bannerbanner
Последний полет орла
Последний полет орла

Полная версия

Последний полет орла

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Серия «Всемирная история в романах»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Нам надо продержаться всего три дня, и победа будет за нами! – продолжал Рене, поглядывая в сторону «героя двух миров». – Если король станет обороняться во дворце, он всех воодушевит на борьбу своим примером. А если ему суждено умереть, пусть умрет достойно. Пожертвовав собой, он выиграет свое единственное сражение во имя свободы всего человечества. Пусть последним подвигом Наполеона станет убийство старика!

Лафайет подошел, чтобы пожать ему руку. Это было немного необычно: генерал не расстался со своими республиканскими убеждениями и не верил в Бурбонов, как Шатобриан, однако сейчас главным было остановить Буонапарте. Мармон и Лэне тоже заявили вслух, что согласны с виконтом.

В центре соседнего кружка витийствовал Бенжамен Констан. «Я охотно пожертвую жизнью, чтобы дать отпор тирану!» – донеслось до Шатобриана. Разговоры о том, как организовать сопротивление, продолжались и за столом – такие же бессвязные и бесплодные. Шатобриан и Лафайет сидели рядом, увлеченные беседой: генерал рассказывал о том, как прививает плодовые деревья в своем поместье Лагранж, а виконт хвастался магнолией с пурпурными цветами: на всю Францию таких деревьев только два – в Мальмезоне и у него в «Волчьей долине».

Если раньше тревожные новости казались камешками, со звонким стуком катившимися по склону, то теперь они превратились в оглушающую лавину. На следующий же день после речи короля герцог Беррийский возглавил все войска, находившиеся в Париже, и выступил с ними навстречу неприятелю, который был уже в Осере – в двадцати семи лье от столицы, однако сразу за заставой солдаты нацепили трехцветные кокарды и пошли вперед с криком «Да здравствует император!» Герцог поспешно вернулся, сопровождаемый только волонтерами. Трех фуражиров из числа королевских гвардейцев захватили в плен лансьеры-поляки: их полк сразу перешел на сторону императора, как только узнал о его прибытии в Санс. Гарнизон Фонтенбло тоже ждал Наполеона. Скрывать правду больше было нельзя: у всех на глазах один человек захватывал Францию без единого выстрела!

Император! Люди, двадцать лет шедшие рука об руку со смертью, заменили Бога кумиром. Чтобы вознестись на пьедестал, он сделал юношей, еще не выбравших жизненный путь, землепашцев и мастеровых солдатами, внушив им, что убийством и грабежом они добудут славу Франции, в то время как славу Франции веками взращивали и ковали земледельцы и мастера! И вот когда король-миротворец сократил число солдат и перевел их на половинное жалованье, они вновь простирают руки к императору, который дудит в полковую трубу, точно Гамельнский крысолов в свою свирель!

Короля забрасывали противоречивыми советами: одни побуждали его искать помощи за границей, другие – запереться в надежном форте, хотя сам он твердил, что не покинет Тюильри. С трибуны палаты депутатов говорили о том, что корсиканское чудовище, однажды отведав крови Бурбонов, жаждет упиться ею снова; ходили слухи, что сокровища французской короны уже упаковали; по лестницам павильона Флоры сновали вверх и вниз вереницы лакеев, похожие на муравьев, – куда, зачем? Никто не знал, что ему делать; жаждавшие совершить что-нибудь полезное не могли добиться указаний; молодые люди осаждали гвардейских капитанов, требуя оружия и приказов, – тщетно; Шатобриан столкнулся на крыльце с юным лейтенантом королевских жандармов в новеньком красном мундире с золотыми аксельбантами – в его глазах стояли слезы досады. Дамы бросались к каноникам, духовникам принцев, но и от тех нельзя было добиться ничего положительного; с некоторыми дамами случилась истерика.

Настало воскресенье – хмурое, туманное, плаксивое. Рене пошел к мессе; атмосфера храма всегда действовала на него успокаивающе, заставляя отрешиться от всего земного, превращая острую боль в тихую печаль. Священник избрал для своей проповеди строку из Евангелия от Луки: «Верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом».

