Полная версия
Двадцатый год. Книга вторая
Что же касается политприказа – фрагмент которого повторяется сотнями бойцовских хомячков, охотничьих болонок и интеллектуальных меринов, – то к чему был должен призывать командующий революционной армией? К угощению захватчиков голицынским шампанским? К награждению почетным оружием?
В нашей поэме высказался об этом Зенькович герба Секерж. Не стоит повторяться. Хотя… С учетом информационного пресса, что десятилетия давит на мозги несчастных наших соотечественников – и возможно, на твои, мой читатель, – повториться лишний раз нелишне. На вражеский пресс, антипатриотический и контрреволюционный, ответим нашим – бесконечно патриотическим и архиреволюционным. Хай живе радянська Украïна!7 Lai dzīvo Padomju Latvija! Proletariusze wszystkich krajów, łączcie się! Hands off Russia, you!
Вам неприятно, сэр? Я рад. Безмерно. Z drogi!
***
На следующий день после начала общего наступления Запфронта, то есть пятого числа, польские газеты опубликовали два воззвания от имени Совета обороны государства8. Оба были датированы позавчерашним, третьего июля, днем, оба были подписаны одним и тем же именем, оба искрились сходным набором идей. Жаль, их нельзя процитировать полностью, наша повесть о Басе и без того становится бесконечной.
Граждане Республики! [Rzeczypospolitej]
Отечество в опасности!
Враги, окружающие нас отовсюду, сосредоточили все силы, чтобы уничтожить отвоеванную кровью и потом польского солдата нашу независимость. Отряды захватчиков, идущие прямо из глубин Азии, стремятся сломить героические наши войска, чтобы ринуться на Польшу, вытоптать наши нивы, сжечь деревни и города и на польском пепелище начать свое жуткое господство.
Монолитной, нерушимой стеной нужно встать нам для отпора. О грудь всего народа должно разбиться большевицкое нашествие. Единство, согласие и напряженный труд объединят пусть всех нас ради общего дела!
(…)
Призываем поэтому всех, способных носить оружие, добровольно вступать в ряды армии, подтверждая этим, что за Отечество каждый в Польше по собственной воле готов пожертвовать кровью и жизнью.
(…)
Всё для победы! К оружию!
Ю. Пилсудский
Глава государства и Верховный главнокомандующий.
Варшава, 3 июля 1920 г.
На всякий случай напомним: третьего и даже пятого июля наши войска находились очень и очень далеко от Польши, едва приступив к освобождению собственной территории. Но хищная кошка, зная о своих проделках, смекнула: еще немного, и она получит. Сполна и по заслугам. Очень больно.
Солдаты Республики! [Rzeczypospolitej]
Великая война, которую вы месяцами ведете на востоке с врагом, глумящимся над нашими самыми священными идеалами, за которые в безымянных могилах белеют кости пяти поколений мучеников, – близится к развязке.
От исхода этой войны зависеть будет, станет ли Польша могучим и свободным государством, просторным и светлым домом, в котором каждому из граждан ее будет хорошо и безопасно и в котором хозяевами будем мы сами – или же станет маленькой слабой странишкой, жалкою хижинкой, где как у себя будет хозяйничать враг и в которой для лучших ее сыновей не отыщется места.
(…)
Солдаты Республики, Отечество ваше, которое вас любит и вами гордится, сегодня с полным правом смотрит на вас и шлет через нас свой приказ: Вы обязаны победить! Вы должны разбить врага – отразить его покушения на свободу вашей Родины и на вашу солдатскую славу.
От имени Совета обороны государства
Ю. Пилсудский
Глава государства и Верховный главнокомандующий
Варшава, 3 июля 1920 г.
В обращении к солдатам прозвучала и свежая нотка, для многих неожиданная. Выделим ее и подчеркнем.
Не русский [rosyjski] народ является тем врагом, что гонит всё новые силы на бой, – этим врагом является большевизм, который, сковав народ жестоким игом новой жуткой тирании, хочет навязать, в свою очередь, нашей земле, земле Костюшко, Траугутта, земле священных могил и крестов, свою мрачную и кровавую власть.
Новым было, разумеется, не про кровавый большевизм, а про «русский народ». Вождь приступил к выполнению договоренности. Слово было теперь за Мережковским и компанией.
Но нам пока что не до Мережковского. Да и читатель, мы знаем, спешит скорее возвратиться на Юго-Западный фронт, на Волынь. В дорогую его пылкому сердцу Конармию.
(Ему, читателю, теперь и самому почти не верится, что совсем недавно Волынь – Житомир, Тетерев, Случь, Новоград, Горынь и Ровно – была для него туманной абстракцией. Местом таинственной «волынской резни», о которой изредка, без объяснений и без понимания заводили песню профессионалы и профессионалки, околодержавные мужи и малограмотные репортерши. Если вдуматься, те же болонки и мерины, но кормящиеся при другой, «патриотической» кормушке – и готовые без угрызений заменить ее на противоположную.)
