bannerbanner
Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни
Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни

Полная версия

Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Как отца-то твоего звали? – спросил он.

– Господи! Опять оскорбление нашему чувствительному сердцу! – всплеснула руками сибирка. – В жизнь не поверю, чтобы вы тятенькино богоспасаемое имя запамятовали. Человек вам четыреста пятьдесят рублей по векселю должен остался, а вы имя его спрашиваете.

– Не хорохорься! Не хорохорься! Печенка с сердцов-то лопнет! Ты думаешь, что у меня только и долгов, что за твоим отцом! Делов-то страсть! Помню, что был Запайкин по фамилии, а имя забыл.

– Зиновий Тиханов их праведное имя состояло, и вы им на именины даже крендель раз прислали.

– Ну, вот и довольно, коли Зиновий Тиханов. Упокой, Господи, раба твоего Зиновия.

Купец перекрестился большим староверческим крестом и выпил рюмку водки. Старуха совала ему кусок пирога на листочке газетной бумаги.

– Позвольте, маменька, по первой не закусывают, – остановил ее сын. – Вы лучше вот даму хереском удовлетворите. Для их женского согласия у нас и клюквенная пастила есть на закуску. Федор Аверьяныч, еще рюмочку! Нельзя других покойников обижать, хоть они и мелкие люди, а все-таки у них души. Теперь за невесток наших и младенцев… И я с вами за компанию, в знак примирения и прошу у вас за тятенькин вексель прощение земно.

Сибирка поклонилась в пояс и тронула пальцами землю, но, потеряв равновесие, упала на четверинки и еле поднялась.

– Ну давай, коли так, – сказал купец.

– Мамашенька, изобразите нам пару белых! – крикнула сибирка. – Только, Федор Аверьяныч, чтоб уж с сегодняшнего дня такой коленкор тянуть: кто старое вспомянет, тому глаз вон. А что насчет векселя, то я по силе возможности даже утробу мою вымотаю. Желаете сейчас пять целковых в уплату получить?

– Что ты! Нешто при загробном поминовении рассчитываются! Ты сам принеси. Уплати уж хоть пятиалтынный-то за рубль, и я отдам тебе вексель.

– Двугривенный сможем! Пожалуйте чокнуться за упокой младенцев! Невестки – Матрена и Пелагея, а младенцы – Петр и Акулина. Прикиньте еще новопреставленного инока Потапия. Это маменькин брат. Они хотя в Мышкинском уезде покоятся, но заодно уж.

– Я вот так, я огулом: упокой, Боже, рабов и рабынь твоих… – произнес купец.

– Нет, уж зачем же их обижать в селении праведных? Потрудитесь за мной повторить: Матрену, Пелагею, Петра, Акулину и инока Потапия, – упрашивала сибирка.

Купец повторил, перекрестился и выпил. Сибирка последовала его примеру и сказала:

– Только, Федор Аверьяныч, теперь уж мир навсегда. Вы моего тятеньку в свое поминанье, а я вашего – в свое и уж без надруганий.

– Ладно, ладно! – отвечал купец. – Настасья Марковна, ты чего расселась да языкочесальню с бабами начала? Пойдем! – крикнул он жене. – Рада уж, что до места добралась. Словно наседка.

– Дайте им свою словесность потешить.

– Нет, уж пора и домой, ко щам. Ну, прощай! Прощайте!

Купец и купчиха вышли из палисадника и побрели по мосткам.

– Федор Аверьяныч! Помните: кто старое вспомянет, тому глаз вон! – кричала ему вслед сибирка.

– Ладно, уговор лучше денег, только ты в воскресенье по векселю уплату-то принеси! – дал ответ купец и махнул рукой.

Быки Литейного моста

По новому, но в то время не совсем еще отстроенному Литейному мосту переходит через Неву народ. Некоторые останавливаются и смотрят вдоль по реке. На Выборгскую сторону перебираются купец, купчиха и их маленький сынишка. Они идут гуськом. Купчиха несет в руках чашку кутьи, завязанную в носовой платок.

