Полная версия
Последний полет орла
Досталось не только солдатам, но и принцам; в запальчивости герцог даже обозвал Месье жидом. Рене не преминул рассказать об этом Селесте.
Двадцать шестого марта был праздник Пасхи. Шатобрианы ходили к мессе не в большой собор Святого Михаила и Гудулы, а в маленькую церковь Богоматери в Финистере, напомнившей им своим названием родную Бретань. Снаружи она была ничем не примечательна: облупившийся фасад, плавные линии, избегавшие прямых и острых углов, зато когда они, с возженными свечами, вступили внутрь, в глаза сразу бросилась необычная кафедра из темного резного дерева, поставленная меж двух колонн из ложного мрамора под деревянным же шатром, который поддерживали резные ангелочки, чудесным образом парившие в воздухе. На кафедре резчик изобразил падение человечества между древом жизни и древом смерти. Впереди стояли Моисей со скрижалями Завета и первосвященник Аарон, слева распятый Христос являл собой новое древо жизни… Деревянные изваяния выглядели настолько реалистично и вместе с тем фантастично, что от них было невозможно оторвать глаз; в застывших лицах читалось безграничное терпение и смирение: человечеству указали путь к спасению, но пойдет ли оно по этому пути? Звучал орган, пел хор, звенела латынь; разноцветные витражи оживали в теплом свете свечей. По щекам Рене текли слезы. Причастившись, они подошли поклониться Деве Марии – раскрашенной деревянной статуе с цифрой «1628» на постаменте. Шатобриан вдруг застыл, чем-то пораженный. Селеста это заметила и стала гадать, что бы это могло быть. 1628 год… В тот год Англия не смогла прийти на помощь протестантам из Ла-Рошели, осажденной королевскими войсками. Иноземного вторжения удалось избежать, зато гражданская война унесла множество жизней… Нет? Не то? Когда они вышли из церкви, Кот рассказал ей сам: эта статуя Богоматери раньше стояла в церкви при монастыре августинцев, где раненого Рене вернули к жизни. Монастыря теперь больше нет: его закрыли и превратили в военный госпиталь.
Через два дня они повстречали в Парке принца Конде – возможно, он позабыл, куда ехал и зачем. Старик был возмущен до глубины души: на Пасху в Лилль приехал маршал Ней, так и не использовав по назначению свою знаменитую железную клетку. На следующее утро он с генералами и офицерами гарнизона присутствовал на молебне по случаю счастливого события – возвращения Франции императора, после чего войска маршировали мимо огромной толпы, разукрасившей себя трехцветными кокардами. Селеста поинтересовалась, намерен ли принц ехать к королю.
– К королю? – переспросил он. – О да, конечно, я должен ехать к королю!
Он поманил Шатобрианов поближе и перешел на заговорщический шепот.
– За два дня до отъезда из Парижа мне доставили запечатанное письмо, на котором было надписано лишь мое имя. У меня тогда было много дел, я не придал письму большого значения, оно осталось лежать у меня на столе, потом случайно попалось мне на глаза, и я взломал печать, скорее, машинально, по рассеянности, чем из любопытства. И вдруг – как гром среди ясного неба! Я узнал почерк. У меня потемнело в глазах, а когда я пришел в себя, то поскорее схватил листок и приблизил свечу – нет, никакой ошибки! Это был почерк Людовика XVI, я хорошо знал его руку!
Селеста украдкой переглянулась с Рене, но оба приняли участливое выражение и дослушали рассказ до конца: на самом деле писал не казненный король, а его сын, Людовик XVII[7], предъявлявший свои права на престол и в качестве доказательства законности своих требований приводивший такие подробности из своего детства, какие могли быть известны лишь ему самому и его сестре – герцогине Ангулемской. Герцогиня сейчас в Бордо – взывает к верноподданническим чувствам горожан, которые первыми открыли свои ворота и сердца Бурбонам. Король наверняка тоже там… Шатобрианы пожелали принцу счастливого пути, попрощались и ушли.
