Полная версия
Добыча
Как он объяснит семье значение слова «механизм»? Он знает, что должен подобрать нужные слова.
Как бы он рисовал… форму… вздоха?
Единственные слова, которые приходят ему на ум.
Он продолжал читать про себя это стихотворение с последнего визита Хваджи Ирфана. Эти строки написала женщина. Женщина, которая, возможно, мертва. Ему не нужно было спрашивать о ней у Типу Султана: все знали, как Зубайду Бегум увезли и бросили в темницу одной из новых крепостей Типу. И все же Аббас продолжает время от времени шептать ее стихотворение, как будто оно поселилось в его груди и продолжает там трепетать, иногда ненадолго затихая, но потом принимаясь снова.
Он останавливается на том самом месте, где отец крепко обнял его. Он все еще чувствует его руку на своей шее.
– Кто он тебе? – спросил отец.
Для отца Хваджа Ирфан был двуличным евнухом, из-за которого его мальчика чуть не бросили в темницу.
Для Аббаса Хваджа Ирфан был тем, кто сказал «она поэт, художник. Как и ты», и в Аббасе пробудилось нечто доселе невиданное, тайное желание, ставшее явью.
Его мозг кипит, он натыкается на кого-то, тот говорит: «Осторожно!» Это голос Хваджи Ирфана – или на одно чудесное мгновение Аббасу так кажется.
Но нет, он понимает, что это всего лишь Душа, местный наркоман, который бродит туда-сюда, что-то бормоча себе под нос. Люди зовут его Душа, потому что тело его настолько призрачное и обветшалое, что с таким же успехом он мог бы уже вознестись на небо. Обычно Аббас зажимает нос и проходит мимо, но в этот раз Душа пригвождает его к земле своим заявлением:
– Они связывают руки цепями и опускают в воду по самый подбородок.
– Кого? – спрашивает Аббас, уже зная ответ. Хваджа Ирфан, судорожно пытающийся ухватить ртом воздух, вода затекает за нижнюю губу. Аббас встряхивает головой, но образ остается, он останется навсегда.
Душа говорит: «Смотри под ноги», и удаляется.
С каждым его шагом белеет небо, и воздух над дорогой дрожит от жара, как над кузнечным горном, в котором творения из металла начинают и заканчивают свою жизнь.
А что будет со мной, размышляет Аббас, и страх окатывает его волной. Начнется ли сейчас моя новая жизнь, или я исчезну навсегда?
2
Известно, что из всех своих многочисленных детей Типу Султан больше всего любит Муиз-уд-дина.
Муизу пять лет. Кожа у него светлая, как у отца, глаза такие же широкие и ясные, во взгляде – дух и воля прирожденного монарха.
Его старший брат Абдул Халик чуть менее представителен. Не только из-за темной кожи или полных губ, и даже не из-за плоского носа; нет, проблема в его вечно скорбном выражении лица, как будто он вот-вот начнет просить прощения.
Принц не должен приносить извинений, считает Типу. Не должен извиняться и король. Поэтому Типу не извинился перед своими мальчиками, когда отдал их в плен лорду Корнуоллису два года назад, после унизительного поражения при Бангалоре. Корнуоллис потребовал мальчиков в качестве залога на случай, если Типу не выполнит условия мирного договора.
Ни один западный художник не присутствовал в момент прощания Типу со своими сыновьями, однако эта сцена была десятки раз западными художниками воспроизведена на многочисленных гравюрах и литографиях, причем детально и с огромными неточностями. Вот прекрасный Муиз отделяется от толпы растерянных смуглых мужчин и присоединяется к рядам стройных белых людей, его рука белеет в ладони Корнуоллиса. А вот Абдул – если его все-таки включили в композицию – тоже побелевший; представитель нации, покидающей варварство, по крайней мере временно.
На дворе 1794 год, мальчики возвращены в Майсур за хорошее поведение Типу и своевременную выплату одного крора и шестидесяти лакхов – суммы, взимаемой в качестве дани с жителей Майсура, многие из которых, не в силах потянуть этот «принудительный дар», бежали в соседние земли.
Что мальчики видели и делали в Мадрасе под присмотром Корнуоллиса, они не сказали. Типу и не спрашивает. О проявлении любопытства не может быть и речи, как и о выражении благодарности. Поблагодарил ли Типу его собственный отец после того, как шестнадцатилетний наследник привел войска Хайдара Али в Карнатику и осадил Амбур? Нет, не поблагодарил. Не отец должен благодарить сына, а сын должен спрашивать: что еще могу я сделать, отец?
