bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Ты слышал это, – говорит Дю Лез. – Эта коробка будет в голове тигра.

– Еще, – произносит Аббас, пораженный.

Дю Лез нажимает на мехи: тигр рычит.

– Это своего рода труба, – говорит Дю Лез, обнажая открытую сторону шкатулки, через которую Аббас видит тонкую стенку, разделяющую пустоту на две неровные камеры. – Надо было тебя предупредить.

Аббас смотрит вниз: его кровь заляпала пол. В голове проносится воспоминание: кто-то, возможно двоюродный брат, поднимает его повыше, чтобы показать, где тигр точил когти о ствол дерева, отметины полны неистовства, борозды настолько глубокие, что в каждую можно поместить два пальца.

Аббас вздрагивает, когда Дю Лез отодвигает ткань, крошечные нити цепляются за сырую плоть.

– Слишком глубоко, – говорит Дю Лез, выдыхая через нос. – Придется зашивать.

Аббас надеется, что в этом предложении что-то потерялось при переводе.

Мгновением позже Дю Лез вдевает нитку в иголку над миской с водой.

Аббас смотрит до последнего, затем закрывает глаза. Первый прокол заставляет его скривиться, но довольно быстро дыхание выравнивается. Ощущение, что тебя сшивают, оказывается более неприятным, чем сама боль; слышен шелест иглы, проходящей сквозь ткань человека, рана покрывается аккуратными белыми стежками.

– Готово, – говорит Дю Лез, отставляя в сторону чашу с окровавленной водой. – Тебе придется на неделю дать отдых руке.

– Но кто закончит тигра, Сахаб? – и ему в голову приходит другой вопрос, с привкусом паники. – Меня заменят?

Дю Лез потирает затылок, на его лице появляется страдальческое выражение.

– Если я уволю тебя сейчас, боюсь, ты попадешь не домой.

Прежде чем Аббас успевает спросить, куда еще он может попасть, Дю Лез отвечает: «Возможно, в темницу. Или еще хуже».

Аббас вздрагивает, точно ослышался.

– Поче… что я сделал?

– За изготовление чучела. За сговор с предателем. Разве ты не слышал своего властелина?

– Но он освободил… и наградил меня…

– Он наградил твоего отца. Насчет тебя он не определился.

Аббас смотрит на точильный камень. Еще утром он считал себя счастливчиком, потому что уже много дней не задевал лезвие.

– Дай руке отдохнуть, – продолжает Дю Лез. – Решение сможем принять потом.

* * *

Следующие пять дней Дю Лез запрещает Аббасу прикасаться раненой рукой к инструментам. Аббас пытается быть полезным, соглашаясь на любое простое задание, каким бы скучным оно ни было. Отрезать кусок кожи. Выпилить винты. Он полон решимости делать что угодно – даже выносить ночной горшок француза – лишь бы его не заменили (или еще хуже) и дали возможность научиться всему, чему сможет.

Со временем Дю Лез, кажется, привыкает к присутствию Аббаса и даже начинает вслух комментировать свои действия. Например, он объясняет, как деревянное зубчатое колесо с четырьмя железными лопастями будет установлено в шее тигра, как оно будет приводиться в движение червячной передачей на кривошипе, а четыре лопасти будут цеплять подъемную часть главной трубы.

Когда Аббас притворяется, что понимает, что такое червячная передача, Дю Лез цыкает зубом со всей язвительностью местного.

– Ты ничему не научишься, если будешь кивать, да? Если ты не понимаешь, спроси. Учись.

И Аббас начинает спрашивать и спрашивать. Удивительно, но терпение француза бесконечно. Вместо того чтобы снова цыкнуть зубом в ответ на вопрос, Дю Лез просто берет свою записную книжку. Он не может точно перевести термины поршневой и переливной канал, коленвал и шатун, но восполняет пробелы подробными схемами.

Аббас навсегда запомнит это время, постоянное волнение и вдохновение от учебы. Многое все еще остается загадкой. Всякий раз, когда он будто бы приближается к пониманию концепции – например, принципу движения кулачка и рычага, – Дю Лез усложняет картину еще двумя механическими дополнениями, и снова все понимание Аббаса погружается во тьму.

– За неделю всему не научишься, – говорит Дю Лез, обнаружив Аббаса, склонившегося над эскизом и пытающегося расшифровать коленчатый вал. – Молодые люди учатся годами.

Аббас поднимает на него взгляд, полный надежды.