– Иду и сама думаю: а вдруг как все это подломится и мы кверху тормашками? – говорит она.

– Так что ж из этого? Ведь книзу полетишь-то, а не кверху, – отвечает купец.

– Тебе хорошо шутить-то, ты плавать умеешь, а каково мне, коли я по-топорному?.. Окромя того, с нами дите бессмысленное.

– Ежели ты насчет Гаврюшки, то он смышленее тебя. Сейчас за быка ухватится. Им не шути.

– За какого быка?

– А вот что под нами-то. Ведь под нами теперича каменные быки, а поверх их мостики положены.

– С рогами?

– Вот дура! Ну поди, разговаривай с ней! А еще ребенка дитем бессмысленным называешь. Где ж это видано, чтоб мостовые каменные быки были с рогами.

– Так ведь медные же быки около скотопригонного двора стоят с рогами, отчего же и каменным с рогами не быть?

– Вот и толкуй с ней! – возвышает голос купец. – «Отчего»! «Отчего»! – передразнивает он жену. – Оттого, что по плану не выходит. Ну, взгляни вниз. Как тут рогатых быков поставить?

Купчиха останавливается около перил и заглядывает вниз.

– Да я и безрогих-то быков не вижу, – говорит она.

– Ах ты, полосатая, полосатая! Коли бы ты винным малодушеством занималась, сейчас бы порешил, что ты до радужного черта допилась. Неужто ты думала, что под мостами бывают быки с головой, на четырех ногах и машинным хвостом машут? Каменные устои здесь быками называются, а между них пролет. Вот эти глыбины-то – быки и есть.

– Зачем же они быками-то называются?

Купец вышел из терпения и начал:

– За глупость. Самая глупая вещь – баба, и ейным именем чугунная болвашка называется, чем сваи вбивают, потом идет бык – на нем мосты ставят и, наконец, кобыла деревянная, а на ней глупых баб стегать бы следовало, потому что глупое к глупому идет.

– Ах, как хорошо, ах, как чудесно такую ругательную словесность на свою родную жену при всем честном народе испускать! – обиделась купчиха.

– Да как же не испускать-то? Ты хоть каменного быка, так и того из терпения выведешь.

К разговору их прислушивался тоже остановившийся около перил мастеровой с мешком инструментов за плечами и с пилой в чехле.

– Не в тот бубен звонишь, купец, – вмешался он. – Тут совсем другое руководство; камни эти мостовые потому быками называются, что перед тем, как их на дно опускать, надо живого быка убить и потопить его, чтобы воденик не обозлился. Тогда он и будет милостив, а нет – какую хочешь крепость клади – все размоет и опрокинет. Когда дом на земле строят, то в фундамент домовому деньги золотые кладут, чтоб его ублаготворить, ну а воденику быка жертвуют.

– Мели, Емеля, твоя неделя! – возразил купец.

– Нет, уж ты мастеровому человеку поверь! Я мастеровой человек, я знаю! – стоял на своем столяр. – Так спокон века мосты строят. Отчего этому самому мосту спервоначалу такая незадача была, что, как только начнут кесонт на дно опускать, он сейчас возьмет да и опрокинется? Водяной портил, потому что быком удоблетворен не был. Мы туточные, с Выборгской, и это дело чудесно знаем. Строитель этого моста – анжинер Струве – пожалел водянику живого быка, а он ему назло два кесонта с живыми христианскими душами опрокинул. Нам здешние-то рабочие рассказывали, и десятник один мне говорил: «Мы, – говорит, – наперед ему насчет быка предуведомление делали, а он, как аккуратный немец, приценился у мясников на площадке, да те с него дорого запросили. „Ну, – говорит, – и так сойдет“». Поставили кесонт – кувырком, поставили другой – то же самое. Бился-бился, увидал, что супротив водяной силы ничего без удоблетворения не поделаешь, и купил быка. Как только его убили и бросили в воду, так и дело на лад пошло. И действительно, вот теперь в лучшем манере назло перевозчикам по мосту ходим, – заключил столяр.