Дома ждал свежий номер «Журналь де деба́» с большой статьей Бенжамена Констана. Шатобриан пробежал ее глазами: «Желающие служить деспотизму безразлично переходят от одного правительства к другому, но алчущие свободы погибнут, защищая трон… Грозящий нам человек уже лишил земледелие рабочих рук, заставил торговые города зарасти травой, выслал на край света элиту нации, которую затем обрек на ужасы голода и суровость морозов; по его воле миллион двести тысяч храбрецов погибли в чужой земле без помощи, без пропитания, без утешения, покинутые им после того, как защищали его из последних сил. Сегодня он возвращается, бедный и жадный, чтобы вырвать у нас то, что еще осталось… Это Аттила, Чингисхан, еще более страшный и ненавистный, поскольку он использует ресурсы цивилизации; с их помощью он хочет узаконить резню и управлять грабежом… Какой народ больше нашего заслуживал бы презрения, если бы мы сами протянули руки к кандалам? Побывав бичом Европы, мы станем ее посмешищем… Нашему рабству больше не было бы оправдания, а отвращение к нам не знало бы границ… Я хотел свободы во всех ее проявлениях; я видел, что она возможна при монархии; я видел союз короля и нации; я не стану, как жалкий перебежчик, ползти от одной власти к другой, прикрывать подлость софизмом, бормотать опошленные слова во искупление постыдной жизни».

Боже, он подписал себе смертный приговор! Буонапарте в Фонтенбло, завтра всё решится… Завтра – двадцатое марта, день рождения «Римского короля» – маленького сына Наполеона, который живет сейчас с матерью в Вене. Буонапарте всегда любил с размахом отмечать подобные годовщины…

Рене не мог усидеть на месте и в беспокойстве ходил по комнате. Пожертвовать собой ради свободы, отдать жизнь за короля и отечество – когда ты говоришь это, окруженный восторженной толпой, тебя возбуждает красота этих слов, но сам ты не веришь, что умрешь по-настоящему. В юности Рене часто думал о том, чтобы оборвать свое земное существование ради прекрасной вечной жизни, увлекаясь этой мечтой и проливая над нею слезы, пока не представил себе осуществление этого плана во всех его отвратительных подробностях. Холодное, зловонное дыхание могилы отрезвило его. Констан, наверное, сейчас мечется в страхе и рвет на себе волосы. Три дня назад, говоря об обороне Тюильри, Шатобриан верил в то, что корсиканцу придется сражаться за столицу; сегодня уже ясно, что никакого боя не будет, дворец никто не станет штурмовать и защищать, король из античного героя превратится в беспомощного толстого подагрика. Наполеон не убьет его, о нет! У него есть чувство стиля, он не испортит свой триумф расправой над дрожащими врагами. Унижение от вероотступничества, молчаливая покорность или изгнание – вот единственный выбор, который он им предоставит.

Новая мысль полоснула Рене холодным клинком: король, возможно, уже уехал! Его защитникам ничего не говорят, чтобы не препятствовали бегству! Нужно пойти и всё разузнать хорошенько.

В Тюильри по-прежнему царила неразбериха; двери монарших апартаментов были закрыты и надежно охранялись, этикет не допускал к королю никого без предварительной просьбы об аудиенции. В коридорах Рене столкнулся с герцогом де Дама, потом с герцогом де Блака – и тот и другой поспешили от него отделаться, уверяя, что король никуда не едет.

Стемнело, начал накрапывать дождь. На Елисейских Полях Шатобриан увидел стройную фигуру герцога де Ришелье, прогуливавшегося под деревьями.

– Я заступил тут на пост, – сказал герцог без улыбки, – поскольку не намерен один дожидаться императора в Тюильри. Нас обманывают. Я проговорил с королем полчаса, и он ни словом не обмолвился о своем намерении уехать, а как только вышел от него, узнал по секрету от князя де Пуа, что военную свиту нынче же отправляют в Лилль.