Год назад Бурбоны вернулись во Францию даже не из другого мира, а с того света, подумала про себя Селеста. В книжных лавках сразу появились многочисленные сочинения, обличавшие злодеяния революционеров и превозносившие их жертв; если не хватало новых памфлетов, переиздавали старые – двадцатипятилетней давности. Годовщины казней, прежде отмечавшиеся тайно, в домашнем кругу, теперь справляли открыто; Людовик XVIII велел выкопать останки старшего брата и невестки и перенести их в Сен-Дени. Конституционная Хартия (своего рода брачный договор между «Людовиком Желанным» и Францией, скрепивший этот союз без любви) призывала к забвению прошлого ради согласия в настоящем, но на свет сразу вытащили поименные списки голосовавших за казнь короля. Французов призывали каяться и искупать свою вину перед королевской семьей – «королю-кресло» это было нужно, чтобы утвердиться на троне, который достался ему по стечению обстоятельств, ведь на него были и другие претенденты. Герцог Орлеанский, к примеру. А Бенжамен Констан принадлежал к партии, делавшей ставку на Бернадота – наполеоновского маршала, который волею судеб стал наследным принцем Швеции, но с вожделением поглядывал на французский престол. В трудный час боев за Париж Талейран сумел навязать всем единственный выбор: Наполеон или Людовик XVIII. Сейчас он интригует в Вене, на конгрессе; наверняка призывает новое иноземное нашествие на Францию, лишь бы спасти свою подлую жизнь…
Как наивен Рене в своем великодушии! Он, десять лет подвергавшийся гонениям при Империи, ратовал за забвение прошлого; при дворе воспользовались его советами, раздав все важные должности слугам императора, а его оставив ни с чем. «Ах, когда наши вернутся, я попрошу их только об одном: о возможности приобрести землю по соседству с моей усадьбой!» – говорил он Селесте, когда они гуляли вокруг «Волчьей долины». Она и тогда лишь пожимала плечами. И что же? Его распрекрасные Бурбоны вернулись – и он был вынужден заложить усадьбу за долги!
Для Шатобриана должности не нашлось, а цареубийцу Фуше снова прочили в министры полиции! Госпожа де Дюра осаждала Талейрана, вновь занимавшегося иностранными делами, пытаясь выхлопотать для Рене хотя бы посольство, но всё уже было занято, кроме Швеции и Турции. «Я думал, что господин де Шатобриан ничего не получил, потому что ничего не хотел, – лицемерно удивлялся этот лис. – В первый день по прибытии принцев ему должны были предложить всё, на второй было бы уже поздно, а про третий и говорить нечего». В «Путешествии из Парижа в Иерусалим» Рене дурно отозвался о турках, поэтому они с Селестой выбрали Швецию, хотя Кот был вовсе не рад: разоренная северная страна представлялась ему могилой, в которой он должен похоронить свои труды, мечты и всё остальное. «Ах, почему я не умер в день вступления короля в Париж!» Король утвердил его назначение, но попросил повременить с отъездом: «Мои добрые слуги нужны мне здесь…»
Роялисты не могли простить Коту высказываний о необходимости свободы, без которой ни одно государство не жизнеспособно; его объявили либералом и рекомендовали умерить пыл, подладиться под новые времена! Лишь один человек оценил его по достоинству – Наполеон. В Фонтенбло, перед отъездом на Эльбу, он велел прочесть ему вслух памфлет «О Буонапарте и Бурбонах». Оставшиеся верными ему генералы призывали громы и молнии на голову Шатобриана, но император сказал: он сопротивлялся мне, пока я был могуществен, – он имеет право ударить побежденного. И добавил со смехом: «Ах, если Бурбоны прислушаются к мнению этого человека, они смогут царствовать, но успокойтесь, господа: они ему не поверят, при их правлении он подвергнется тем же преследованиям, что и при моем». Коту передал эти слова Луи де Фонтан, а ему можно верить.
Наполеон как-то наведался в «Волчью долину» в отсутствие хозяев, его видел садовник Бенжамен. Отрезанный от мира, Кот решил уместить его в своей усадьбе: ботаник Эме Бонплан, управлявший садами Мальмезона, присылал ему саженцы через знаменитого путешественника Александра Гумбольдта, которого осаждала госпожа де Гролье – поклонница Рене. Кедры, катальпы, кипарисы, тюльпанные деревья… Маркиза де Гролье оказалась каким-то образом замешана в заговоре Кадудаля, Гумбольдта Бонапарт считал прусским шпионом. Он несколько раз обошел сад, заглянул в башенку, где Рене писал своих «Мучеников», а перед отъездом дал садовнику пять наполеондоров. Узнав на монете профиль, который он только что наблюдал воочию, Бенжамен чуть с ума не сошел. Вечером, запирая ворота, он увидел саженец лаврового дерева, воткнутый в свежевскопанную землю, и подобрал оброненную перчатку – лайковую, желтую, новёхонькую. Эту перчатку он потом передал хозяевам, точно реликвию…
В начале апреля в Брюссель приехал из Вены герцог Веллингтон, назначенный командовать британскими войсками в Бельгии. Он поселился со своей свитой в огромном доме на Королевской улице, обращенном фасадом к Парку. Получив приглашение на обед, Шатобрианы с радостью им воспользовались, надеясь узнать свежие новости.