И все же Типу не такой, как его отец. Он хотел бы выразить признательность своим сыновьям – подарком, подобного которому они никогда не видели. (Что-то непохожее на тот невообразимый паланкин, который прислал Корнуоллис вместе с мальчиками и который Типу хранит, не разворачивая, в глубине кладовой.) Механический тигр станет подарком столь величественным и свирепым, что заглушит все воспоминания об изгнании.
* * *Что Аббас знает обо всем этом и о том, что поставлено на карту? Очень мало – но так, наверное, и должно быть. Пусть он пока спит в мягком великолепии дворца, пусть ему снятся флейтисты, вылезающие из пасти живых тигров. Ему еще многому предстоит научиться. А пока оставим его в покое.
3
Аббас просыпается в панике: он понятия не имеет, где находится. Потом его осеняет – в покоях француза в Летнем дворце, но тут же его накрывает новая волна паники – он не знает, где туалет.
Быстрое расследование приводит его под кровать, к горшку с крышкой. Он слышал, что богатые люди облегчаются в посуду. Прежде он в это не верил.
Он ставит горшок в центр комнаты. Он гладкий и белый, керамический. Сняв крышку, он обнаруживает внутри карикатурный портрет английского солдата: ладони подняты по обе стороны его искаженного бешенством свинообразного лица, готового к тому, что на него вот-вот будут мочиться. На внутренней стенке чаши – маленькая скульптурная лягушка, довольно непонятное украшение, но потом Аббас понимает, что именно туда он должен целиться.
Утопив поросенка-англичанина (что, по правде говоря, доставило ему удовольствие), Аббас закрывает крышку и размышляет, куда девать содержимое. У горшка есть ручка. Предположительно, кто-то другой будет хвататься за эту ручку – ужасающая мысль. Он задвигает горшок под кровать.
Одетый, он стоит посреди комнаты, не уверенный, в какой стороне находится Кибла. Он оглядывается вокруг в поисках какого-нибудь знака. Джунаид сказал бы, что направление, в котором человек молится, не имеет значения, важно только, чтобы намерение было искренним, а ум не блуждал. Но у Аббаса есть склонность к блужданию, и это одна из его проблем – так говорит Джунаид, – поэтому Аббасу не хватает истинной набожности.
Аббас расстилает коврик и становится лицом к резному окну джаали. Сквозь него льется розовый свет и самый чистый адхан, который он когда-либо слышал; должно быть, муэдзин имеет прямую связь с Аллахом. И все же Аббасу не хватает стоящих рядом братьев, хруста коленей Джунаида, постоянного покашливания отца, и его мысли снова уносятся вдаль.
Закончив молитву, он слышит за дверью шевеление. Он распахивает ее и заглядывает в гостиную.
Дверь в спальню француза закрыта. На ковре расстелена вышитая белая ткань, на ней стоит множество бронзовых чаш, одна из которых наполнена свежей водой. Аббас опускается на подушку, украшенную золотыми фигурами двух танцующих девушек. Он пьет из чаши с водой и ждет, когда появится Дю Лез, чтобы вместе поесть. Или он должен есть в своей комнате, отдельно от француза? Рис пышет жаром, утопая в топленом масле. Не в силах справиться с приступом голода, он заглатывает две горсти и расправляет оставшуюся кучку так, чтобы она казалась нетронутой. «Знай свое место, – предупредила его мать перед уходом. – Не напускай на себя излишне важный вид».
Наконец Дю Лез открывает дверь и останавливается на пороге. На нем уже другие шелковые шаровары, а джама застегнута на мусульманский манер под левой рукой. У него опрятный вид ниже шеи и крайне помятый выше: хаотично растрепанные белые волосы, темные мешки под глазами.
– Ты вчерашний мальчик, да? – спрашивает Дю Лез, прищурившись.
– Аббас.
– Аббас, – Дю Лез почесывает заросшую щетиной щеку. – Ты спал в той комнате?
– Как ты сказал мне, Сахаб.
– Я помню, – отвечает француз, защищаясь.
Он медленно опускает одно колено на простыню:
– Ты поел, да?
Дю Лез тянется вперед, чтобы ополоснуть руки в миске с водой, которая, очевидно, не предназначена для питья.
– Сахаб не завтракает?