– К сожалению, – говорит опешивший Дю Лез, – я планирую скоро уехать.

– Как скоро, Сахаб?

– Через несколько месяцев. В Париж.

– А как же война?

– А война может поцеловать мою левую ягодицу.

Аббас с трудом представляет себе эту картину.

– Война или не война, – говорит Дю Лез, – моя жизнь там.

* * *

Ночью Аббас мечется по кровати из стороны в сторону. Он еще не привык спать на матрасе так высоко над полом. Дома он предпочитает спать на веранде, на настиле, в окружении храпа братьев, которые отказываются верить, что храпят. («Докажи», – говорит Фарук, более наблюдательный из братьев.) Некоторое время Аббас смотрит на противоположную стену, на мозаику из лунного света, созданную резным окном джаали.

Он знает: его волнение не имеет ничего общего с матрасом и тишиной. Это что-то другое, чувство возмущения, незавершенности, чего-то недосказанного или недоделанного, вытесняющего воздух из легких. Моя жизнь там. А как же моя жизнь? – думает Аббас и сразу укоряет себя, ведь у него есть жизнь, и еще неделю назад он к ней с радостью бы вернулся, если бы это было возможно.

Но в нем что-то изменилось, у него появилось ощущение какой-то новой возможности, будущего, в котором он станет создавать нечто большее, чем игрушки и фигурки. Может быть, так влияет жизнь в Летнем дворце, наблюдение за величием огромного неба? Взгляды на горизонт и размышления о том, что там, за чертой?

Было время, когда фигурок было более чем достаточно, они были полны случайных открытий и забытых неудач, иногда восторга. Лучшие из них он дарил Фаруку, которому тогда было двенадцать лет; Аббас на два года младше, два брата были настолько близки по возрасту и уму, что Аббас обычно знал, о чем думает Фарук. Фарук предпочитал фигурки животных: козла, павлина, слона и крокодила, каждая следующая изысканнее предыдущей. Он расставлял их у стены возле своего настила и разговаривал с ними в темноте. Но когда Аббас принес ему фигурку человека – маленького деревянного мальчика – Фарук замолчал и стал вертеть его в руках.

Аббас ждал, что глаза брата расширятся от удивления, когда он увидит, как похожа на него фигурка. Он и сам удивился. Утонченность носа, симметрия глаз. Даже ухмылка. Он так гордился деревянным мальчиком, что почти хотел оставить его себе, чтобы помнить, на что он способен.

Но Фарук не стал его хвалить. Его взгляд был неподвижным и в то же время отстраненным, словно он видел в фигурке нечто такое, чего не мог разглядеть Аббас.

– Ты хотел чего-то другого? – спросил Аббас.

Фарук ответил:

– Я хочу то, что есть у тебя.

И Фарук вернул ему деревянного мальчика, а Аббас его выбросил, со смущением и почему-то чувством вины. Спустя несколько дней все остальные фигурки исчезли со стены. Фарук отдал их соседским детям, которые, по его словам, были младше и все еще играли в игрушки.

Тогда это показалось Аббасу неблагодарностью. Теперь он понял. То, что Фарук сказал ему в тот день, – это именно то, что Аббас сказал бы Дю Лезу, если бы мог быть честным. Я хочу то, что есть у тебя.

* * *

Утром в мастерской Аббас позволяет Дю Лезу снять швы маленькими ножницами. Корка свеже-розового цвета. Дю Лез накрывает ее марлей.

Аббас немедленно приступает к работе над тигром, зная, что не может больше терять ни минуты. Пятнистая поверхность, раздутая форма – похоже на мешок, в котором держат дикого зверя. Он берет киянку и зубило, морщась от боли.

Он старается не отвлекаться на наблюдение за тем, что делает Дю Лез. Он учится сосредотачивать мысли на текущей задаче, будь то формовка ушей или доводка морды. Это и только это его задача.

Обычно после рабочего дня Дю Лез читает книги и пишет письма, а Аббас перекусывает в гостиной. Потом Аббас молится и готовится ко сну.

Но в этот вечер Дю Лез зовет Аббаса в гостиную. Дю Лез сидит в кресле из тикового дерева, на коленях толстая красная книга.

– С сегодняшнего дня начинается наставничество.

– Наставничество, Сахаб?

