bannerbanner
Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни
Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни

Полная версия

Саврасы без узды. Истории из купеческой жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Я так слышал от одного барина, что во французских заграницах еще лучшую модель насчет этой самой заманки придумали, – прибавляет чуйка. – Там такие суровские лавки свое существование имеют, что при них буфет на манер как бы в трактире. И как только мужчина что купил – сейчас ему задарма и в презент рюмку водки подносят, а ежели барыня – женскую сладость либо чашку шиколаду; младенцу – леденец сахарный, а которые мужчины ежели из непьющих, то даровая сигарка преподносится. И называется это у них торговля с угощением.

– Что ж, это дело хорошее, можно бы было и нам такую штуку завесть, – согласился купец, – да ведь патентами замучают. Трактирщики такую на тебя раскладку нагрузят, что небо-то с овчинку покажется! И распивочные подай, и раскурочные внеси, водочно-настоечные отдельно уплати, городские, общественные, добавочные, прибавочные, экстренные, особенные – смотришь: семь шкур и сдерут. Нет, нам это не рука! Облизьяна с органом много лучше! Та без акциза.

Купец плюнул, запахнул шубу и со злостью пошел своей дорогой.

Еще свет Яблочкова

Площадь Александринского театра освещена на пробу электрическим светом Яблочкова. Тут же мелькают газовые фонари и кажутся совсем блеклыми. Как водится, останавливается народ и толкует.

– Однако это самое электричество-то повсюду пущают!

– Дешево, оттого. Газ все-таки из каменного угля делается, а этот из простого самоварного угара.

– Из самоварного угара? Ловко же придумали! А допреж нынешней зимы об этом электричестве что-то не было слышно. Все мингальский огонь шел.

– С приезда китайского посольства он. Китайцы его в бочках сюда привезли, чтоб газовому обществу подрыв…

– А как же говорили, что Яблочков придумал?

– Да ведь Яблочков китаец и есть, только в нашу веру крещенный. Ведь у них все равно как у жидов: как перекрестится, так сейчас косу долой и русскую фамилию принимает.

– Так. То-то видел я партрет евонный. В «Стрекозе» пропечатан. Так он при всем своем косматии обозначен. Уж и волосья отросли.

– Порядок известный. Уж коли мухоеданство побоку, то и головобритие оставь, и лошадятину брось жрать, и жен своих разгони да при одной жене останься, а то опять в старую веру прогонят.

– Поди ж ты, какая вещь! Простой самоварный угар, а как горит! На газ-то и не взглянешь.

– Да, вот простой угар, чад, а нынче в дело идет. Нынче всякая дрянь на потребу. Прежде вон в Чекушах около кожевенных заводов целые горы дубильной корки валялись и только просили заводчики всех – увези, мол, ее куда-нибудь на Голодай, а ноне по два целковых за воз продают. Говорят, что какие-то немцы начали из этой корки леденцы кондитерские делать.

– Наука! Ничего не поделаешь! Да и не одни немцы! Вот трактирщик Ротин мусор по помойным ямам стал сбирать, жжет его в какой-то особенной печке, и что ж ты думаешь? Фарфоровая и стеклянная посуда у него выходит. В газетах было писано, я не вру. Говорят, что на прошлой неделе такое потрафление: жжет он одну помойную яму – глядь, а у него в печке графин с четырьмя рюмками стоит.

– С водкой? – спрашивает кто-то.

– Ну вот! Уж и с водкой. Будет с тебя, что и так граненый графин с рюмками.

– Да… С каждым годом народ-то умудряется все больше и больше… – протягивает купец. – Чего доброго, опять задумают строить Вавилонскую башню до небес.

– Да ведь Вавилон-то, говорят, провалился сквозь землю за это.

– То Содом. А Вавилон и посейчас стоит, только там безъязычные англичане родятся. Так я опять об дряни-то. Мы вот в Апраксином переулке живем. Так у нас по квартирам ходил один немец и деревянные катушки из-под ниток сбирал. Спрашивали тут у нас, на что ему эти самые катушки. «Мыло, – говорит, – из них варить буду».

