоционально-аффективной стороны (эмоции, страхи, боль), редуцируя интеллектуально-мыслительную, доступ к которой у нарратора и читателя остается весьма ограниченным. В результате личность и субъективность героини предстают в тексте как лишенные рефлексии и мыслительного процесса, хотя ее тело и душа все время испытывают сильные эмоции и аффекты. В довершение героиня за всю повесть произносит всего несколько односложных фраз, не раскрываясь через речь, что усиливает впечатление антиинтеллектуальности (к этому аспекту мы обратимся ниже). Превалирование прозрачных чувств над непрозрачными мыслями, таким образом, – главная модель создания женской крестьянской субъективности у Григоровича.

Рассмотрим теперь, как она реализуется в конкретных эпизодах и фрагментах «Деревни». С точки зрения развития субъективности героини повесть может быть прочитана как своего рода «антироман воспитания» сироты и как антипастораль. Григорович вспоминал, что он вдохновлялся романами Диккенса, однако, в отличие от английского автора, насилие и смерть полновластно царят в крестьянском мире повести300. Взросление, которое в романе воспитания обычно сопровождается созреванием личности и становлением субъекта, в крестьянском мире представляет собой неуклонное возрастание уровня домашнего насилия, приводящего к молчанию и депривации, а не к обретению голоса и развитию. Тем не менее некоторые описания внутреннего мира героини подчиняются логике возрастной психологии: детство и подростковый период описаны преимущественно с использованием интроспекций в эмоциональную сферу, и только по мере вынужденно быстрого взросления сознание Акулины начинает изображаться с элементами мыслительного процесса.

Детские годы героини-сироты изображены как борьба человеческой природы с нечеловеческими условиями жизни. Задатки и способности детского восприятия противостоят ужасным обстоятельствам, в результате чего в душе Акулины различные страхи постоянно борются с позитивными эмоциями. Как видно из следующих цитат, такие эмоциональные интроспекции даны во всех трех режимах – прозрачном, полупрозрачном и непрозрачном, а единственная попытка передать мысли – в непрозрачном:

Но природа нимало не пленяла деревенской девочки; неведомо приятное чувство, под влиянием которого находилась она, было в ней совершенно безотчетно. Случайно ли избрала она себе эту точку зрения, лучшую по всей окрестности, или инстинктивно почувствовала обаятельную ее прелесть – неизвестно; дело в том, что она постоянно просиживала тут с рассвета до зари301.

Но прошел год, другой, и свыклась Акулька со своей тяжкою долею. Какое-то даже радостное чувство наполняло грудь девочки, когда, встав вместе с зарею, раным-рано, вооружась хворостиною, выгоняла она за околицу свое стадо. Теперь, уже не ожидая намека, спешила она убраться со своими гусями и утками в поле, лишь бы только скорее вырваться из избы.

…слушая все эти чудеса, Акуля едва от страха переводила дух; то замирало в ней сердце, то билось сильно, и не раз в вечер личико ее покрывалось холодным потом.

Трудно сказать, о чем могла думать тогда деревенская девочка, но дело, однако, в том, что при постоянном одиночестве и самозабвении рассудок ее не мог никоим образом оставаться в совершенном бездействии…

Трудно выразить отчаяние горемычной сиротки…302

Развитие эмоциональной сферы ребенка в повести сопровождается описанием аффективных состояний – страха, «холодного пота», «летаргии», дрожи, рыданий. Сочетание интроспекций и телесных реакций в описании Акулины достигает кульминации в конце 4‐й главы, которая посвящена первому психологическому перевороту в героине, произошедшему с ней на могиле матери. Речь в этом эпизоде идет о пробуждении сознания, об осознании своей горькой судьбы и, следовательно, о становлении взрослой личности. Неудивительно, что именно в этот момент нарратор впервые апеллирует к мыслям Акулины, причем делает это в полупрозрачном режиме (так как о причинах говорится гипотетически):

Акулина вспомнила, что давно, много лет назад, на Фоминой неделе, во время поминок, кто-то сказал ей, что тут погребена ее мать.

Была ли она задолго еще перед тем под влиянием грустного чувства, тяготило ли ее, более чем когда-нибудь, одиночество или была другая какая причина, но только вся жизнь, все горести, вся судьба ее прояснились, пробудились и разом отозвались в ее сердце; в эту минуту с мыслью о матери как бы впервые сознала она всю горечь тяжкой своей доли303.