Дю Лез достает серебряную фляжку и наливает в чашку с тепловатым кофе прозрачную жидкость. Помешивая мизинцем, он отпивает три глотка, передергивает плечами:
– Завтрак, – говорит он.
Берет миску с орехами:
– Обед.
Аббас размышляет, стоит ли ему упоминать, что Типу Султан недавно запретил употребление алкоголя, а также других интоксикантов, таких как белый мак и конопля. Конечно, такой человек, как Дю Лез, свободно говорящий на каннада, должен быть в курсе правил?
Прежде чем Аббас успевает решить, стоит ли ему открывать рот, Дю Лез поднимается на ноги:
– Тик-так, дел много, пошли.
* * *Дю Лез ведет их по коридорам и потом через двор, Аббас следует за ним, отставая на нескольких шагов. Дойдя до аккуратного, покрытого известняком сарая, Дю Лез толкает раздвижную дверь и выпускает попавшую в западню птицу.
Из всех комнат, которые Аббас видел за последние два дня, эта – мастерская Люсьена Дю Леза – единственная, от которой у него перехватывает дыхание.
Стены покрыты инструментами всех видов и размеров – тесаки, пилы, клещи и топоры, а еще стамески, такие маленькие и с такими разными наконечниками, что он даже не может представить, что ими можно делать. Он также не знает, что делать с собой в их присутствии, к чему прикасаться в первую очередь или не прикасаться вообще. Из корзины торчит целый букет длинных дощечек. Токарный станок ждет своего часа. А на одном из столов лежит на подпорках огромный кусок дерева, очищенный от коры.
Аббас пробегает глазами по всем предметам и останавливает взгляд на необычном приспособлении – плоском деревянном столе на маленькой железной подставке. Через центр стола под прямым углом проходит зазубренное лезвие длиной с человеческую руку и толщиной с ноготь. Аббас подходит к нему с такой осторожностью, как будто инструмент может в любой момент ожить.
– Механическая пила, – с гордостью говорит Дю Лез. – Я сделал ее сам, но давай не будем отвлекаться.
Дю Лез подзывает его к столу, на котором лежит раскрытая тетрадь, в желобке на сгибе – заточенная палочка.
– Это стило, – говорит Дю Лез, размахивая заточенным кончиком, остальная часть стержня скрыта под деревянной оболочкой. Аббас все еще рассматривает стило, когда Дю Лез кладет на стол вчерашнюю винтовку.
– Alors[11], – говорит Дю Лез, указывая на тигра и солдата, – давай посмотрим, сможешь ли ты нарисовать вид слева.
Аббас крутит стило в руках. Он разглядывает фигурки так долго, как только может, и только потом прикасается стержнем к бумаге. Несколько пробных штрихов превращаются в гибкие линии. Зернистая бумага шелестит в его руках, и на ней проявляется рисунок, который придумал не он, но который каким-то образом стал его собственным.
Закончив, Аббас садится, кладет стило обратно в тетрадь, ждет похвалы.
Дю Лез быстро чиркает поверх эскиза, объясняя, что тигр будет полым, в голове у него будет механизм, а в теле трубки органа. В боковом срезе прямо над ушами тигра будет своего рода крышка, которая будет обнажать эти трубки. Дверца в грудной клетке будет открываться и превращаться в клавиши из слоновой кости, на которых будет играть органист, стоящий слева от тигра.
– А где будем прятаться мы? – спрашивает Аббас.
– Зачем нам прятаться?
– Чтобы издавать рычащие звуки изнутри тигра.
– Нет, я же сказал, механи… – Дю Лез машет рукой. – Долго объяснять. Ты работаешь снаружи, а внутренности предоставь мне.
С помощью складной линейки Дю Лез намечает мелом размеры механизма на большом куске дерева. Аббас проводит рукой по срезу. Текстура древесины плотная и равномерная, пористая, слегка подсушенная, но не настолько, чтобы треснуть при первом же ударе.
– Теперь ты, – говорит Дю Лез, передавая мел Аббасу, и тот начинает набрасывать контуры Тигра и Солдата, стараясь не выходить за рамки разметки. Вот наковальня головы, арка спины, волна живота, выпуклость морды, изгиб лапы. Поначалу его рука дрожит, но чем дольше он рисует, тем тверже она становится. Пять раз перепроверив расчеты, Дю Лез идет к своему столу.
– Теперь я начну работать над органом.
– А я, Сахаб?