– Знаю я этого немца, – слышен голос. – Он, окромя того, сургуч с конвертов сбирает. Только про сургуч он нам сказывал, что на такую потребу, чтоб родителю своему памятник на могилу отлить. Проклял, вишь ты, его родитель евонный – вот он, чтоб заклятие с себя снять, и сбирает ему сургуч на памятник. Еле ходит немец, словно на тараканьих ногах, и совсем нутром помутившись от этой анафемы.

– Помутишься! Родительская анафема хуже семи лихорадок измает. А то вот, господа, есть такие люди, что билеты от конки сбирают.

– Это в лекарство. Те от груди пьют, чтоб мокроту гнало. Заварят как бы чай и пьют.

– Вовсе и не в лекарство, вовсе и не от груди. А дело в том, что англичане в газетах объявили, что кто десять миллионов билетов соберет и в город Англию предоставит, тому они хмельные острова отдадут.

– Какие хмельные острова?

– Мадерные. Где мадера и ром делается. Отняли они их от турок да стали замечать, что очень уж спиваться с кругу начали и совсем от делов отбились, так вот, что себе не мило, то попу в кадило.

– Вы это про билеты конно-лошадиной дороги? – слышится вопрос.

– Про них самых.

– Вот не в ту жилу и попали. Англичане такой интерес держут, чтоб тридцать миллионов почтовых марок собрать! Что им конно-лошадиные билеты! Какой в них вкус? А кто тридцать миллионов марок сберет и представит ихнему банкиру, то банкир сейчас жениться обещался. Триста миллионов у него.

– А ежели мужчина предоставит?

– Эта публикация только для женского пола относится. Одна гувернантка сбирала. И уж совсем было собрала, осталось всего каких-нибудь полсотни собрать – вдруг пожар, и все прахом пошло! Сразу с горя рехнулась, и такая штука, что в одну ночь у ней полголовы с отчаяния поседело: одна половина черная осталась, а другая – как лен белая.

– Дозвольте узнать, с чего это опять сегодня лектричество зажгли? – спрашивает какая-то женщина.

– Лектричество-то с чего палят? А сегодня в манеже, на конской выставке медали лошадям раздавали, ну вот по сему случаю и зажгли.

– Лошадям медали? Да что вы, батюшка! Не хотите ответить, так не надо.

– Что ж тут удивительного? Откуда вы приехали? Ноне и телятам медали давали. Вон будет цветочная выставка, так и на древеса навесят. Какая-нибудь камелия в цвету и будет в серебряной или золотой медали.

– Ах эдакие… А я думала… Ну, пардон.

– Ничего-с. Окромя того, почетное гражданство лошадям раздавали.

– Почетное дипломство, – поправляет кто-то.

– Все равно: что дипломство, что гражданство. Все-таки почет большой. Уж та лошадь, у которой почетная бумага, – ее в солдаты не возьмут, она от конской повинности освобождена.

– И купцы получали?

– Купцы. То есть опять-таки купеческие жеребцы. И такое торжество в буфете на выставке было, что страсть! Одного рысака на радостях начали даже шампанским поливать.

Через Невский по направлению к памятнику Екатерины переходят молодой человек и девушка.

– При керосине я имел любовное объяснение, при сальной и стеариновой свечке тоже, раз даже и при восковой покусился; при газе – былое дело, при бенгальском огне – то же самое, теперь позвольте мне при электрическом свете свое сердечное откровение сделать. Авось чрез это самое моя пламенность удачнее будет, – говорит он.

– Ах, оставьте, пожалуйста! Все-то вы с интригами, – отвечает она.

– Какая ж тут интрига, коли я даже душу свою перед вами выворотить могу.

– Ну что ж из этого? Выворотите, а в ней и окажется дырка.