– Сердятся, поди, перевозчики на строителя-то? – спросил купец.

– Страсть! Еще бы не сердиться, коли он у них выручку отбивает. «Мы, – говорят, – рано ли, поздно ли, а бока ему намнем». Сказывают, что спервоначала-то с удовлетворением к нему ходили, кузовок вина и кулек с чаем и сахаром носили, только запри, мол, мост и не пущай публику, да не принял он от них.

– Где ж на чай и сахар польститься, коли эдакий подряд держит! – согласился купец.

– Что чай и сахар! Перевозный арендатель готов бы и коляску с парой рысаков прожертвовать, да боится, чтоб по шее не попало. Это мне один перевозчик рассказывал.

– Что ж, это хорошо, коли человек твердый. Вот мы теперича на Охтинское кладбище идем, так помянем его за это. Как строителя-то звать?

– Струве, инженер Струве, – отвечал мастеровой.

– Это фамилия, а имя-то как?

– Имя-то! Да немец он, так, поди, наверное, Карл Иваныч.

– Ну, коли немец и Карл Иваныч, то в православное заздравное поминовенье записывать нельзя. А жаль, потому добра публике много делает. Вот у меня теперича жена ни в жизнь бы через перевоз не поехала, потому страх как воды боится, а тут идет.

– Потап Потапыч, да я его под видом Ивана могу помянуть, – откликнулась купчиха.

– Нет, уж это не модель. Действительности никакой не будет. Ну, чего ж стала? Трогайся в путь-то. Рада, что постоялый двор себе нашла.

Купеческое семейство снова тронулось гуськом в путь. Мастеровой шел сзади их.

– Купец, а купец, поди, ведь новопреставленного родственника на кладбище-то поминать идешь? – спрашивает он.

– Его самого, – дал тот ответ.

– Поди, такие мысли в голове содержишь, чтоб в трактир зайти перед кладбищем-то?

– Верно! Что верно, то верно. Угадал. Попродуло меня на мосту-то.

– А коли угадал, то пригласил бы и мастерового человека с собой за компанию на пятачок выпить.

– За угадку изволь.

– Ну уж… Что уж… Это до святой-то кутьи? Да где ж это видано! – застонала жена.

– Анна Мироновна, цыц! Молчать! Ты знаешь, что я этого скуления не люблю! – прикрикнул на нее купец.

В парикмахерской

Воскресный день. В церквах звонят к обедне. В парикмахерскую забегают купеческие сынки «подвиться», чиновники старого закала и военные побриться. Работа кипит. Шипят каленые щипцы в руках ловких подмастерьев, прикасаясь к жирно напомаженным волосам, звонко скребет хорошо отточенная английская бритва о взмыленные подбородки, мерно звякают ножницы. Некоторые из пришедших в парикмахерскую дожидаются своей очереди, курят и читают афиши.

Перед зеркалом в белой пудремантии сидит молодой человек с еле пробивающимися усиками. Его завивает франтоватый парикмахерский подмастерье с взбитыми кверху волосами, стоящими на голове, как копна.

– Смотри, Василий, на затылке покрепче, как бы шленским бараном, а на висках в колбаску припусти, – делает замечание парикмахеру молодой человек и пыхтит папироской.

– Господи! Да неужто впервой? Мы вашу завивательную политику-то знаем. Что вы нас конфузите! – отвечает парикмахер. – Сердца пронзать стремитесь?

– Да… думаю по церквам поездить. Рысак застоялся, ну и буду гонять из конца в конец и так норовить, чтоб церкви в четыре к шапочному разбору поспеть. Я больше для стояния на паперти, когда народ расходится, и для досмотрения на оные физиономии по женской гильдии. Интересные иногда букашки попадаются! Эдакие кошечки а-ля бутон амбре. Смерть люблю маленьких, кругленьких Макарьевского пригона бабенок!