Дю Лез пожимает плечами, как будто ответ очевиден:
– А ты сделаешь тигра.
Аббас старается не обращать внимания на легкий спазм в желудке и направляется к стене с инструментами. Его взгляд перескакивает с одного на другой, голова кружится от разнообразия резцов, он никак не может сделать выбор. Он стоит неподвижно, все сильнее теряясь с каждой уходящей секундой, в которую он так ничего и не сделал.
– Аббас, – говорит Дю Лез. – Подойди на минутку.
Вздохнув, Аббас приближается к столу с пилой.
Дю Лез указывает трубкой:
– Дотронься до лезвия. Щипни, как струну.
Аббас щиплет длинное тонкое лезвие. Оно начинает визжать, вибрировать.
– Если лезвие слишком тугое, оно сломается, – говорит Дю Лез. – Если лезвие слишком мягкое, оно сломается. У него должно быть нужное напряжение. Tu vois?[12]
– Ты хочешь, чтобы я работал пилой?
– Нет, нет. Я имею в виду, что ты должен спешить медленно. Так говорил мой папа – и это был единственный полезный совет, который он мне дал. Festina lente[13].
В этой фразе для Аббаса нет ни малейшего смысла, но страх начинает понемногу отпускать его, он возвращается к стене с инструментами и заставляет себя снять одну из больших стамесок, изогнутое долото шириной с большой палец. Он подносит инструмент поближе, чтобы рассмотреть точеную ручку, идеально закрепленную и подогнанную под лезвие. Потом он берет молоток с круглой головкой, плотно сидящей на рукоятке. Эти инструменты превосходят все, чем он когда-либо пользовался раньше, но, как он хорошо знает, мастерство не сводится к инструментам.
Вооружившись, он подходит к куску древесины и, прежде чем его снова парализует, кидает взгляд на чертеж и начинает там, где он начинает всегда: в самой высокой точке. Бьет молотком по резцу. Удар, еще один, движения уверенные, скупые.
Дерево начинает терять анонимность. Поднимая и опуская резец, он представляет, что пробивается к тигру, рвущемуся на свободу.
Он работает над созданием нужного угла в передней части тигра, который в будущем станет плавным изгибом его опущенной шеи, и вдруг слышит чудесный звук.
Это Дю Лез, сидящий за крошечным столиком с пилой, начинает крутить педали. Лезвие длиной с человеческую руку пилит с невероятной скоростью, тонкий клинок движется вверх-вниз без остановки, пока Дю Лез скармливает ему брусок светлого дерева. Аббас подходит ближе, забывая отложить инструменты, смотрит, как стружка летит с железных колес, а дерево режется легко, как хлеб.
Дю Лез перестает крутить педали: пила замирает. Он берет в руки тонкий прямоугольник:
– Joli, n’est-ce pas?[14]
Аббас в изумлении. Он готов отдать что угодно, лишь бы попробовать самому. Прежде чем он успевает спросить, Дю Лез возобновляет вращение.
* * *В полдень Аббас выходит на улицу, чтобы помолиться. Он почти ожидает, что Дю Лез присоединится к нему, ведь француз полностью ассимилировался, но тот не поднимает глаз от работы и, кажется, даже не слышит муэдзина. Он прикладывает линейку к огромному листу бумаги, его перо вычерчивает прямые линии, которые складываются в загадочный ромбовидный узор.
Чуть позже им подают обед, расстилая во дворе белое покрывало. Трава мягко пружинит под ногами. В этот раз Аббас моет руки в правильной чаше, размышляя, почему эта вода ощущается как само богатство.
Тем временем Дю Лез сидит в отдалении на низеньком стульчике. Он смотрит в небо сквозь отрез светлой кожи и хмурится.
Желудок Аббаса урчит от желания отведать говядину в кокосовой стружке, крученые гнезда идияппама[15]. Он смотрит на Дю Леза, который, кажется, даже не подозревает, что обед подан и что Аббас ждет его.
– Dommage[16], – бормочет Дю Лез. – Слишком тонкая. Тонкая кожа пропускает воздух и легко рвется…
Он поднимает взгляд на Аббаса:
– Ты меня ждешь?
Аббас серьезно кивает.
Вздохнув, Дю Лез вешает кожу на табурет и садится рядом на покрывало. Аббас накладывает им обоим, но Дю Лез опять начинает трапезу со своей фляжки, опрокидывая ее в стакан с соком гуавы. Залпом он выпивает жидкость до дна и закрывает глаза, по лицу разливается облегчение.