Нарратор прибегает здесь к косвенной мысли («вспомнила, что…»), чтобы дать читателю доступ в сознание героини. Иначе невозможно было описывать происходящий в героине нравственный переворот, возвышенный до уровня человеческой универсалии: «Бывают случаи в жизни человека – к какому бы ни принадлежал он классу общества, – которые хотя и кажутся с первого взгляда ничтожными, не стоящими внимания, но со всем тем они часто решают судьбу его или же производят в нем сильные перевороты нравственные»304

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

1

В отличие от русского материала, для английской литературы подобное исследование имеется: Robbins B. The Servant’s Hand: English Fiction from below. Durham, NC; London, 1993.

2

В последние годы вышло несколько значимых исследований, которые задают новый методологический вектор изучению репрезентации крестьян в поэзии: Успенский П. Ф., Федотов А. С. Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова // Складчина. Сборник статей к 50-летию профессора М. С. Макеева. М., 2019. С. 214–242; Флаэрти Дж. Новый человек и народ: лирический голос и поэтическое народовластие у Н. А. Некрасова // Русская литература. 2021. № 4. С. 52–64.

3

См.: Китанина Т. А. Материалы к указателю сюжетов предпушкинской прозы // Пушкин и его современники: Сборник научных трудов / Под ред. Е. О. Ларионовой. СПб., 2005. Вып. 4 (43). С. 525–610. В свою очередь, Китанина опирается на методологию фольклористов (в частности, на понятие «элементарного сюжета» Б. Кербелите), адаптируя ее к поэтике короткой прозы начала XIX в.

4

Касториадис К. Воображаемое установление общества / Пер. с фр. Г. Волковой и С. Оферстата. М., 2003. С. 70; Taylor Ch. Modern Social Imaginaries. Durham, NС, 2004. P. 23–24.

5

Моретти Ф. Дальнее чтение / Пер. с англ. А. Вдовина, О. Собчука и А. Шели. М., 2016. С. 329–330.

6

О визуальных образах крестьян в этнографии и картинках времен войны 1812 г. см.: Вишленкова Е. А. Визуальное народоведение империи, или «Увидеть русского дано не каждому». М., 2011. О крестьянах в русской живописи см.: Головин В. В. Мир русского крестьянина и его изображение в искусстве // Крестьянский мир в русском искусстве. СПб., 2005. С. 15–24; Круглов В. Крестьянство в русской живописи // Там же. С. 35–50; Цай Ши-Вэнь. Крестьянская тема в русском изобразительном искусстве XVIII – первой половины XIX века // Вестник Московского государственного университета культуры и искусства. 2007. № 6. С. 203–205.

7

За исключением позднего рассказа «Мужик Марей» из «Дневника писателя» (1876).

8

Shanin T. Peasants and Peasant Societies. London, 1971; Brass T. Peasants, Populism, and Postmodernism. The Return of the Agrarian Myth. London, 2000.

9

Серман И. З. Проблема крестьянского романа в русской критике и литературе XIX века // Проблемы реализма русской литературы XIX века. М.; Л., 1961; Таршиш Н. Д. У истоков народной драмы // Статьи о русской и зарубежной литературе. Иваново, 1966 (Ученые записки Ивановского государственного педагогического института. Т. 37); Самочатова О. Я. Крестьянская Русь в литературе. Тула, 1972; Glickman R. An Alternative View of the Peasantry: The Raznochintsy Writers of the 1860s // Slavic Review. 1973. Vol. 32 (December). P. 693–704; Fanger D. The Peasant in Russian Literature // Peasant in 19th-century Russia / Ed. by W. Vucinich. Stanford, 1968; Donskov A. The changing image of the peasant in nineteenth-century Russian drama. Helsinki, 1972.

10

Shanin T. Russia as a «Developing Society» / The Roots of Otherness. Vol. 1. New Haven, 1985; Moon D. Russian Peasants and Tsarist Legislation on the Eve of Reform: Interaction Between Peasantry and Officialdom, 1825–1855. Houndmills, 1992; Idem. The Russian Peasantry 1600–1930: The World the Peasants Made. London; N. Y., 1999; Worobec C. Peasant Russia: Family and Community in Post-Emancipation Russia. Ithaca, 1991; Stites R. Serfdom, Society, and the Arts in Imperial Russia: The Pleasure and the Power. New Haven, 2005; и многие другие.

11

Frierson C. Peasant Icons: Representations of Rural People in Late Nineteenth Century Russia. Oxford, 1993.

12

Большакова А. Ю. Крестьянство в русской литературе XVIII–ХХ вв. М., 2004.