– Губа-то у вас не дура, Сергей Игнатьич. И много, поди, вы этих самых сердец на своем веку пронзили, даром что в молодости приобретаетесь!

– Я-то? А вот как: ежели теперича все сердца на одну нитку нанизать, то можно два раза вокруг талии опоясаться. Да еще больше было бы, ежели бы папенька позволил юнкером в гусары поступить. А то он контру держит супротив этого занятия.

– Что вам гусары! Вы и так при вашей красоте и богатстве женской пол в лучшем виде путать можете. Шутка – эдакая у вас зонтичная фабрика! Играй в амуры, да и делу конец! Своих-то мастериц не трогаете?

– Неловко, забываться перед хозяйским глазом будут, а я по другим ведомствам хлещу. Свои сейчас головное мечтание о себе в ум возьмут. Бывали случаи, но я прежде с местов сгонял, а потом уж занимался. Ах, братец ты мой, вот перед постом была в цирке одна штучка так штучка! Живые картины в откровенном декольте она изображала. Ты знаешь, ведь я особенного малодушества, чтоб долго помнить, к ним не чувствую, а от этой и посейчас любовный засад в голове.

– Где вам чувствовать! Вы интриган известный и только одно коварство доказываете.

– А с этой, веришь ли, даже без коварства, и такие у меня мысли, что, мол, возьму я ее и куда-нибудь на берег моря, чтоб в уединении и под сенью струй… Ну просто… Ой! Ты мне ухо!..

– А вы сидите смирно. Долго ли до греха. Можно и волдырь щипцами нажечь, – говорит парикмахер и спрашивает: – Ну и что ж эта самая живокартинная девица?

– За границу уехала, – отвечает молодой человек. – Из Тирольских краев она, только на баварском языке разговаривала. Ежели по-немецки – туда-сюда, я слов двадцать знаю и амурный разговор вести могу, а тут она по-нашему в зуб толкнуть не смыслит, а я – по-ейному. Покажешь ей на шампанское – пьет, подашь вазу с персиками и дюшесом – ест, а сама все смеется, все смеется, и зубы как перламутр, а на щечках ямочки. Ну понимаешь ты!..

– Не вертитесь, Сергей Игнатьевич. Ей-ей, обожгу или клок волос отпалю.

– Ну, понимаешь ты, говорю… Ко всякой науке я заблуждение чувствую, а тут даже на баварском диалекте хотел из-за нее учиться, но только учителя найти не мог, потому здесь даже и в Академии наук этой грамоте не обучают. А тут уехала она, и вот я теперь сам с разрывом сердца. Так и не поняла моих чувств.

К разговору прислушивался отставной военный в высоком галстуке.

– А вы бы балетным языком, так она сейчас бы поняла, – сказал он. – Мы в сорок восьмом году в Венгрии в лучшем виде… А тоже по-венгерски-то слова «мама» не знали. Щелкнешь себя по галстуку – вина тащит, к сердцу руку приложишь – губы протягивает.

– Да ведь я при тех же движениях состоял, но не мог ласкательных слов объяснить и свое нутреннее чувство обозначить, – отозвался молодой человек.

– А зачем нутреннее? Вы наружное. Ведь они нутренние чувства все равно не ценят.

– Так-то так, но я хотел доказать, что без коварства со своей стороны ею поражен. Две радужные она мне, Вася, стоила, – обратился молодой человек к парикмахеру.

– Что вам, Сергей Игнатьич, две радужные! Десять простых дождевых да десять солнечных зонтиков продали – вот и сквитали убытки.

– Ну, это ты врешь! Со слоновой кости ручками двадцать зонтиков-то продать надо, чтоб убытки сквитать. Да это наплевать нам, а жаль, что за границу-то улизнула. А уж потешил бы я ее! Во все новомодности бы одел, рысака заводского бы подарил. Ты знаешь, ведь я нынче наследство от дяденьки получил. Дядя умер.

– Ой, что вы! – воскликнул парикмахер. – Честь имею вас поздравить. А хороший старик был. Все, бывало, к нам заходил затылок подбривать перед баней. От какой же болезни они прияли кончину праведную?