– Мерси за комплимент. Прощайте! Стоило после этого вам на Пасху сахарное яйцо с музыкой дарить! А я еще такое мечтание имел, чтоб впоследствии драповое пальто с плюмажем…

Молодой человек раскланивается и отходит.

– Петр Иваныч! Куда же вы? – кричит ему вслед девушка. – Уж и сказать ничего нельзя!

Мамка

В одном семейном доме собрались вечером на Святой неделе гости и в ожидании партии в преферанс, вист или стукалку пили чай в гостиной и разговаривали. Были тут молодые люди, пожилые и старики; были холостые и женатые. Разговор шел о разных предметах, но как-то плохо клеился. Внимание всех мужчин было обращено на нарядную, молодую и красивую мамку-кормилицу, поминутно мелькавшую то в спальной, то в столовой, то в прихожей. Время от времени мамка, подходя к дверям, заглядывала в гостиную и с любопытством смотрела на гостей. Это была совсем русская красавица: полная, белая, румяная, темнобровая. Роскошный шелковый штофный сарафан, повойник и белая кисейная рубашка делали ее еще привлекательнее. Мужчины всех возрастов чуть не отвертели себе головы, оборачиваясь в ту сторону, где появлялась мамка, и отвечали на вопросы дам невпопад.

– А куличи, Петр Анкудиныч, вы у себя дома пекли или в булочной покупали? – спрашивала тощая дама солидного кругленького толстячка с сердоликовой печатью на часовой цепочке.

– Да, дома-с… Нельзя без кулича. Только булочник Иванов слишком много изюму и апельсинной корки в него положил, – отвечал толстячок, потирая лысину, и тут же прибавил: – Ах, мамка-то – какая прелесть!

– То есть как же это? Пекли дома, а булочник Иванов изюм клал? – недоумевала дама.

– Нет-с, дома мы куличей не пекли. Это я так… Вы спрашиваете, а я на мамку загляделся. Не стоит дома печь, больше припасов испортят, чем напекут.

– А почем платили?

– Два рубли дал за мамку и рубль за пасху… Яйца дома красили.

– Как за мамку?

– Ах, что я!.. Я вот все на мамку-то любуюсь. Два рубли за кулич и рубль за пасху. Дорогонько, да зато уж и прелесть же! Просто кровь с молоком, а рыхлость – восторг.

– Да вы опять про мамку?

– Нет-с, я про кулич!.. Вот я все думаю: христосовался я с мамкой или не христосовался? Впопыхах-то я и забыл. Кажется, что не христосовался. Лучше похристосоваться.

Солидный толстяк встал с места и направился в столовую, где мелькал сарафан мамки.

– Христос воскрес, матушка! – сказал он.

– Да я с вами, барин, уже христосовалась, – отвечала мамка. – Вы ко мне подходили.

– Что ты! Что ты! Это, верно, был не я, а другой кто-нибудь, и ты ошиблась. Здесь есть такой же полный мужчина, как и я, и даже лицом на меня похож.

– Ах, сударь, да неужто я дура беспамятная? Окромя того, у меня глаза есть. Вы еще меня щетиной своей укололи. Вот и полтинник мне в руку сунули.

– Сейчас и видно, что ты врешь, моя милая. Я полтинник никогда не даю прислуге, а всегда оделяю рублями. Вот тебе рубль на кофий. Христос воскрес!

– Что ж, похристосоваться мне не устать стать. Губы не купленные. Воистину воскрес.

Мамка отерла рукой губы и только что чмокнулась с толстяком раз, как к нему подскочила его жена и схватила за руку.

– Вы это чего тут? Вторично с мамкой христосуетесь? Идите в гостиную и садитесь на свое место! – крикнула она. – А тебе, милая, стыдно женатых людей завлекать! – обратилась она к мамке. – Какая же ты кормилица, коли норовишь с мужчинами повесничать! Нечего сказать, хорошо молоко для ребенка будет! Я еще хозяйке твоей пожалуюсь.