Ришелье по-прежнему носил мундир русского генерала, хотя Людовик XVIII сохранил за ним должность обер-камергера (весьма тяготившую герцога). В конце прошлого года он приехал в Париж, где не был пятнадцать лет: царь отпустил его из Вены, с затянувшегося дипломатического конгресса, чтобы похлопотать о возвращении герцогства Фронсак. Революция разорила одного из богатейших людей во Франции, а Империя отобрала последнее: статуями и картинами, вывезенными из бывших своих дворцов, Ришелье мог любоваться в Лувре и Тюильри, не имея возможности ни получить их обратно, ни добиться компенсации. Его сестры едва сводили концы с концами, жена-уродец безвыездно жила в Куртейе, на полпути в Руан, в Париже у герцога не было даже собственного дома – он поселился у племянника, перешедшего с русской службы на французскую. Поняв, что утраченного не вернуть, он махнул на всё рукой и принялся хлопотать за других (госпожа де Сталь хотела, чтобы король вернул ей два миллиона, одолженные ее отцом его брату[5]); наконец, Ришелье завел разговор с королем о женитьбе герцога Беррийского на великой княжне Анне – младшей сестре императора Александра, к которой безуспешно сватался Наполеон… Он был по-старорежимному великодушен и трогательно наивен, сделавшись мишенью насмешек в великосветских гостиных, куда, по своей «русской» привычке, мог явиться в сапогах вместо туфель с пряжками и шелковых чулок. Его всё же охотно принимали, поскольку ходили слухи, что король намерен сделать Ришелье (единственного человека во Франции, в которого никто не мог бросить камень, потому что за последние двадцать четыре года он не участвовал ни в каких «революциях») министром внутренних дел. Герцог опровергал эти слухи, не скрывая, что хочет вернуться в Россию – вернее, в Новороссию, где он служил генерал-губернатором. По территории эта южная область равнялась пятой части Франции, если не больше; Ришелье многое сделал для ее процветания и особенно гордился Одессой – городом, основанным в конце прошлого века и превращенным его стараниями в настоящую жемчужину, где было не стыдно принять Марию-Каролину Австрийскую, королеву обеих Сицилий, проездом в Вену. Герцог так и не перешел в русское подданство, оставшись французом (хотя изъяснялся теперь с легким акцентом), однако Франция, которую он увидел сейчас, разительно отличалась от той, что он хранил в своем сердце. Найдя родственную душу в изгнаннике Шатобриане, Ришелье с возмущением говорил ему, как извратился за эти годы национальный характер: повсюду невежество, грубость, отсутствие религиозных чувств! И немудрено, поскольку люди из высшего круга, призванные служить примером для народа, помышляют лишь о том, чтобы пробиться, обогатиться, пристроиться – сплошь карьеристы, льстецы и ренегаты, для них все средства хороши, лишь бы преуспеть. Никто не считает себя неспособным исполнять любую должность в администрации, лишь бы она была доходной, бюрократия вдесятеро хуже, чем в России! И самое прискорбное – некому поступать так, чтобы заставить их устыдиться. Сегодня король издал два ордонанса: один запрещал всем французам платить налоги и заранее признавал недействительными все сделки о продаже недвижимости для пополнения казны, а другой запрещал им вступать в военную службу. Что это, если не лицемерие?.. Он знает, что уедет и бросит своих подданных на произвол судьбы – вернее, на милость Бонапарта. Король покидает свой народ и при этом требует верности себе? Виконт всё же пытался возражать герцогу, пока не почувствовал, что старается убедить сам себя.

Дождь усилился, Шатобриан поспешил домой, опасаясь простудиться. Жена даже не пыталась скрывать насмешку во взгляде: она никогда не доверяла Бурбонам и не верила в них. Предусмотрительная Селеста велела приготовить дорожную карету и отправила слугу на площадь Карусели – караулить короля.

Настала полночь, слуга не возвращался. Устав от тревог долгого дня, Рене пожелал супруге доброй ночи и лег в постель, но едва он потушил свет, как явился Клозель де Куссерг – старый друг, с которым они служили в армии Конде. Он сообщил, что король нынче ночью уедет в Лилль. Этой тайной с Клозелем поделился канцлер, поскольку совесть не позволяла ему не предупредить об опасности Шатобриана; он же прислал Рене денег на дорогу – двенадцать тысяч франков в счет его будущего жалованья как посла в Швеции. Селеста всплеснула руками и пошла будить горничную, чтобы одеваться в дорогу, но Шатобриан заартачился: он не покинет Парижа, пока сам не убедится, что король уехал! Жена принялась увещевать его; ей на выручку пришел промокший до нитки слуга, вернувшийся из дозора: король выехал из Тюильри, он видел своими глазами вереницу придворных карет, за ними стража верхом. А во дворце, похоже, жгли бумаги в печах: из одной трубы вырывался огонь, несмотря на дождь, – видно, загорелась сажа в дымоходе.