– Я заплатил хорошие деньги за эти овчины.
Аббас спрашивает с набитым ртом:
– Для чего они, Сахаб?
– Для рычащей трубы, – объясняет Дю Лез, – они будут работать как мехи, издавая тигриное рычание изнутри головы. Из кожи будут сделаны боковые части, но, понимаешь – тонкие места пропускают воздух, а это ухудшает звук. Французское слово «животное» происходит от латинского animus, что означает «дыхание». Конечно, внешний вид тигра должен поражать, но именно звук вдохнет в него жизнь. О! Это питахайя? Обожаю питахайю.
– Сахаб… – Аббас колеблется, Дю Лез откусывает сверкающий белый ломтик. – Это правда, что вы величайший изобретатель Франции?
Дю Лез усмехается:
– Конечно нет.
Оба замолкают, внезапно осознав, что этот ответ подразумевает нечестность Типу Султана.
– Я был послан Его Величеством Людовиком XVI, – поясняет Дю Лез. – И прибыл сюда в сопровождении трех посланников Майсура. Слышал о них?
Аббас кивает. Еще одна тема, с которой нужно быть осторожным в сложившихся обстоятельствах.
(Коротко о королевских посланниках: Типу Султан отправил в Париж трех визирей с наказом, чтобы они привезли ему разнообразных французских ремесленников и инженеров, садовников и врачей, знатоков фарфора, стекла, часов, оружия, шерсти и – что самое важное – обещание политического союза. Вместо этого посланники вернулись из Франции с фарфоровым кальяном и Дю Лезом. Говорят, Типу пришел в ярость, ведь кальянов у него было несметное количество; ему нужен был союз и ремесленники, которые помогли бы ему открыть фарфоровую мануфактуру. Один из посланников благоразумно бежал из Майсура. Двое других, Акбар Али Хан и Мухаммед Усман Хан, приняли приглашение Типу прогуляться в саду, где он их и убил, а по Майсуру разнесся слух, что все трое предали своего властелина.)
– Они предали своего властелина, – говорит Аббас.
– Я слышал. Я считал их весьма достойными людьми.
Аббас наблюдает, как Дю Лез поглаживает подбородок тыльной стороной ладони, примирительный жест.
– Я планировал пробыть в Майсуре один месяц. Но потом… ситуация в моей стране усложнилась.
– Усложнилась?
– Война.
Аббас поглаживает свой гладкий подбородок, подражая Дю Лезу:
– Мы здесь всегда в состоянии войны.
– У вас Майсур воюет с другими. У нас Франция воюет с Францией. Король и королева брошены в тюрьму, дворец захвачен…
– Кем?
– Народом Парижа.
– Простыми людьми?
– Insurgés[17]. Но мои друзья в Париже говорят, что рождается новый порядок. Тот, в котором власть будет принадлежать промежуточному классу.
– Промежуточному классу?
Дю Лез думает, соединяя и разъединяя ладони, потом разочарованно сдается:
– Ох, неважно. Блак говорит, что скоро будет мир.
– Блак – это новый король?
– Ха! – Дю Лез улыбается. – Он и правда довольно высокого мнения о себе. Но нет. Когда-то он был моим учеником. Теперь он мой деловой партнер, очень талантливый часовщик.
Дю Лез сдерживает себя, чтобы не сказать больше. Аббасу не стоит знать слишком многое. Например, ему не нужно знать, что Блак на десять лет моложе и на десять сантиметров ниже Дю Леза. Или что Блак каждое утро ест чеснок и утверждает, что именно поэтому он редко болеет. Что у него есть родимое пятно на внутренней стороне бедра. Что он чихает по три раза подряд. Что он не смотрит в глаза, когда злится, и что Дю Лез находит это очень обидным. Все это Аббаса не касается. Дю Лез подцепляет сушеный абрикос из миски.
– Пробовал? Они от Румского султана.
Аббас кусает абрикос, Дю Лез следит за его реакцией.
– Вкусно?
Аббас кивает. Так же вкусно, как грызть подслащенный кусочек ботинка.
Дю Лез тянется к своей патке – удивительному одеянию с множеством потайных кармашков – и извлекает оттуда массивный серебряный диск. Он нажимает на кнопку на боковой стороне диска, открывается дверца. Стараясь не нарушить личное пространство француза, Аббас напрягает зрение, чтобы разглядеть, что внутри.