– Да что ж, сударыня, коли они сами ко мне лезут!

– Он по своей глупости и волокитству лезет к тебе, а ты беги от него прочь! Ну, что вы стали! Марш в гостиную! – топнула жена на мужа.

В гостиной разговаривал с хозяином важный на вид, сухой и длинный старик с геморроидальным лицом и орденом на шее.

– Заутреню мы стояли на клиросе, не тесно было, но чересчур душно и жарко, – с серьезной миной на лице рассказывал старик хозяину, но вдруг осклабился в улыбку и произнес: – Ах, какая мамка-то у вас красавица! Где вы такую отыскали?

– В воспитательном доме взяли. Она новгородская, – отвечал хозяин.

– Восторг, восторг! – твердил старик и вздел на нос пенсне. – Доложу вам, я потому люблю Светлый праздник, что здесь без чинов… Высший с низшим христосуется. Тут уж всякая гордыня в сторону, «друг друга обнимем, рцем: братие». Тут, так сказать, слияние наше с народом. Я и с прислугой… И завсегда первый восклицаю: «Христос воскрес!» Скажу более: ежели я с кем не похристосовался на Пасхе, меня совесть гложет. Вот, кстати, я с вашей мамкой еще не христосовался, а это нехорошо.

Старичок поднялся с места и направился в столовую. Хозяин последовал за ним.

В столовой какой-то рослый гимназист лез в мамке, чмокал ее и говорил:

– Да ей-богу же, не христосовался! Знаешь, это даже не по-христиански – отказываться!

– По-христиански только до трех раз, а вы уж седьмой раз целуете меня, – отбивалась мамка.

– Нехорошо, молодой человек, нехорошо! Мамку не след тревожить, она ребенка кормит, – наставительно произнес старичок и сказал: – Христос воскрес!

– Опять! Да что вы, сударь! А в прихожей-то? Еще расцеловались и за щеку меня ущипнули.

– Что ты, дура, брешешь! Когда же это? И как ты смеешь меня лгуном выставлять, когда мне даже начальство оказывает полное доверие, – сконфузился старик.

– Начальство само по себе, а я сама по себе, – отвечала мамка, улыбаясь красивым лицом и выставляя ряд белых, как перламутр, зубов.

– Ну полно, Федосья! Похристосуйся с Иваном Иванычем и иди в детскую. Нечего тебе тут слоняться! Только людей смущаешь, – строго сказал хозяин. – Ступай к ребенку.

– Да ребенок спит, а мне на гостей посмотреть хочется, – уклонялась мамка и, похристосовавшись со старичком, сказала: – Это уж в последний раз. Хоть разбожись, так больше не стану.

Хозяин начал усаживать гостей играть в карты у себя в кабинете и, держа в руках колоду, спросил:

– А где же наш именитый купец Семен Спиридоныч?

Но тут в столовой раздался возглас мамки:

– Оставьте же, господин! Ну что это за срам такой! Ей-ей, я буду хозяевам жаловаться!

– Верно, это Семен Спиридоныч и есть. Семен Спиридоныч!

– Сейчас, – откликнулся кто-то из столовой, и в кабинет вошел купец с медалью на шее. – Уж больно у тебя мамка-то хороша. Хотел для счастья перед картами по спине ее похлопать, – обратился он к хозяину.

– Не тревожьте, господа, мамку! – вырвалось у хозяина. – Право, это ей для молока нехорошо.

– Ну вот! Через это еще лучше молоко будет. А ты вот что: ежели у тебя насчет этого запрещение, то ты вывеси объявление, что, мол, господ посетителей просят мамку перстами не трогать. Тогда все и будут знать.

Сели играть в преферанс: офицер какой-то, старичок, купец и солидный толстяк. Толстяк то и дело посматривал из кабинета в столовую и на первых же порах вместо слова «пас» произнес «мамка». Случай был не единичный. Купец пошел в вист на восемь червей и обремизился.