Бланк паспорта опытная Селеста раздобыла заранее, оставалось только его заполнить: в него вписали вымышленное имя купца из Лувена и его жены. В три часа ночи мадам де Шатобриан впихнула в дорожную карету своего мужа, плохо соображавшего от гнева и обиды. У заставы Сен-Мартен не было ни единого караульного; до Люзерша ехали на своих лошадях, а там с трудом раздобыли почтовых. Дождь лил как из ведра, дорогу развезло, карету трясло и качало во все стороны. Когда развиднелось, тучи иссякли; из крон вязов, росших на обочине, выпархивали вороны, опускались на поля и вышагивали по ним, подстерегая неосторожных червяков, изгнанных из недр земли ночным потопом. Такие же вороны тридцать лет назад слетались на рассвете к зарослям ежевики в окрестностях замка Комбур… Им нет дела ни до королей, ни до императоров… Счастливые!

Глава четвертая. Долг или совесть?

Почему пустыню принято изображать знойной, песчаной или каменистой, с чахлой растительностью и изнемогающими от жажды путниками? Здесь уже четвертые сутки льет дождь, но что это, если не пустыня – ровные безлесные поля бурого цвета, убегающие за горизонт, прямая, чавкающая желтой грязью дорога, не отмеченная ни канавой, ни рядами деревьев, и ни души, если не считать Альфреда на своем Росинанте, нахохлившегося под промокшим плащом? А ведь это не Нубия и не Ливия, а Фландрия. Господам поэтам следует перетряхнуть свой набор художественных образов.

Шорох дождя странным образом усиливал безмолвие, которое Альфред пытался нарушить, распевая во всё горло арии из «Иоконда»[6]. Одиночество не было ему незнакомо, а потому не пугало его. Если он будет ехать всё прямо и прямо, то в конце концов нагонит своих товарищей. Всё будет хорошо!

Четыре роты военной свиты только в девять вечера предупредили о том, что выступление из Парижа назначено на одиннадцать, с площади Звезды. Младший лейтенант королевских жандармов Альфред де Виньи слегка хромал на правую ногу, повредив колено во время маневров, но ехать предстояло верхом, так что он бросился в казарму собираться. Вот только не захватил с собой даже смены белья, ограничившись саблей и двумя пистолетами… Ничего, его пояс набит золотыми монетами.

Шел дождь, было темно; когда гвардия худо-бедно построилась на Марсовом поле, время клонилось к полуночи. Натыкаясь друг на друга или, наоборот, теряясь в темноте, перешли через Йенский мост, свернули на Елисейские Поля… Там пришлось еще ждать графа д’Артуа, который в свое время поклялся никогда не ездить через площадь, на которой казнили его брата, и отправился в обход… В результате пехота опередила кавалерию, плутавшую по бульварам, и раньше нее добралась до Сен-Дени через заставу Ла-Шапель.

Когда рассвело, продолжили путь на Бове. В Пуа конь Альфреда потерял одну подкову, пришлось задержаться возле кузницы. Потом лейтенант погнал своего скакуна крупной рысью, чтобы нагнать эскадрон, белые плащи которого маячили на северном горизонте, потому что с противоположной стороны трепетали трехцветные значки на пиках лансьеров Бонапарта. Но ни в Абвиле, ни в Сен-Поле, где ему пришлось заночевать, своих он уже не застал и поневоле превратился в странствующего рыцаря.

Постукивание ножен о стремя наполняло душу радостью: он больше не мальчик, он мужчина – воин! Отец с раннего детства готовил Альфреда к тяготам походов, заставляя закалять свое тело, а душу формировал красочными рассказами о сражениях Семилетней войны. В лицее все мальчики бредили битвами и победами; дробь полковых барабанов заглушала голоса учителей, звезда Почетного легиона затмевала Полярную, Сириус и все прочие, вытверживание уроков казалось только способом сорвать ее с небес. Но вот какой-нибудь вчерашний школяр являлся в класс в гусарском мундире и с рукою на перевязи! Глупые, бесполезные книжки швыряли на пол. Сами учителя охотно прерывали разбор Тацита и Платона, логарифмов и теорем, чтобы зачитать бюллетень Великой армии; классы напоминали казармы, рекреации – манёвры, экзамены – смотры. Вдруг всё переменилось: вместо благодарственных молебнов о победах императора в храмах служили панихиды по жертвам цареубийц, народ-завоеватель призывали к покаянию, сверкающий меч с трудом вложили в проржавевшие ножны. Возможно, взрослым, обретшим гибкость за годы разных переворотов, было не слишком сложно изогнуться в прямо противоположную сторону, но прямолинейная молодежь страдала от непонимания. Когда вокруг прославляли благодеяния мира, а вчерашние герои сделались никому не нужными нахлебниками, Альфред как никогда воспылал жаждой военной славы. Пытаясь излечить его от «пагубной страсти», юного графа оторвали от книг и окунули в водоворот светской жизни – всё без толку: зерно проросло и дало пышные всходы; он записался в «красные роты» одним из первых и чуть не потерял сознание от счастья, впервые примерив мундир.