Фельдмаршал был в синем фраке: без алого мундира его не узнавали на улице, а бесцеремонное внимание толпы ему порядком надоело. Высокий, широкоплечий, красивый, он выглядел усталым и исхудавшим, но держался бодро и весело. Гостей он встретил обаятельной улыбкой, Селесте сказал комплимент на весьма хорошем французском языке, хотя и носившем печать Брюсселя, и всё же она чисто по-женски отметила про себя, что в его словах и взгляде не было ничего, кроме обычной учтивости. Это неприятно укололо ее. В молодости Селеста была хорошенькой, ныне насмешливое зеркало в чьем-нибудь доме показывало ей худую сорокалетнюю женщину с плоской грудью и попорченным оспой лицом; она не претендовала на восхищение красавца с орлиным носом и ясными глазами под чистым высоким лбом, избалованного женским вниманием, и тем не менее вся прелесть выходов в свет для жены, наскучившей своему мужу, заключается в самообмане, искусно поддерживаемом другими мужчинами, – будто она еще способна вызывать интерес к себе.
Сегодня ей не повезло: за стол с ними сели молодые адъютанты Веллингтона – подполковник Джон Фримантл, лорд Уильям Питт Леннокс и майор Генри Перси, внук герцога Нортумберлендского. Во время войны в Испании Перси попал в плен и четыре года прожил в Мулене, где находился тогда и его отец, граф Беверли, арестованный в Женеве после ее захвата французами. В Оверни голубоглазый англичанин сошелся с дочерью местного виноградаря, которая родила ему двух сыновей, но сразу после отречения Наполеона вернулся в армию, и Веллингтон, назначенный послом, увез его с собой в Париж. Было непохоже, чтобы майор горевал о разлуке с женщиной, которая пожертвовала для него своей честью, и о детях, которым наверняка живется несладко…
Герцогини Веллингтон в Брюсселе не было, она уже вернулась в Лондон. Селеста видела ее в Париже: не красавица, к тому же ее совсем не занимали модные наряды и украшения, и чувствовалось, что в многолюдном обществе ей неуютно. Госпожа де Сталь находила ее восхитительной и превозносила ее грациозную простоту, но, скорее всего, потому, что не видела в ней соперницы, чего нельзя было сказать о прекрасной Жюльетте Рекамье (которую герцог попытался взять кавалерийским наскоком, но получил от ворот поворот). Во время приемов в бывшем особняке Полины Боргезе (продавшей его Веллингтону и уехавшей к брату на Эльбу) всем было заметно, что герцог стесняется своей жены, которая слишком уж проста – не скрывает своих чувств и мыслей и не прячет седину под париком. Они были влюблены друг в друга в юности, но тогда родня Китти Пакенхэм отвергла Артура Уэлсли – младшего сына в обедневшей семье. Их разлучили на десять лет; Артур уехал в Индию, Китти осталась в Ирландии и чуть не зачахла от тоски по нему. Она отказала другому жениху, хотя ее возлюбленный, как говорили, весело проводил время в объятиях восточных красавиц. Когда Уэлсли вдруг вернулся блестящим генералом и снова попросил ее руки, родня с радостью согласилась, зато сама Китти терзалась сомнениями, боясь разочаровать его. Ее опасения оказались не напрасны, однако Артур всё же женился на ней – из чувства долга. Двое сыновей родились один за другим, но генерала послали в Испанию воевать с маршалами Наполеона… По сути, вся их семейная жизнь проходила в разлуке, даже когда они жили в одном доме. Во Францию леди Кэтрин приехала с радостью, хотя и беспокоилась о детях, оставшихся в Англии, но ей и там редко удавалось побыть с мужем вдвоем. В конце января его вызвали в Вену на конгресс, а в середине марта супруга английского посла спешно покинула Париж, к которому стремительно летел Орел.
– В «Морнинг кроникл» написали, будто сокровища французской короны доставили в Лондон, а герцогиня Веллингтон привезла с собой бриллиант, украшавший шпагу Наполеона, – рассказывал герцог за столом. – Мой брат Уильям пригрозил редактору судом за клевету, и они напечатали опровержение.