– А бог его ведает. Изворот ума начался, и все стал понимать шиворот-навыворот. Ведь он у нас был человек старого леса и суздальского письма, а тут вдруг умственная меланхолия началась насчет пищи. То вдруг мороженого крокодила из Азии себе выписал, чтоб заливное делать, то устричные почки какие-то у Елисеева ищет; купил пару попугаев и давай их в уксусе мариновать. Сам у наших родственников над дикой козой с золотыми рогами на свадебном обеде смеялся, а тут вдруг купил черепаху и стал в щах ее себе варить. Да что: достал у татар лошадиную печенку и с бламанжеем ее съесть покушался, да уж приказчики остановили и в полицию дали знать.

– С чего же это он так у вас повихнулся?

– Да с денежной пропажи, говорят. Были у него выигрышные займы в старой рваной шапке зашиты, а у него ее в бане и обменили. И что ж ты думаешь?.. Как увидал, что шапка-то не его оставлена, тут же, не выходя из бани, послал за полдюжиной шампанского и ананасами и давай парильщиков угощать. А допреж того так жаден был, что на кислые щи скупился. Скоро будет готово? Вон уж в церквах к «достойне» отзвонили.

– Готово-с, только фиксатуаром пробор притереть.

Раз, два… Пожалуйте!

– Вот тебе рубль целковый. Сдачу своей собственной мамзели на шоколадное удовольствие возьми!

Молодой человек надел пальто и, сопровождаемый поклонами парикмахера, вышел на улицу.

У ворот

Дворники только что получили бляхи.

У ворот на скамейке сидит дежурный дворник в тулупе и с бляхой на шапке. Время под вечер. Мимо него в ворота и из-за ворот то и дело шныряют прохожие. Проходит кухарка с молочником сливок в руках и улыбается ему.

– Кто идет? – шутливо спрашивает он ее, прищурившись и скашивая глаза.

– Человек, – отвечает она и останавливается. – Настоящий живой человек.

– Какой же ты человек? И какую такую ты имеешь праву облыжно человеком называться? Должна отвечать по пунктам.

– Я тебе и отвечаю. Кто я, по-твоему, пес, что ли?

– Не пес, а просто баба, значит, и должна свой чин произнести во всем составе. Баба, мол, из семнадцатого номера.

– Ошибаешься, я вовсе и не баба, а девушка. Так у меня в паспорте сказано.

– Мало ли что в паспорте! А мы тебя к бабам соприкасаем, потому очень чудесно все это чувствуем.

– Что написано пером, то не вырубишь топором. Мне паспорт-то волостное начальство дало. Пусть пропишут, что младенец, ну и буду считаться младенцем. Как же ты этого не знаешь? А еще дворник и бляху себе на шапку нацепил!

– Не рассуждать! А проходи своей дорогой. Ах ты, уксусница! – шутливо кричит на нее дворник и топает.

– Ан не пойду! Скажите пожалуйста, какое начальство вы искалось! Хочу стоять и буду стоять.

– Акулина, не раздражай меня! Рассержусь – сейчас под штраф подведу.

– А какой же ты штраф с меня возьмешь?

– Известно, какой с вашей сестры берут… Ну, чего зубы скалишь? Проходи, проходи!

– А может, я с тобой хочу рядышком на скамеечке посидеть!

– Ни в жизнь этого быть не может, потому я здесь сижу для подозрения улицы. И это не скамейка, а мой пост, значит, ты мне отвлечение делать будешь. Поняла?

– Да кто тебя ноне поймет! Вишь, ты какие слова-то говоришь… Послушайте, а эта самая бляха на шапке вам к лицу, и вы даже на военного предмета смахиваете.

– А любишь военных-то? У, шустрая! Была бы у меня бляха на груди, так больше бы к лицу было.

– А нешто у кого на груди, то чин больше? – спрашивает кухарка.

– Известно, больше. Тогда с почтальоном вровень.