– Пиковой масти у меня на руках не было, а я на мамку бланк понадеялся и думал укрыться козырьком, – сказал он.

В это время мамка опять взвизгнула.

– Это уж из рук вон, как там мамку тревожат! Надо заступиться, – сказал сдававший карты офицер и вышел в столовую, чтобы посмотреть, что там делается, но и сам пропал.

– Владимир Данилыч! – звали его игроки.

Он явился. Сзади его бежала мамка.

– Так вот же тебе, – нагнала она его и ущипнула за руку.

– Да за что же? Помилуй! Я просто хотел с тобой по-христиански похристосоваться, – оправдывался он.

– Мамка! Ежели ты сейчас не уйдешь в детскую, я сведу тебя туда сам и привяжу за ногу полотенцем к кровати! Вон отсюда! И чтоб духу твоего не было! – горячился явившийся на шум хозяин и топал на мамку ногами.

Ледоход

Лед на Неве взломался и плывет по течению. На льдинах то и дело попадаются неизвестно где и когда брошенные старые сапожные опорки, обручи от бочек, кирпичи и другая никуда не нужная дрянь. Воскресенье, вследствие чего на набережной Невы довольно много гуляющей публики, любующейся ледоходом. Некоторые остановились у гранитных перил и смотрят. На льдине плывет стоптанная резиновая калоша, и это дает повод к разговору.

– А калоша-то важная и послужила бы, ежели вторую товарку на левую ногу к ней отыскать, – говорит старый нагольный тулуп. – В лучшем бы виде босовички вышли.

– Зачем на левую ногу товарку отыскивать, коли она сама с левой. На правую ищи, – отвечает чуйка.

– Уж будто и с левой! Неужто мы не видим, что с правой? Где ж у нас глаза-то?

– А кто ж те ведает. Может быть, ты их на праздниках вином залил. С правой! Кому ты говоришь! Вы по какой части в своем рукомесле?

– Мы-то? Мы кладчики, по строительной части будем. С Благовещенья у подрядчика подрядившись.

– А мы сапожники, значит, я завсегда могу тебе насчет калоши нос утереть. Понял? Теперича завяжи нам сейчас глаза и скажи: «Трифон Затравкин, с какой ноги подошва?» – на ощупь пойму. Ты говоришь – товарку калоше подыскать надо, а я тебе такой альбом, что она и без товарки на стельки уйти может. То-то.

– Резинковая калоша и для лиминации первый сорт, – вмешивается в разговор синий кафтан, – потому это самая новомодная модель, ежели в нее сала наложить и скипидаром сверху побаловать! Жгли мы тут как-то у себя у ворот, так чище лектричества пылала, совсем как бы мингальский огонь. Ведь вот задарма пропадает.

– Не пропадет. Чиновники в Галерной гавани в лучшем виде словят, – задумчиво произносит ундер в отставном военном сюртуке с нашивками на рукаве и с узелком. – А калоша эта, братцы, беспременно купеческая. Ехал через Неву из Ливадии хмельной купец и утерял с ноги. Вернее смерти.

– Ну уж и купеческая! Зачем же такая супротивная критика на купцов? – обиделся прислушивавшийся к разговору купец в длинном пальто и с зонтиком. – Почем ты знаешь, может быть, она из Туретчины плывет. Вошла в Черное море, а оттелева сюда.

– В Туретчине мухоедане калош не носят. Были мы там в Крымскую кампанию, так видели! – дает ответ солдат. – Турке все равно, что нашему столоверу сапог на сапог воспрещается надевать, потому вера не позволяет.

– Ему вера не позволяет, это точно, а нешто не мог он с болгарской ноги снять? Учинил турецкое зверство, снял ради озорничества с убитого калошу, да и бросил в черноморские проливы. Кто ее ведает, может статься, она с прошлого года сюда плывет. Ведь калоша – не сахар, в воде не растает.