– Я буду учить тебя французскому. Чтобы потом, когда меня не станет, ты смог многому научиться сам из книг, которые я собираюсь тебе оставить. У меня есть прекрасный перевод трактата Туриано о Механическом монахе – он был закончен где-то в конце шестнадцатого века, – а также хорошая книга по часовому делу. Во всяком случае, для начала. Когда ты начнешь понимать часовой механизм, перед тобой откроется целый мир. Серебряный лебедь, par exemple[21], – это часовой механизм, покрытый перьями и изящной отделкой, – Дю Лез останавливается. – Почему ты притих?

– Ты хочешь оставить мне книги, Сахаб?

– Только две, да. Я не могу перевезти их все во Францию.

Аббас не знает, что ответить, какие слова могли бы соответствовать величию этого подарка. В его жизни не было ни одной книги. Буквы он учил, рисуя на песке.

– У меня здесь есть «Contes de ma mère l’Oye», – Дю Лез показывает ему обложку со сверкающими золотыми буквами. – Король Людовик прислал ее в подарок Типу, но Типу счел ее слишком глупой. Она называется «Сказки… Матушки Гусыни».

– Самки гуся?

– Нет, это женщина по имени Матушка Гусыня. Человеческая женщина.

Аббас и Дю Лез смотрят друг на друга, ошеломленные языковой пропастью.

– Alors, начнем? – говорит Дю Лез.

Аббас садится в кресло и кладет книгу на колени. Язык дается ему нелегко, но он еще долго будет помнить, как впервые перевернул обложку и вдохнул аромат, поднимающийся от страниц, похожий на влекущее дыхание самой Франции.

5

Однажды утром Дю Лез просыпается в тисках жутчайшего похмелья. Единственное лекарство – добавка вина – должно быть в шкафу, но, открыв дверцы и перебрав все бутылки (пустая, пустая), он может только проклинать себя. Какая-то уксусная дрянь жалобно стекает по пищеводу.

Приняв решение пополнить запасы, он быстро одевается в джаму и патку. Зеркало на двери сталкивает его с отражением. Обычно он предпочитает не смотреться в зеркало до полудня, если уж не получается избежать этого совсем. Когда он видит себя, у него всегда возникает один и тот же вопрос: «Что с тобой случилось?» Ему пятьдесят семь, вся непринужденность испарилась с его лица. Он ухмыляется: вот он, старый развратник с щербинкой в зубах – или, во всяком случае, какая-то его часть. Блак был первым, кто сказал, что ему нравится эта щель между двумя передними зубами. Не просто нравится. Я скучаю по кончику моего языка, погруженному в нее, написал он. Это было в Париже. Последние письма Блака были сухими как мел, нужно было учитывать шпионов и цензоров Типу, хотя в последнем послании все-таки был небольшой рисунок – улыбка с щелочкой между зубами.

Это письмо пришло год назад вместе с бутылкой арманьяка. С тех пор ничего.

Поспешно одевшись, Дю Лез идет в гостиную. Аббас уже закончил завтрак. Теперь он сидит в кресле и рассматривает иллюстрацию из «Сказок матушки Гусыни».

Они забросили книгу после первого занятия, когда Дю Лез понял, что большего прогресса можно добиться с помощью простых слов и фраз, которые можно складывать в предложения. Bonjour. Bonsoir. Quel est votre nom? Bonne nuit[22]. Теперь Дю Лез сомневается, не был ли он слишком амбициозен в своих планах – с трактатом Туриана и всем остальным. Но кто знает, на что способен мальчик, обладающий таким упорством и такой челюстью?

Аббас поднимает взгляд:

– Bonne matin, monsieur[23].

– У меня дела, – беспомощно грубит Дю Лез, направляясь к двери. – Сегодня ты работаешь без меня.

– Но, Сахаб, у нас осталось всего две недели…

– Тогда трудись. Я скоро вернусь, – Дю Лез чувствует, что до двери его провожает нахмуренный взгляд мальчика.

* * *

Дю Лез седлает в конюшне дремлющую кобылу и укладывает в седельную сумку свои пустые бутылки. Вместе они бредут по узкой грунтовой дороге, ведущей к Французским скалам – французскому поселению у подножия холмов Хироди.

Дорога вьется мимо дождевых деревьев, дающих мимолетную тень, тонкое плетение крон напоминает бретонское кружево. Лужи блестят вчерашним дождем. Хотя бы жара еще не так давит, думает он, пока не покидает сень деревьев и не выходит на бессолнечный белый зной; через несколько минут на спине собирается лужица пота. Лошадь время от времени спотыкается, ее шея такая же мокрая, как и его собственная.