13

Woodhouse J. A Landlord’s Sketches? D. V. Grigorovič and Peasant Genre Fiction // Journal of European Studies. 1986. Vol. 16. № 4. P. 271–294; Idem. Tales from Another Country: Fictional Treatments of the Russian Peasantry, 1847–1861 // Rural History. 1991. Vol. 2. № 2. P. 171–186.

14

Журавлева А. И. Проблема народа и художественные искания русской литературы 1850–60‐х гг. // Вестник МГУ. Филология. 1993. № 5.

15

Соколова В. Ф. Народознание и русская литература XIX века. М., 2009.

16

Ogden A. The Impossible Peasant Voice in Russian Culture: Stylization and Mimicry // Slavic Review. 2005. Vol. 64. № 3. P. 517–537; Idem. Peasant Listening, Listening to Peasants: Miscommunication and Ventriloquism in Nekrasov’s «Komu Na Rusi Zhit’ Khorosho» // The Russian Review. 2013. Vol. 72. № 4. P. 590–606.

17

Ogden A. The Impossible Peasant Voice. P. 535–536.

18

Шеля А. «Русская песня» в литературе 1800–1840‐х годов. Tartu, 2018; Šeļa A. Russian Self-Taught Poets of the 1820s: Pastoral, Patronage and the British Example // Russian Literature. 2021. Vol. 119. P. 15–41.

19

Flaherty J. In the Peasant’s Place: Social Problems and Narrative Practice in Turgenev’s Notes from a Hunter // The Russian Review. 2021. Vol. 80. № 3. P. 456–472.

20

Stuhr-Rommereim H. The Limits of Realism and the Proletariat on the Horizon: Fedor Reshetnikov’s Where Is It Better? // The Russian Review. 2021. Vol. 80. № 1. P. 100–121; Idem. Writing Peasants after Emancipation: Chernyshevsky, Dostoevsky, and Nikolai Uspensky in 1861 // Slavic Literatures [до 2024 – Russian Literature]. 2024 (forthcoming).

21

Safran G. Recording Russia: Trying to Listen in the Nineteenth Century. Ithaca, NY, 2022.

22

Donovan J. European Local-Color Literature: National Tales, Dorfgeschichten, Romans Champêtres. N. Y.; London, 2010.

23

Zink A. Wie aus Bauern Russen wurden. Die Konstruktion des Volkes in der Literatur des Russischen Realismus 1860–1880. Zürich, 2009.

24

Weber E. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France, 1870–1914. London, 1977.

25

Эткинд А. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России. М., 2014.

26

Эткинд А., Уффельман Д., Кукулин И. Внутренняя колонизация России: между практикой и воображением // Там, внутри: Практики внутренней колонизации в культурной истории России. М., 2012. С. 25.

27

Jameson F. The Political Unconscious: Narrative as a Socially Symbolic Act. Ithaca, NY, 1982. P. 77–79, 98–99, 141–144.

28

Cohen M. The Sentimental Education of the Novel. Princeton, 1999.

29

См., например, специальный сдвоенный номер «Нового литературного обозрения» (№ 5–6) за 2016 г.

30

См. о них в главе 11.

31

Таким пониманием функций жанра я обязан монографии: Moretti F. The Way of the World. The Bildungsroman in European Culture. New Edition. London; N. Y., 2000. P. 4–12.

32

См. об этом: Dolbilov M. The Emancipation Reform of 1861 in Russia and the Nationalism of the Imperial Bureaucracy // Construction and Deconstruction of National History in Slavic Eurasia / Ed. by T. Hayashi. Sapporo, 2003. P. 205–230.

33

Frierson C. Peasant Icons. P. 182–183.

34

См.: Frierson C. Peasant Icons. P. 188–189; Aliev B. Desacralizing the Idyll: Chekhov’s Transformation of the Pastoral // Russian Review. 2010. Vol. 69. № 3. P. 463–476.

35

Moretti F. The Way of the World. P. XII.

36

См. об этом: Brass T. Peasants, Populism and Postmodernism: The Return of the Agrarian Myth. P. 9–17; Христофоров И. А. Российская деревня и аграрные реформы в зеркале микро- и макроистории // Российская история. 2013. № 1. С. 33–47; Он же. Судьба реформы. Русское крестьянство в правительственной политике до и после отмены крепостного права. М., 2011. С. 23–26; Moon D. The Russian Peasantry 1600–1930: The World the Peasant Made. London; N. Y., 1999. P. 212–217, 230–236.

37

Исключения единичны: это некоторые рассказы В. И. Даля, упоминающего различные этносы, и повесть М. В. Авдеева «Горы», где изображены башкиры.