– Пустое! Где из Туретчины сюда приплыть! По дороге ее десять раз крокодил проглотит. Скорей же она из ветлянской эпидемии сюда стремится. По Волге живо доплывет. Там в головном полоумии от смертного страха и не такие вещи в реку бросали, а почище. В газетах было пропечатано, что один купец бочонок с золотом на волю плыть пустил.

– Ой, врешь! – перебил его купец. – Купец не пустит, купец и перед смертным часом цену деньгам знает, потому они у него по́том добыты.

– Ну уж это ты оставь, почтенный, – говорит мужик. – Ваш купеческий пот только за чаем в трактире выходит.

– Ан врешь! Я теперича в шесть часов утра поднимусь, да десятерым таким, как ты, у себя на постройке зубы начищу. Чувствуешь ты это?

– Не больно-то по нынешним временам и начистишь! Смотри сам-то поберегись. Былое дело, на купцов-то тоже охотились. Купеческий зверь, что твой заяц, труслив.

– А ну-ка, тронь, попробуй мою трусость!

– И трону. Думаешь, не трону? Так-то смажу, что живо всмятку происшествие сделаю, задень только меня.

Мужик подбоченился и стал петухом. Купец засучил рукава и поплевывал на руки.

– Да что вы, братцы! С чего вы! Пантелей, брось! – остановил мужика его товарищ.

– Нет, постой! Какую такую он имеет праву? – горячится мужик. – Где городовой?

– Ты меня городовым-то не стращай. Деревня сивая! – презрительно сказал купец.

– Чего деревня! Али тебе в части-то не привыкать стать сидеть? Ах ты, городской обыватель! Верно, кому часть, а тебе – дом.

– Дом? Ну, уж насчет этого будьте покойны. У нас на Лиговке такие собственные палаты построены, что в семи комнатах можем вытрезвиться. Приеду домой хмельной, так двое молодцов под руки поведут, а двое ножные костыли переставлять будут.

– Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых! Уйти лучше от греха! – машет рукой ундер и отходит, а купец и мужик все еще переругиваются зуб за зуб и размахивают руками.

К толпе подходит баба в синем кафтане с длинными рукавами и в расписном ситцевом платке.

– Потонул здесь кто, голубчики, что ли? – спрашивает она.

– Брысь! Зашибу! Ты чего лезешь? – кричит на нее купец.

– Уйду, уйду, не щетинься! – говорит баба, вздрогнув и пятясь от купца, и тут же прибавляет: – Я не видала, что хмельные, хмельным я не перечу, знаю, как им потрафлять. У меня муж с деверем такие же.

– Хмельные! Я те покажу «хмельные»!

– Молчу, голубчик. Я мужчинский нрав завсегда приучена уважать. Такой букварь мне на эту науку пропечатывали, что чудесно помню. Христос с тобой! Куражу твоему я не препятствую. Научили родственники, научили.

– То-то!

Мужик скашивает на купца глаза и смеется.

– Ну, вот ты теперь по себе антиллерию и нашел. С ней и воюй сколько хочешь, потому баба для тебя торпеда самая настоящая, ну а нас не трожь, мы сами супротив тебя какую угодно бомбардировку начать можем! – закончил он и крикнул товарищу: – Пойдем, Кондратий, в трактир! Что на него, на фараонову мышь, смотреть! Не узоры на евонном патрете написаны!

На могилках

Вторник Фоминой недели. Радоница. Православные поминают на могилках родственников.

– Федор Аверьянович! Федор Аверьянович! Милости просим! Зайдите на наши могилки излить ваши заупокойные чувства! – окликает сибирка идущего по мосткам жирного и важного на вид купца и распахивает перед ним калитку палисадника. – Мы в вашем разряде были и вашим сродственникам поклонялись. Сделайте и нам эту самую ответную учливость.