Людей здесь практически нет. Женщина в розовом доит корову. Другая длинным изогнутым ножом копается в куче растений. Мальчик сидит на траве, упираясь ладонями в землю, в окружении четырех белых буйволов в разных позах, выражающих покой и отдых. Мальчик смотрит на Дю Леза, который мимоходом касается своей шляпы, но никак не реагирует.

Час спустя его взору открываются холмы и обтесанные ветром валуны на их вершинах. Под ними – ряды серых палаток, проросших и неподвижно замерших, как грибы.

Дав лошади угощение, Дю Лез пробирается через лагерь, стараясь дышать исключительно ртом, хотя и это не помогает спастись от запаха нечистот, витающих в воздухе.

– Где здесь уборная? – спросил Дю Лез в свой первый визит сюда много лет назад.

– Вы в ней стоите! – рассмеялся солдат.

В этот момент Дю Лез решил сократить до минимума посещение Французских скал.

Он идет прямо к навесу, стоящему отдельно от палаток и увешанному табличками с надписью на каннада и французском: «Продажа спиртных напитков ТОЛЬКО ФРАНЦУЗАМ». Продавец, Гуркюфф, занят солдатом, периодически кивая; солдат разглагольствует, обращаясь к невидимым массам:

– …Вы только посмотрите, что произошло с нашими продавцами шелка! Лучше лионского шелка не бывает, так всегда говорила моя мать. Но как только элиты подхватят индоманию, она распространится, как дизентерия, это я вам обещаю. Все будут требовать индийский муслин и индийский хлопок, а лионским шелком будут вытирать задницы! Может быть, это уже происходит, а мы просто не знаем, потому что застряли на этом камне, по одному Богу известной причине…

Дю Лез ставит пустые бутылки на прилавок. Солдат замолкает при виде тюрбана, джамы и сандалий Дю Леза, совокупность которых заставляет его прошептать: «Боже, помоги нам».

– Доброе утро, – говорит Дю Лез Гуркюффу.

– Месье Дю Лез, – говорит Гуркюфф, оглядывая бутылки. – Вы пьете это пойло или купаетесь в нем?

– У меня к вам личный вопрос, – тихо произносит Дю Лез. – У вас, случайно, нет где-нибудь припрятанного бренди? Какая-нибудь личная заначка?

– Вы видите виноградники за моей спиной?

– Импортированного, конечно. Я доплачу.

– У меня есть фени из кешью. Только что привезли из Гоа.

С неохотой Дю Лез соглашается на бутылку пальмового вина и четыре бутылки фени.

– Вы знакомы с лейтенантом Лораном? – спрашивает Гуркюфф, направляясь к полкам. – Лоран, это месье Дю Лез.

Дю Лез коротко кивает Лорану, загорелому парню с плохими зубами на прекрасном лице. Дю Лез не расположен к светским беседам. Он сжимает костяшки пальцев, чтобы скрыть дрожь в руках.

– Типу заставляет вас носить это платье? – спрашивает Лоран.

– Под страхом смерти, – говорит Дю Лез, глядя вперед. – Но мои панталоны – чистый лионский шелк.

– Вы шутите? Он шутит? – Лоран спрашивает Гуркюффа, который сидит на корточках среди ящиков, переворачивая бутылки, чтобы рассмотреть этикетки.

– Откуда вы? – спрашивает Лоран у Дю Леза.

– Руан.

– Значит, вы нормандец, а Гуркюфф – бретонец! – усмехается Лоран. – Слышали анекдот…

– Про нормандского ребенка и бретонского ребенка? Да.

– Если подбросить их обоих в воздух, оба выживут. Бретонец – потому что такой твердолобый, что отскочит. А нормандец – потому что такой жадный, что его маленькие пальчики схватятся за карниз.

Дю Лез кидает хмурый взгляд.

– Между прочим, я двадцать лет прожил в Париже, в квартале Марэ.

– Ах, Марэ, – говорит Лоран с тоской в голосе. – Я сделал предложение своей жене на прогулке в Марэ. – Он опирается локтем на стойку и вздыхает в небо. – Oh là, рано или поздно.

– Рано или поздно что?

– Я вернусь.

– Я говорил то же самое. И все еще здесь, пять лет спустя.

Лоран выпрямляется.

– Я вернусь. Точно.

– Не стоит горячиться. Я тоже намерен вернуться.

– Вы? – Лоран удивлен. – Как?

– На корабле, как и все.

– Но вы не можете.

Дю Лез и Лоран хмуро смотрят друг на друга, как будто больше не говорят на одном языке.