38

Как считает В. Тольц, такое воображение нации, в котором ядро составляет именно «трудовой народ», а не элита, в конечном счете оказалось дисфункциональным и помешало формированию государства-нации (nation-state) (Tolz V. Russia. Inventing the Nation. London, 2001. P. 15).

39

Аналогичный процесс на 40–50 лет ранее протекал в британской культуре. См.: Burchard J. Paradise Lost. Rural Idyll and Social Change in England Since 1800. London; N. Y., 2002. P. 2–3.

40

О прозе 1860–1870‐х гг. см.: Glickman R. An Alternative View of the Peasantry.

41

«The principle of self-constitution by means of exclusion or denigration will be familiar, and examples are not hard to come by where <…> fiction too allows a prosperous protagonist to realize himself while or even by denying the possibility of emancipation or self-transformation to an impoverished other» (Robbins B. A Little Muzhik, Muttering to Himself: The Novel and the Poor // boundary 2. 2020. May 1. Vol. 47. № 2. P. 85). В похожей логике рассуждают сторонники постколониального подхода, когда пишут об экзотизации, например, Африки и африканских народов и культур в европейском романе, который на дискурсивном уровне выступает символом модерности в противовес пасторальному африканскому континенту (Julien E. The Extroverted African Novel // The Novel. Vols. 1–2 / Ed. by F. Moretti. Princeton, 2006. Vol. 1. P. 676).

42

Цит. по: Лескинен М. В. Великоросс/великорусс. Из истории конструирования этничности. Век XIX. М., 2016. С. 351–352.

43

О формировании идеи вины перед народом и ее искупления в конце 1850‐х – 1860‐е гг. см.: Макеев М. С. Николай Некрасов. Поэт и предприниматель. М., 2008. С. 145–165.

44

См.: Fanger D. The Peasant in Russian Literature. P. 256–262.

45

См.: Peterson D. E. Up from Bondage: The Literatures of Russian and African American Soul. Durham, 2000; Bellows A. American Slavery and Russian Serfdom in the Post-Emancipation Imagination. Chapel Hill, 2020.

46

См. об этом: Портнова Т. Любити і навчати: селянство в уявленнях української інтелігенції другої половини ХІХ століття. Дніпропетровськ, 2016.

47

Williams R. The Country and the City. London, 2016. P. 239–240.

48

См.: Шеля А. «Русская песня».

49

Собраны в томе: Воспоминания русских крестьян XVIII – первой половины XIX века / Вступ. статья и сост. В. А. Кошелева. М., 2006.

50

См.: Зайцева И. А. Павлов Николай Филиппович // Русские писатели 1800–1917. Биографический словарь. М., 1999. Т. 4. С. 490–491; Трифонов Н. А. Когда же и где родился Н. Ф. Павлов? // Русская литература. 1973. № 3. С. 168–169.

51

Русская повесть XIX века: история и проблематика жанра. Л., 1973. С. 84, 208–210, 351–366.

52

Душечкина Е. В. Русский святочный рассказ: становление жанра. 2‐е изд. М., 2023.

53

См. о ней: Партэ К. Русская деревенская проза: светлое прошлое. Томск, 2004. Характерно, что критики 1956–1960‐х гг., как и 150 годами ранее, использовали понятия «идиллия» и «пастораль» для описания и объяснения нового и модного в эпоху хрущевской оттепели литературного материала.

54

См., например: Моретти Ф. Литературная бойня // Он же. Дальнее чтение. М., 2016. С. 103–137; Underwood T. The Life Spans of Genres // Idem. Distant Horizons: Digital Evidence and Literary Change. Chicago; London, 2019. P. 34–67; Martynenko A. What is Russian Elegy? Computational Study of a Nineteenth-Century Poetic Genre // CEUR Workshop Proceedings. 2021. № 2865. P. 98–107.

55

См.: Зенкин С. Н. Теория литературы. Проблемы и итоги. М., 2019. С. 154–175; Шеффер Ж.М. Что такое литературный жанр. М., 2010. С. 68, 73, 79, 140, 151.

56

Brooks P. The Melodramatic Imagination: Balzac, Henry James, Melodrama, and the Mode of Excess. 2nd ed. New Haven, 1995; Jameson F. Political Unconscious. P. 103–150; Moretti F. Signs Taken for Wonders: Essays in the Sociology of Literary Forms / Transl. by S. Fischer, D. Forgacs, D. Miller. London, 1997. P. 9–21.

На страницу:
11 из 14