– Вот к чему приводит свобода печати, – вставила Селеста, не глядя на Рене. Но он прекрасно понял, что свою шпильку она вонзила в него.
– Свободу часто путают со вседозволенностью, – возразил он. – Из вашего примера, ваше сиятельство, как раз и видно, насколько свобода печати нужна и необходима. Во Франции газету просто закрыли бы, и тогда читатели подумали бы, что в ней написали правду. Но газета по-прежнему выходит, признав свои ошибки, и это учит людей не верить слухам и не бояться менять свое мнение.
– Вы известный либерал, господин де Шатобриан! – засмеялся Веллингтон.
– Если бы я издавал свою газету, то назвал бы ее «Консерватор», – с улыбкой ответил ему Рене. – Я бурбонист по долгу чести, роялист по велению разума и республиканец по личному предпочтению.
Селеста тихонько вздохнула. Могут ли газеты вообще быть свободны? Человек волен в своих мыслях, но когда он решается высказать их вслух, да еще и донести их до широкого круга людей, он должен сознавать возможные последствия и быть к ним готовым. Газета – не один человек, слишком многие судьбы сплетены в один шнурок, который могут перерезать целиком из-за одной-единственной нити. С другой стороны, найдется ли у людей достаточно смелости, твердости, решимости, чтобы поддержать хором одинокий голос, вопиющий… не в пустыне, а на арене цирка с гладиаторами, готовыми убить кого угодно по знаку цезаря? Рене, издающий свою газету? Вряд ли она продержится дольше трех выпусков.
Кот способен мурлыкать и ластиться к хозяину, но до определенного предела; когда его выбрасывают пинком из дома за слишком громкие вопли, он предпочитает свободную жизнь голодного бродяги сытой жизни кастрированного любимца. А вот Луи де Фонтан получил от друзей прозвище Кабан: это чуткий, осторожный, отнюдь не кровожадный зверь, не нападающий первым и предпочитающий жить в стаде.
Фонтан старше Шатобриана на одиннадцать лет, их познакомила покойная сестра Рене – Жюли. В самом начале Революции Луи писал смелые передовицы, ратуя за просвещенную монархию. Потом ему пришлось бежать в Лион – оплот роялистов, где он чудом выжил, когда Фуше методичными бомбардировками обращал в руины целые кварталы древнего города. Они с Рене снова встретились в Лондоне; пережитые ужасы внушили Фонтану отвращение к свободе, как говорил потом Кот с оттенком презрения. Однако тогда они оба видели в капитане Буонапарте великого человека, который положит конец Революции, и ждали только сигнала, чтобы вернуться в Париж.
Кабан вернулся (тайно) еще до свержения Директории, потом избрался депутатом, восстановился в Академии, начал писать статьи для «Меркюр де Франс» и преподавать, исподволь распространяя свои идеи; пробился даже в председатели Законодательного собрания!.. Он отнюдь не пресмыкался перед Наполеоном: написал же он «Оду на смерть герцога Энгьенского»[8], высказав при этом Бонапарту прямо в лицо всё, что думает об этом убийстве. Чары развеялись, Шатобриан порвал с Буонапарте раз и навсегда, а Фонтан сумел войти в милость к императору – не ради чинов и денег (хотя он получил и это), а ради главного дела: возрождения Франции. Пока Наполеон присоединял к ней новые земли, Фонтан собирал вокруг себя дельных людей – умных, образованных, честных. Благодаря ему Шатобриана вычеркнули из списка эмигрантов (Кабан стал любовником Элизы Бонапарт – сестры Наполеона и действовал через нее), и что сделал Кот? Написал статью в «Меркюр де Франс», в которой уподобил Наполеона Нерону. Его выслали из Парижа в «Волчью долину», которая была тогда просто хибарой в чистом поле, а газете Фонтана пришлось распрощаться с последней надеждой стать рупором оппозиции и влиться в хор, певший «Славься!» Зато Кабан, опираясь на единомышленников, полностью реорганизовал систему образования, от начальной школы до Университета, создал лицеи, перетряхнул программы обучения, возглавил комиссию по предварительной цензуре, чтобы первым читать рукописи, и помог Рене опубликовать его «Мучеников». Каков итог? Бурбоны вернулись, и Фонтан стал министром просвещения!