Жирный купец, не снимая с головы картуз, кивнул головой, остановился и колеблется: зайти или нет. Жена его вопросительно смотрит ему в глаза. Сибирка слегка заплетающимся от выпитого вина языком продолжает:

– Господи, да неужто мы прокаженные, что вы боитесь! Оно хоша мы и приказчики, но все-таки люди и завсегда можем хозяев уважать. Конечно, наш усопший тятенька, приявши в Бозе кончину праведную, вам по векселю не заплатили, но все-таки супротивность иметь на покойников – большой грех. Извольте хоть у отца протопопа спросить. Отец протопоп! – кричит сибирка, завидя идущего вдали священника, и машет ему рукой.

– Чего ты орешь-то, оглашенный! Я и так зайду! Только публику в искушение приводишь! – говорит купец. – Ну чего мараль заводить при народе? Сейчас остановятся и начнут зевать. Право, оглашенный!

– Оно хоша я и оглашенный, а вера во мне крепка, то есть так крепка, что с хозяевами поспорю!

– Что ж, зайдем к ним, – уговаривает купца жена. – Милосердие прежде всего на свете. Вот хоть разбитое яичко им в могилку закатаем. Зачем такую борзость духа показывать?

Купец пропихнул в палисадник жену и зашел сам. Сидевшие в палисаднике женщины засуетились и повскакали с мест. Кто начал вытирать рюмку, кто резал пирог.

– Вот в этом самом месте тятенькин прах покоится, а по углам у нас невестки да младенческая мелочь погребены, – указала сибирка. – Но прежде позвольте мне вам такое противоречие сделать: тятенька наш при живности своей никогда не был подлец, а что они после своей смерти денежную совесть не оправдали и по векселю вам не заплатили, то сие от тех карамболей происходит, что оная смерть последовала за питием чая, так как они скоропостижно… А честности у них было хоть отбавляй.

Купец подбоченился.

– Так-то так. Пой соловьем, авось дурьи уши найдутся, – произнес он. – Но отчего же ты, сын почтительный, и гривенника за рубль по отцовскому долговому обязательству мне не предложил?

– Мы люди махонькие, еле себя и старушку няньку кормим, а после смерти тятеньки всего и живота-то осталось: петух да курица, крест да пуговица – вот и весь евонный рогатый скот с медной посудой. А что до денежного истиннику, то даже погребение совершали на счет енотовой шубы. Стул о трех ногах да рваную сибирку вам в уплату по векселю не предложишь. Сунулся бы к вам с таким ультиматумом, так, пожалуй, и загривочное награждение мне учинили бы при вашей строгости.

– Загривочное-то награждение тебе и посейчас следовает, – вспыхнул купец. – Шампанское с цыганками пить умеешь, ананасы им дарить в силе, а насчет отцовских долгов…

– Федор Аверьянович, что вы! При маменьке-то и при супружнице нашей… – остановила его сибирка и, кивнув на женщин, прибавила: – Они в шестом месяце беременности. Долго ли до греха? Вдруг ваши слова за настоящий манер примут? Сейчас ревность…

– То-то, ревность! Не любишь правду-то.

– Федор Аверьяныч, оставь! Ну полно, смирись, брось. Ведь на загробное поминовение пришел, – дергала купца за рукав жена.

Купец успокоился и поклонился женщинам. Сибирка подала ему рюмку.

– Пожалуйте вот мадерного хереску… Самый сногсшибательный. Яд – насчет крепости. С полубутылки сатанеешь, – предложила она.

– Иностранным иноверческим вином православного человека не поминают, – произнес купец.

– В таком разе хрустальным настоем позвольте просить. Мы и простячку сумели в чайничке протащить. Пожалуйте, вкусите с миром! Маменька, где у нас простяк? – крикнула сибирка.

Старушка в ковровом платке на голове схватила чайник и нацедила из него купцу рюмку водки, низко-пренизко поклонившись. Купец снял картуз.

На страницу:
3 из 5