Теперь новенькие золотые эполеты, предмет его гордости, покоробились от дождя; ботфорты покрылись густой коркой желтой грязи и пропитались влагой; конь еле-еле плелся шагом, с чавканьем выпрастывая копыта из топкой жижи.

Однако не заблудился ли он, в самом деле? Альфред приподнялся на стременах, вглядываясь в бескрайнее бурое море, пересеченное желтым фарватером раскисшей дороги. О! Черная точка! Шевелится! Там человек! И, похоже, попутчик!

Понуждаемый конь зашагал быстрее, недовольно кивая головой, потом перешел на легкую трусцу, выбравшись на твердую почву. Черная точка вырастала на глазах в сгорбленную фигуру. Двигалась она зигзагами – видно, мотало от усталости из стороны в сторону. Она тащит за собой тележку! Неужто маркитантка? Вот было бы здо́рово, а то живот подвело.

Деревянная повозка под крышей из черной вощеной ткани, натянутой на три обруча, напоминала собой люльку на колесах, утопавших в грязи по самую ступицу. Теперь уже Альфред отчетливо видел, что тележку везет маленький мул, впряженный в оглобли, а мула тянет за повод высокий сутулый мужчина лет пятидесяти, в коротком потрепанном плаще поверх пехотного мундира, с эполетом батальонного командира и в кивере под чехлом. Заслышав топот копыт, человек бросился к повозке, выхватил оттуда ружье и быстро зарядил его, укрывшись за мулом. У него были пышные седые усы, обветренное лицо, кустистые черные брови с глубокой двойной морщиной между ними, но в целом он выглядел добродушным. Заметив белую кокарду на кивере, Альфред выпростал руку из-под плаща – показать, что на нём красный мундир.

– А, это другое дело! – хриплым голосом сказал майор, убирая ружье обратно в тележку. – Я вас принял было за одного из этих молодчиков, что скачут за нами по пятам. Выпьете глоточек?

– Охотно! – обрадовался Альфред. – Я уже целые сутки ничего не пил.

На шее у майора болталась фляга из кокосового ореха, с серебряным горлышком; по всему было видно, что он гордится этой вещью. Внутри оказалось дурное белое вино, однако Альфред напился с большим наслаждением и вернул флягу владельцу.

– За здоровье короля! – сказал тот, в свою очередь прикладываясь к горлышку. – Он сделал меня офицером Почетного легиона, отчего же не проводить его до границы. Да и жить мне больше не на что, кроме как с этого, – он указал пальцем на свой эполет, – так что это мой долг.

Альфред ничего не ответил. Естественные поступки не требуют ни оправдания, ни одобрения, а что может быть естественней, чем исполнить свой долг? Майор потянул за повод своего мула, и с четверть лье они молча продвигались шагом, пока измученное животное не остановилось само, чтобы передохнуть. Не слезая с седла, Альфред решил стянуть с себя сапоги, чтобы вылить из них воду. Старик смотрел, как он мучается.

– Что, ноги опухли? – спросил он.

– Я четверо суток не разувался, так и спал.

– Это ваш первый мундир? Других не нашивали?

– Отец говорил мне, что мундир, как и честь, дается один раз.

Юный граф сразу устыдился этих слов, которые показались ему бестактными. Он был поздним ребенком: матушке, похоронившей трех детей, сравнялось сорок, когда она произвела на свет сына, отцу-калеке было под шестьдесят. Перевороты Революции обошли их стороной (если не считать утраты поместий и состояния): отец не сражался ни за Республику, ни за Империю, ни против них, его мундир и честь остались незапятнанными. В «красных ротах» служили старые да малые – эмигранты, проведшие двадцать лет на чужбине, и мальчики только что со школьной скамьи. Зрелые мужчины – те, чьими подвигами Альфреда учили гордиться, – неоднократно меняли если не сам мундир, то кокарду на шляпе, но есть ли у него право укорять их за это? Впрочем, майор как будто не обиделся.