Ну, с богом! Не проедайся! Сливки скиснутся.

– Постой, дай хоть с бляхой-то поздравить. Честь имею поздравить вас, Силантий Тихоныч!

– Спасибо. Только кабы ты путная-то была, так вот ужо, как я сойду с дежурства, кофейком попотчевала бы да рюмочку поднесла.

– А неужто я беспутная? Да приходи, сделай милость. У нас еще пирог от обеда остался. И пирога дам. Только ведь и с тебя литки надо. Ведь ты чин-то получил. Хоть бы орешков…

– А нешто твой солдат тебе орешков носит? Наш брат мужчина сам норовит взять с тех, которые при еде.

– Уж и солдат! Да где ж ты у меня солдата нашел? Вовсе у меня нет никакого солдата.

– Ну вот! Зачем же я у ворот сижу? Я, брат, все вижу. К кому же это кажинный день в вашу квартиру солдатский кум ходит?

– Это седьмого-то флотского экипажа? Да вовсе и не ко мне, а к нашей горничной. Да и какой кавалер-то! Он не только чтобы что-нибудь взять, а вчера еще сам пару апельсинов принес. Нет, брат, я сердцем совсем чиста, и никого у меня нет.

– Ой, врешь! Подозрительна ты мне, очень подозрительна! Ну, кайся! Перед дворником должна быть как на духу. Рано ли, поздно ли он все узнает.

– Ну вот, ей-ей, никого нет. Был солдат, только не настоящий, а из поштана, но теперь померши.

– А офицерский денщик из двадцать первого номера? Нешто я не знаю, что он тебе сахарное яйцо подарил?

– Ей-богу, из одного только блезира, как учливый кавалер.

– Чудесно. Ну, а барин из четырнадцатого номера зачем тебе улыбки на лестнице строит?

– Да что ж мне делать, коли он строит? У него уж рожа такая миндальная. Он на кошку, что на лестнице сидит, взглянет и перед той зубы скалит. Я уж и то язык ему показала.

– Ну, ступай и веди себя хорошенько! А к ужому кофей приготовь. Как сменюсь, так приду.

– Прощайте, новоиспеченный кавалер с бляхой! – приседает кухарка и идет на двор.

Дворник вынимает из-под себя газету, развертывает ее и начинает читать по складам. К дому подходит купец в высоких сапогах, картуз с большим дном и в широком пальто.

– Какая литература обозначена? Что насчет Туретчины? – спрашивает он, остановившись.

– Гаврилу Давыдычу! – раскланивается дворник и отвечает: – Да разное пишут. Даже и не разберешь.

– То-то. А все оттого, что народ очень мудрен стал. Сидишь?

– Сижу-с. Нельзя без этого. По временам сон клонит, но мы сейчас папироску из газеты свернем.

– Ладно. Ну, что смотришь? Бери меня. Видишь, я пьян?

Купец подбоченивается.

– Зачем же я вас брать буду, коли вы у нас купцы обстоятельные. Вы нам и на чай и по стаканчику подносите, а мы это чувствуем. На ваши деньги за квартиру у нас такое усмотрение как бы у себя в кармане. Вот шушеру разную, которая за квартиру затягивает, так мы еще дня за три до срока тревожим, чтоб напоминовение.

– Ну, то-то. Но все-таки, как же у тебя в голове нет такого мечтания, что я пьян? – допытывается купец.

– Вовсе даже и не пьяны, а просто выпимши, как бы для куражу. Вот ежели бы вы с падением…

– В пьянственном образе с падением я никогда не бываю, потому в ногах слону подобен. А что до слепоты, то иногда и на фонарный столб налетишь. Вот и теперь у меня в глазах такой вид, что у тебя две бороды и нос крючком.

– Полноте шутки шутить, Гаврила Давыдыч! Не может этого быть. Это только при зеленых змиях.

– А почем ты знаешь, может статься, уж у меня зеленые змии и показались, и я радугу вижу?