После рыбного супа на овощном бульоне подали слоеный пирог. Глядя, как госпожа де Шатобриан опасливо препарирует его ножом, Веллингтон заговорил о банкете, который устроил в Вене Талейран, пригласив шестьдесят гостей. Как только они уселись за стол, вошли лакеи в ливреях с большими серебряными супницами, которых было не меньше восьми, и все с разным содержимым; затем подали восемь или десять видов рыбы, с полсотни закусок, причем с каждого блюда снимали колпак с величайшей торжественностью, словно лакей собирался продемонстрировать публике чудо из чудес. Там были шпигованные ржанки, пулярки «а-ля рен», фаршированные красные куропатки, цыплята с кресс-салатом, фазаны с гарниром из вальдшнепов и овсянок, вымоченных в арманьяке, потом еще с дюжину видов жаркого, нежнейшие сладкие суфле из абрикоса, апельсина, яблок и шоколада, фондю из пармезана и фруктовые желе, и уже после этого внесли великолепный фигурный торт, выделив каждому по кусочку. Князь Меттерних пожелал затмить князя Беневенто и дал обед на двести персон, а через два дня после этого, в последний день карнавала, устроил роскошный бал. Герцог Веллингтон был на этих пиршествах самым почетным гостем, однако не мог оценить их в полной мере, поскольку совершенно расклеился, оказавшись после холодных зимних дорог в жарко натопленных венских гостиных. Впервые в жизни он торопил наступление Великого поста, который избавил его от необходимости являться в обществе больным.
– А еще я впервые пожалел о том, что я не женщина, – неожиданно добавил герцог. – Полгода назад господин Талейран пожелал нанести визит моей жене, которая только что приехала в Париж, и засвидетельствовать свое почтение супруге английского посла, а у Китти разболелись зубы, всю щеку раздуло, она отказалась принять его. Так что же вы думаете? Господин Талейран всё-таки добился своего, проговорил с ней около часа, и боль прошла! Говорят, что с женщинами он вытворяет что угодно, а вот мой насморк он исцелить не сумел.
Адъютанты засмеялись. Шатобриан с сомнением смотрел на блюдо с речным угрем, щедро политым зеленым мятным соусом, потом всё же решился взять себе кусочек. Это вновь настроило его на серьезный лад; он стал расспрашивать о впечатлениях герцога о конгрессе. Веллингтон сказал, что, по его мнению, у Англии и Франции есть все шансы снова стать вершителями судеб Европы, если они перейдут от соперничества к сотрудничеству. Людовику XVIII можно доверять; австрийский император – честный человек, но бразды правления в руках у Меттерниха, который полагает, что политика состоит из хитрости и уловок; впрочем, лорд Каслри разделяет мнение Меттерниха о том, что император Александр так же опасен, как Наполеон, а прусский король, возможно, имеет благие намерения, но позволяет царю вить из себя веревки. Лишь бы Талейран не сделал задуманный союз слишком явным прежде времени, настроив против Франции другие державы! Всему своё время. Здесь еще не всё ладно устроено, например, министры есть, а правительства нет.
– Ну почему же, – снова вступила в разговор Селеста, – я совершенно уверена, что в Париже уже есть и новые министры, и правительство.
Герцог рассмеялся:
– Я чертовски рад, что мне никогда не приходилось встречаться с Буонапарте в бою! Кстати, известно ли вам, что мы с ним родились в один год и в одно время получили свои первые офицерские патенты?..
– Я полагаю, ваша светлость, что у вас всё же будет возможность сойтись с ним на поле брани, – довольно сухо заметил Рене.
Адъютанты загомонили разом, выражая свою уверенность в неминуемой победе. Веллингтон смотрел на них с отеческой улыбкой, не перебивая, а потом добавил, что, хотя главные силы англичан сейчас заняты в Америке, полков, рассеянных по Нидерландам, будет достаточно для отражения возможного нападения, тем более что восемьдесят тысяч пруссаков готовы в любую минуту выступить в поход, кавалерия генерала фон Клейста уже в Намюре, а русские подведут свои войска к первому июля. Бельгийские силы не так велики, но офицеров – полный комплект, кавалерия великолепна, пехотная униформа проста и удобна. Главное сейчас – построить побольше крепостей, невзирая на расходы. Пусть кое-кто в военных кругах считает это несовременным, своего устрашающего эффекта крепости не утратили. Сейчас поход в Бельгию кажется французам легкой прогулкой, но будь тут укрепления, они бы поняли, что без потерь не обойтись, а кому охота умирать? Вильгельм Оранский такого же мнения, осталось узнать, что намерен делать Людовик XVIII.
– Вы едете в Гент? – уточнил Шатобриан.
– Да, завтра утром.