– Что значит «не могу»? – Дю Лез старается звучать непринужденно. Возвращается Гуркюфф с охапкой бутылок, ставит их на стойку. – О чем, черт возьми, он говорит?

– Откуда мне знать, вы же послали меня искать ваше драгоценное пойло…

Лоран продолжает говорить бодрым, бескровным голосом бюрократа.

– Закон об иностранцах запрещает всем невоенным эмигрантам возвращаться во Францию. Их активы были конфискованы, их собственность национализирована и продана. Если эмигрант вернется, его ждет смертная казнь.

– А, это, – спокойно произносит Гуркюфф. – Вам следует почаще бывать здесь, Дю Лез. Если бы вы так делали, то были бы в курсе. О себе я не беспокоюсь. Они не могут уследить за каждым уехавшим старым прохвостом.

– Могут, – возражает Лоран. – В каждой общине по всей стране ведут списки эмигрантов, целые департаменты созданы только для того, чтобы следить за ними.

– Уверяю вас, никто не следит за стариной Гуркюффом. Я не настолько важен.

Оба смотрят на Дю Леза.

Взрыв смеха за спиной, резкий запах мочи. Значит, он не поедет домой. У него нет дома.

Гуркюфф подталкивает стакан Дю Лезу, тот делает глубокий вдох и осушает его – первый на сегодня, но далеко не последний.

* * *

Есть Франция dedans и Франция dehors[24]. К последней принадлежат эмигранты, изгнанники и иностранцы, объединенные теперь законом. Среди них есть такие, кто знает все о ситуации дома, а есть те, кто знает еще больше. И никто лучше не умеет спорить о родине – о ее приоритетах, политике, прогрессе и его противоположности, – чем те, кто уже не на родине. На расстоянии все становится яснее.

Всем, кроме Люсьена Дю Леза, который стоит на вершине самого высокого холма Хироди. Границы мира разбегаются, сбивая его с толку.

Это было неуклюжее, пьяное восхождение, Дю Лез хватался за высокие травы между валунами, пытаясь забраться на вершину холма. Кобыла осталась внизу, нагруженная бутылками. Жаль, он не подумал о том, чтобы уменьшить ее груз, взяв одну с собой.

Теперь он изнемогает от усталости, обливается потом. Он массирует руки, поцарапанные при восхождении. Когда он был маленьким мальчиком, отец сидел напротив него и щелкал костяшками пальцев сначала на правой руке, затем на левой. Если Дю Лез вздрагивал, отец упрекал его в «тонкокожести» и предупреждал, что если Люсьен не перестанет хныкать, он снова познакомит его со своей тростью. Поэтому Дю Лез в свое свободное время практиковался на собственных руках, чтобы когда он встретит взгляд отца, пройти испытание, не моргнув.

В юности он был подмастерьем у отца, сурового человека, который озлоблял всех, кто работал на него. Дю Лез быстро перерос его опыт и перешел к другим мастерам часового дела, но кое-что он никогда не перерастет: горящее ухо в ладони отца, звучащий в голове скрежет собственных зубов. И все это – якобы за то, что он не смог как следует отчистить инструмент. Люсьен знал, что была и другая причина, нечто в нем самом, что в любой момент могло разжечь отцовскую ярость, независимо от того, были инструменты чистыми или нет.

Он помнит, как Блак много лет спустя поцеловал костяшки его пальцев и сказал:

– Это отвратительная привычка, Люсьен. Пожалуйста, прекрати.

Блак. Это он виноват в том, что отказался поехать вместе, что настаивал остаться и поддерживать обреченную монархию, потом конституционную монархию, а потом, когда монарха не стало, бежать и из укрытия писать письма, лишенные юмора и изобилующие цитатами, как будто они предназначены для чтения студентами-историками через сто лет.

Дюкенуа утверждает, что ни магнаты, ни бандиты не являются народом. Он говорит, что народ состоит из буржуазии, из толпы занятых, добродетельных людей, которых не портит ни богатство, ни бедность; это они являются нацией, народом.

Блак написал это в последнем письме. На что Дю Лез ответил: «Если бы я хотел слушать Дюкенуа, я бы трахал Дюкенуа».

И: Мы не те люди, о которых он говорит.

Но: Ты – мой человек.

Также: Больше о щербинке меж моих зубов.