– Я-то в молодости был моряком, – сообщил он. – Начинал юнгой, дослужился до капитана. А там пришлось мне сделаться сухопутным и… опять всё сначала. Такие дела, сударь.

Альфред сказал, что ни разу не был в море и не видал кораблей, кроме как на картинках, хотя его матушка – дочь адмирала и двоюродная сестра знаменитого капитана де Бугенвиля. И снова смутился: он хотел подчеркнуть превосходство над собой своего спутника, а вышло, что похвастался родней.

– Вы, должно быть, устали, – добавил он поспешно. – Если хотите, я уступлю вам своего коня. Мы можем ехать на нём по очереди.

Майор махнул рукой.

– Спасибо, конечно, но не мое это дело: я не умею ездить верхом.

– Как же так? – удивился Альфред. – Старшим офицерам полагается лошадь!

– Раз в год, на смотрах. Одолжишь у кого-нибудь… А так…

Они продолжили путь.

– Вы хороший парень, сударь, хотя и «красный», – прохрипел майор с чистосердечием старого армейца. – Каждому свое.

Топ-топ, чвак-чвак, щщщ, щщщ…

– Вам, верно, не терпится поскорее добраться до места, – снова заговорил пехотинец, – а мне, верите ли, на душе привольно и хорошо. Шел бы и шел – вот с этой ушастой скотиной и своей повозкой. Такие времена настали, что лучше уж одному… Только я не гоню вас, не подумайте ничего такого… Знаете, что у меня там?

Он указал большим пальцем через плечо на тележку.

– Нет.

– Женщина.

– А…

Конь продолжал идти вперед, дождь тоже не прекращался; плащ и мундир промокли насквозь, волосы прилипли ко лбу, холодные струйки беспрепятственно стекали по спине Альфреда до самых пяток. Он продрог, проголодался… В самом деле, хорошо бы уже прийти куда-нибудь под крышу, в тепло, к людям! Шагавший рядом майор несколько раз заглянул ему в лицо, словно подстерегая вопрос, и с досадой сказал, так и не дождавшись:

– А вы нелюбопытны!

Альфред пожал плечами. Это верно. Воспитанный стариками, которые сами засыпа́ли его рассказами, не заставляя себя упрашивать и не делая тайны из того, чего «детям знать не положено», он быстро насытился знаниями разного рода, так что в лицее его ничем не могли удивить ни учителя, ни тем более товарищи. Его не любили, считая задавакой, а он не искал дружбы людей, которых ставил ниже себя, потому что их любопытство стремилось лишь заглянуть под покровы, наброшенные стыдливостью, а не приподнять завесу тайны над законами бытия.

– Могу поспорить на что хотите: услышь вы историю о том, как я распрощался с морем, она бы вас удивила, – не сдавался майор.

Юноша понял, что ему просто хочется поговорить.

– В таком случае я охотно ее послушаю.

Судя по приготовлениям, история была длинной и рассказанной прежде уже не раз: прежде чем приступить к ней, майор поправил на голове кивер, дернул плечом, словно подбрасывая сползший ранец (по одной этой привычке можно было узнать старого вояку, выслужившегося в офицеры из солдат), отхлебнул еще из своей фляги и пнул ногой в живот мула, чтобы бодрее шагал.

– Так вот, сударь, было это в девяносто седьмом году. Война шла уже несколько лет, в военном флоте моряков стало не хватать, поневоле взялись за торговый. Так и вышло, что я, капитан двухмачтовой шхуны, изведавшей все пути от Кардиффа до Ла-Коруньи, неожиданно сделался капитаном фрегата и должен был сопровождать караваны с Гваделупы и других островов, охраняя их от англичан. Что ж, человек ко всему привыкает. Только однажды, когда мы стояли на рейде в Бресте, меня вызвали на берег, к префекту, и сказали, что я должен взять на борт заговорщика, приговоренного к депортации. Радости я от этого не испытал, но приказ есть приказ. Я отправился обратно на корабль – предупредить о том, какой груз нам предстояло забрать. И вот в назначенный день и час от берега отчалила шлюпка, взяв курс прямо на нас. День, знаете, был тогда солнечный, конец весны. Небо безоблачное, солнце прыгает зайчиками по волнам, и на душе светло и радостно, не хочется думать о плохом.

На страницу:
3 из 6