– L’horloge[18], – говорит Дю Лез, вытягивая ладонь, в которой плотно лежит предмет. – Он показывает время, как солнечные часы на вершине мечети, но с гораздо большей точностью.
Аббас изучает круговое расположение черных меток на белом циферблате. От центра часов отходят две линии, одна длиннее другой, а третья, тонкая, как ресничка, медленно движется по кругу.
«Но как она двигается без того, кто ее двигает?» – задумывается Аббас.
Как будто предвидя вопрос, Дю Лез разворачивает часы и открывает еще одну дверцу, обнажая тонкие золотые шестеренки, которые вращаются навстречу друг другу. Они двигаются сами по себе, зубья идеально входят в зазоры. Странно, что от взгляда скрыта именно эта сторона, ведь она гораздо чудеснее, чем лицевая.
– Я сделал такие же часы для Типу, – говорит Дю Лез. – Между нами: эти лучше.
– Почему, Сахаб?
– Эти часы более точные, более элегантные. Их сделал Блак. Он хорошее меня, – Дю Лез недоуменно наклоняет голову. – Хорошее меня?
– Лучше меня.
– Лучше меня, oui.
Дю Лез вглядывается в циферблат часов, словно пытаясь прочитать историю, написанную тикающими стрелками:
– В январе я приехал в Майсур. В июле Париж пал.
– Не вовремя, – говорит Аббас.
Дю Лез поднимает голову и удивленно смеется. Аббас улыбается, гордясь тем, что нашел подходящее слово.
4
Следующие три дня прошли без происшествий.
За это время Аббас узнал, что существует две версии Дю Леза. Одна версия, которая ему нравится больше, является после полудня, после второй порции «завтрака», когда щеки француза становятся румяными, а глаза – прозрачными, как стекло. Менее приятная версия Дю Леза, бледная и пучеглазая, ворчит в знак приветствия.
Он всегда начинает свой день с набросков в маленькой книжке, зажав трубку в углу рта. Трубка, которая никогда не горит в рабочее время, кажется, имеет решающее значение в его процессе, как и стило. Больше ничего со своего стола Аббас разглядеть не может. Ему хочется подойти поближе, посмотреть, что же Дю Лез с такой яростной сосредоточенностью набрасывает в блокноте. Зачем он нарезает кожу на такие широкие полосы? Зачем он складывает их туда-сюда в узкие веера? А теперь он зажимает веера маленькими тисками – может быть, чтобы приучить их держать складки? Но для чего нужны веера?
– Pas de temps à perdre![19] – говорит Дю Лез, поймав взгляд Аббаса. – Продолжай работу.
Аббас возвращает свое внимание к куску дерева. Он все еще чужой ему, этот кусок, они узнают друг друга только в ходе дальнейшей беседы. И как любой разговор между незнакомыми людьми, их беседа начинается осторожно. Стук молоточка о дерево, расслабленные указательный и большой пальцы, скорость постепенно нарастает, щепки летят то в одну, то в другую сторону, и вот он уже растворился в работе, он больше не мастер игрушек, служащий Типу Султану. Он – дерево, молоток и резец. Ореховый аромат струится из нутра древесины, ее поверхность – словно водная гладь, обдуваемая ветром.
Все идет хорошо до тех пор, пока тишину не нарушает звериный рев, звук настолько рваный и неестественный, что молоток соскакивает, долото начинает скользить…
Боль пронзает тыльную сторону запястья. Белая рана длиной с большой палец, густо налитая кровью. Дю Лез спешит к нему, кричит по-французски. «Ta main! Que t’est-il arrivé![20]» Стекает теплая кровь.
– Я что-то слышал… – бормочет Аббас, перед глазами только черные крошечные точки.
И вот уже Дю Лез обматывает рану своей красной паткой, ведет Аббаса к стене, приказывает ему сесть и держать руку поднятой. Дю Лез стоит, почесывая затылок. Его джама призраком колышется вокруг его форм.
– Сахаб, – тускло говорит Аббас, – твоя патка…
– Ее можно заменить, в отличие от твоей руки.
– Что это был за звук?
– Quoi? Труба?
С рабочего стола Дю Лез приносит коробку с изогнутой крышкой. На дне коробки мехи, скрепленные сложенными веером кусками кожи. Двумя пальцами Дю Лез нажимает на нижнюю часть мехов. Ящик издает горловое рычание, точно такое же, как Аббас слышал несколько минут назад.