Они встретились на празднике в честь королевы. На ней был головной убор, созданный Люсьеном, – взбирающийся к небу, похожий на облако парик, в котором кругами летали две синие механические птицы. С ее харизмой она могла надеть капор и все равно быть центром внимания. (Ее глаза танцевали, когда встречались с его глазами, те самые глаза, которые, как позже узнал Люсьен, всматривались в толпу, когда палач поднял отрубленную голову.) А рядом с ней стоял молодой человек, погруженный в раздумья и не обращающий внимания ни на птичий парик, ни на королеву. «Кто ты?» – подумал Люсьен, увидев Блака в тот день. Кто может быть настолько самодостаточным?

Дю Лез написал всем общим друзьям, но так ничего и не разведал о местонахождении Блака; он не знал, жив или мертв его возлюбленный. Однажды, только однажды, в самый разгар тоски и душевной боли, Люсьен случайно перепихнулся в дворцовых апартаментах. Придворный, небольшого роста, квадратное лицо. Люсьен потом несколько недель мучился, уверенный, что его обнаружат, казнят за те десять сладких минут с миниатюрным придворным, за тот вздох в светящейся темноте.

Он выжил, но ради чего? Как утомительна жизнь в чужой стране, где даже время течет по другим правилам, где день делится не на часы по шестьдесят минут, а на отрезки по двадцать четыре минуты – гхаты. Ему потребовался целый год, чтобы понять, не прибегая к мысленным вычислениям, смысл фразы приходи ко мне ужинать в три гхаты после заката. И до сих пор – так много непонятных слов, так много неправильно истолкованных шуток. Самое невыносимое – быть шутом: часовщиком, плохо различающим время, лишенным дома.

Сейчас с вершины холма Хироди ему кажется, что смерть – это единственный дом, который у него остался.

Он делает вдох пересохшим ртом и выглядывает за край валуна. Далеко внизу лежит плоская, как надгробие, плита. Он размышляет, как бы так спланировать свое падение, чтобы макушка встретилась с надгробием.

Битый час он ходит по вершине холма, то и дело приближаясь к обрыву. Сев на землю, он подползает к краю и ложится на бок, свешиваясь вниз по скале. Ноги находят две разные опоры. Он облокачивается на локти. Он делает неглубокие, энергичные вдохи. Он выкарабкивается обратно на ровную поверхность и ложится лицом вниз на ладони, солнце обжигает шею. Он чувствует слабость, мышцы превратились в творог.

Мимо уха пролетает пчела. Он вздрагивает, потом усмехается своему страху перед пчелами, который пересиливает страх смерти.

Пчела возвращается донимать его. Он переворачивается на бок и размахивает рукой, пытаясь ее отогнать, и вздрагивает, видя, что пчел стало две, потом три. И тут он понимает:

Это рой. Их сотни.

С трудом поднявшись на ноги, он спускается в расщелину между камнями и пробует затаиться. Глупый поступок, осознает он. Бежать некуда. Он ждет, когда рой хлынет в расщелину и уничтожит его. Но вместо этого черное облако продолжает висеть над ним. Он наблюдает – испуганно, но заворожено. Рой кажется единым разумным существом, заполняющим все пустоты его сердца своим неземным гулом, и он задумывается, не содержит ли этот гул тайное послание, предназначенное лично ему.

– Блак? – шепчет он.

А затем рой начинает редеть, как вуаль, уплывающая вдаль, пока в одно мгновение не растворяется совсем.

* * *

Дю Лез не верит ни в призраков, ни в пчел, посланных Богом, ни в суеверия, которые, похоже, управляют жизнью всех местных жителей, которых он встречал. Пчелы просто помешали ему покончить с жизнью, так же как он, должно быть, помешал их миграционному маршруту, чем привел их в бешенство. Вот и все, думает Дю Лез, спускаясь с холма, все еще чувствуя жужжание в костях.

В седле он трезвеет. В следующий раз – никаких головокружительных обрывов. Может быть, яд или отточенное лезвие по запястьям.

Внутренний голос уговаривает его подождать, подумать о мальчике, Аббасе, который не в состоянии сам закончить работу над механизмом. Как отказаться от него сейчас, бросить на произвол судьбы? Но – чем он обязан мальчику, которого только что встретил?

Дю Лез закрывает глаза и пытается думать. Ловит ритм лошади, стука бутылок. Представляет себе авиарий, некогда венчавший королеву, двух птиц, влетавших и вылетавших из парика. Он уверен, что парик разорвали, выкинули в мусор или сожгли вместе с другими его творениями. Почему бы тогда не завершить тигра и не остаться в веках с чем-то, им созданным?

На страницу:
3 из 5