– Что вы! Да у вас и облик совсем свежий. А разговор хоть сейчас часы читать.

– Ой, не шали! Ой, не подпускай лукавства! Наскрозь вижу тебя, даром, что ты с бляхой!

– Какое же наше может быть лукавство супротив вас, обстоятельного купца? Я дворник, а вы купец, у меня только бляха, а у вас медаль. Ну и значит, что мы не смеем лукавство!..

– Врешь. Такое лукавство в глазах, что ты на выпивку получить хочешь, но из себя деликатный сюжет строишь. А ты сии чувства откинь и проси. На, получай двугривенный без спросу!

– Много вам благодарны, ваше степенство, – говорит дворник, принимая деньги и снимая шапку.

– Не за что. Ну, давай поменяемся шапками. Я тебе свой картуз дам, а ты мне свою шапку.

– Да нельзя-с, Гаврила Давыдыч, благовидности не будет, хотя оно нам и лестно с таким купцом… Извольте идти своей дорогой, держась по стенке, а наша такая обязанность, чтоб у ворот сидеть.

– Ну и сиди, а мы это будем чувствовать и знать, что нас караулят.

Купец махнул рукой и пошел во двор. К воротам подбежал пожилой мужчина в цилиндре.

– Дворник! Где здесь полковница Расхлябова квартирует?

– Это одноглазая-то барыня? В сорок третьем номере.

– А где сорок третий номер?

– По лестнице за прачечной.

– А где у вас прачечная?

– Да сейчас рядом с сапожниками.

– Тьфу ты, пропасть! Да ведь я не знаю, где и сапожники живут. Возьми и проводи меня.

– Нет, уж это подождешь! Нешто я могу с дежурства отлучаться?

Мужчина бежит на двор и вопит:

– Дворник! Дворник!

На Конной

Воскресенье. На Конной площади идет торговля лошадьми. Появились барышники в синих суконных чуйках, опоясанных красными кушаками с кнутами за поясом, и выставили лошадей, предварительно приготовив для них «видное местечко», то есть взрыв землю и насыпав нечто вроде бугорка. Кони привязаны к телегам и жуют корм. Бродят черноусые цыгане, подторговывающие лошадей и тем набивающие им цену среди покупщиков. Покупщики явились с кучерами, с коновалами, дабы не обмануться в покупке. Они смотрят лошадям в зубы, берут их под пах, чтоб узнать, молода ли лошадь и не лягается ли. Остановились мимо ехавшие извозчики прицениться к животинам. Есть и так, любители. Лошадей проводят, проезжают в барышнических тележках с мельхиоровым набором.

Вот купец с кучером и коновалом покупают «расхожую лошадь» и ищут непременно шведку.

– Да зачем вам непременно шведку? Шведка только для охоты, а ежели для хозяйской езды и не в парад – то вот вам конек чудесный. Жеребец был. Лошадка заводская, только, известно, аттестат утерян, потому она больше по бабьим рукам ходила. Где ж женщинам соблюдать коня! – говорит бородатый барышник. – Сень, Сень! Промни гнедого меринка-то! – кричит он сыну, молодому парню с серьгой в ухе. – Чего глаза-то выпучил, дерево стоеросовое!

Меринка проводят.

– Да заводский! – с усмешкой кивает кучер. – Видно, от двадцатипятирублевого и красненькой?

– Э, дура с печи! А еще кучер! Нешто таких коней за тридцать пять рублей покупают? Поди, наездником туда же считаешься! – огрызается барышник. – Две сотельные сам за него содержанке Адельфине Францевне дал, да два месяца стоял он у меня на навозе и даром корм травил, потому закован был. Ну а теперь ему хоть сейчас серебряные вазы брать.

– Конь-огонь; ты его кнутом, а он те хвостом, – продолжает кучер.

– Дубина! Вы его, наше степенство, не слушайте. Мало ли, что он мелет. Ему, надо статься, вон в том углу за опоенного синюху присудили, чтоб смаклерил вам.

На страницу:
4 из 5