В гостинице Шатобрианов ждало письмо с тремя королевскими лилиями, оттиснутыми на красной сургучной печати: король Франции и Наварры повелевал виконту явиться в Гент.
Глава шестая. Да здравствует император!
Выйдя из бывшего Почтамта, который теперь занимало Министерство финансов, Якоб свернул на улицу Кастильоне, направляясь к Вандомской площади, но замедлил шаги, услышав гул приближавшейся толпы. Он всегда опасался больших скоплений людей, к тому же сквозь шум проступал мерный топот: ать-два, ать-два, а от военных лучше держаться подальше. Опасливо выглядывая из подворотни, он ждал. Вон они: по улице Сент-Оноре шли офицеры Императорской и Национальной гвардии, двое впереди несли мраморный бюст Наполеона. Свернули на углу к Вандомской площади. Господи, твоя воля, сколько же их? Наверное, несколько тысяч! Якоб пошел обратно, проскочил мимо цирка Франкони на новую улицу Люксембург, пересек бульвар Капуцинок и улицу Басс-дю-Рампар и перевел дух только на улице Комартена.
В несколько дней Париж сильно изменился, и не только тем, что повсюду развесили трехцветные знамена, вернули на место орлов и бюсты императора, заново переименовали площади, улицы, мосты и лицеи. На площади Карусели через день проходили военные смотры, которые длились по несколько часов; по вечерам в разных ресторанах устраивали банкеты для офицеров, и оттуда до поздней ночи доносились виваты, шумные выкрики и куплеты, распеваемые непослушными голосами. Толпа у дворца Тюильри как будто не расходилась вообще; время от времени она взрывалась ликующими криками: это значило, что император показался в окне или сел в карету, чтобы куда-нибудь ехать. «Неужели у этих людей нет никакого дела?» – удивлялся про себя Якоб. С каждым днём на улицах и набережных становилось всё многолюднее: это прибывали офицеры из разных городов, воодушевленные надеждой вновь получать полное жалованье; кто добирался пешком и в одиночку, а кто привозил с собой тележки, в которых сидели их жены и дети. Казармы напоминали собой муравейники; вновь сформированные полки, которым не хватило места в столице, маршировали к заставам, чтобы разместиться в Ла-Шапель, Ла-Виллетт или Сен-Дени. Им навстречу везли строительный камень, бревна, песок – возобновились стройки, начатые два года назад, причем работа кипела и по воскресеньям: император отменил запрет на труд и торговлю в святой день, и лавочники его благословляли.
Его благословляли все! Открытки с букетиком фиалок, в который были вписаны профили императора, императрицы и Римского короля, шли нарасхват: год назад, после капитуляции Парижа, Наполеон пообещал, что «вернется вместе с фиалками», и теперь этот скромный цветок сделался символом верности императору; в Пале-Рояле бойко торговали медальонами в виде серебряного орла на фиолетовой муаровой ленте, в кафе Монтансье шла пьеска «Обращенный роялист». В газетах прославляли государя, вернувшего Франции свободу: император отменил цензуру, разрешил провести художественный Салон, на котором были представлены «крамольные» картины (например, «Сражение при Маренго»), и запретил своим декретом работорговлю. В театрах перед началом спектаклей пели «Походную песнь», ставшую национальным гимном, и публика подхватывала припев:
Отчизна-мать к тебе взывает:«Ступай на бой! Победа или смерть!»Лишь для нее французы побеждаютИ за нее готовы умереть!Эту песню, сочиненную еще при Революции, теперь называли «Лионезой» в честь Лиона – первого крупного города, присягнувшего на верность императору. Зато «Марсельеза» была под негласным запретом: на юге вспыхнули мятежи, о которых в газетах упоминалось лишь мельком, как и о беспорядках в Вандее и Пуату, разжигаемых принцами. С ними якобы быстро покончили: мятежники из Марселя разбежались без единого выстрела, когда выступившие вместе с ними линейные полки перешли на сторону Национальной гвардии; герцог Ангулемский едва успел унести ноги из Монтелимара, герцог Бурбонский сел на корабль в Нанте, когда шуанов разогнали батальоны, «оставшиеся верны великому делу народа, французской чести и своему императору». Вчера патриотами были те, кто ходил с белой кокардой и славил короля, сегодня патриоты те, кто сносит леса на площади Согласия, где собирались ставить памятник казненному Людовику XVI, и засовывает в петлицу букетик фиалок. Всё, как на Бирже, думал про себя Якоб: от дешевеющих бумаг избавляются, лихорадочно скупая те, что идут на повышение.