***
Иногда у Пети появлялась мысль, что он не на войну пошел, а спрятался. В самом деле – будь он в пехоте, давно б участвовал в боях. А вместо этого приятно обучается. Самое опасное – сверзиться с коня, что давно уже казалось невозможным. (Начинающие всадники на добронравных лошадях могут долго сохранять подобную наивность.) Самое трудное – стрелять с галопа по мишени. Дело, как быстро понял Петя, безнадежное. Если попадешь, то потому что повезет, несмотря на затверженные упреждения, отклонения, точки прицеливания – под тем и под иным углом, при движении в одном и том же направлении, при движении наперерез и так далее. «Ничего, – ухмылялся Лядов, – в упор, когда панскую саблю увидите, не промахнетесь. А промахнетесь, не обессудьте. Полячкý, ему тоже жить хочется».
Но нет, конечно. Трудностей хватало. Мокрые и холодные ночи под не всегда гостеприимным небом. Раскисшие от проливных дождей дороги. То лесистая, то болотистая, то сильно пересеченная местность. Отсутствие провизии, фуража, измученные кони. На переходах приходилось соскакивать на землю и, отдав лошадей коноводам, помогать обозным выволакивать подводы и двуколки. Выволакивать и толкать на очередной пригорок, на очередную горку. Чернозем, наша гордость, наше счастье, превращался в дожди в нашу пытку и нашу муку. (О том же писали позднее интервенты. Рвавшиеся к русскому чернозему, они в распутицу и бездорожье вспоминали с нежностью привислинский песочек.)
Вопрос о восполнении консостава и подведенные желудки бойцов имели следствием все более частые столкновения с освобождаемым селянством и еврейством, а также с еще не разбежавшимися колонистами, немцами и чехами. И если в одних подразделениях, в нашем скажем эскадроне, подобных проявлений не наблюдалось, то кое-где бывало, мягко говоря, иначе – так же как бывало ранее в Великороссии, на Дону, на Кавказе. Политотдельские сбивались с ног, штабы грозили. «Мы не грабители, мы освободители. Мы не барахольщики, мы мстители за ограбленный панами и обманутый петлюрами народ». Но уговоры, приказы, категорические, грозные, действовали не на всех. Иные комполка и комбриги покрывали добытчиков ссылками на голод. «Где обозы, где провиант? Жрать чего? Людям, лошадям? Мы под пули, а эти в сторонке?»
Теоретически крыть было нечем. Наступление не прекращалось, небогатые обозы застревали в тылах, бойцы по двое суток не получали хлеба, нужна была замена павшим лошадям. Но и глядеть сквозь пальцы было невозможно. Мы же не деникинцы, не петлюры, не пилсуды. Оставались практические меры. На совещании политотдела армии, после обсуждения вопросов о проявлениях антисемитизма, шовинизма, о случаях грабежей, насилий, об отношении к пленным и населению, было принято решение о создании из надежных бойцов летучих эскадронов для очистки тыла от преступных элементов. Наш эскадрон относился к числу надежнейших.
– Поарм поставил триединую задачу, – объяснил, блестя очками, товарищ Толкачев, присланный из политотдела в качестве комиссара, чтобы руководить выполнением новой миссии. – Это улучшение снабжения, это усиление репрессий, это укрепление политработы. В рамках данного триединства…
Комэск насмешливо взглянул на Толкачева.
– Эскадрон будет усиливать репрессии.
Лядов, поморщившись, буркнул:
– Полезная вещь – нерусское слово. Назвали репрессией, и вроде бы как красиво.
Комиссар насторожился. Его предупредили, разумеется, что наш комэск из бывших белых и еще совсем недавно… Но ведь и Лядов туда же. На кого теперь надеяться, на зеленых комсомольцев?
– Однако без репрессиев никак, – завершил эскадронный свою мысль. – Тыловики распоясались, да и строевики. Я на германской за такое дело… Но это ить, – он сделал простоватые глаза, – при Николае было, при Кровавом. Теперь, я понимаю, надоть мяхше? «Уважаемый товарищ, не пройдете ли за нами к коменданту?»
Комиссар Толкачев испытал облегчение. Похоже, эскадронный был мужик что надо. Даром что никакой не мужик, а казак. С кривоватой, прямо скажем, биографией.
– По обстоятельствам.
– Будем суровыми, но справедливыми, – подвел итог дискуссии комвзвода Лядов, член РКП(б) с июля восемнадцатого.
«Вы, хлопцы, теперя навроде карателев, – ехидно бурчал Незабудько, выезжая в первый антимародерский рейд, – Противника не видели, так хотя бы по своим поупражняетесь. Поарм вам устроил учебные стрельбы». «Разговоры!» – пресекал его Лядов. «Не старый прижим», – отбрехивался Незабудько. «Цыц!»
Цыц помогало не очень. На душе поскребывало. А что если и впрямь дойдет до дела? Стрелять? В своих? Как это? «Как учили, без промаха», – объяснял, проезжая мимо, эскадронный. «Этой белоте, – нашептывал Незабудько, – нашего брата израсходовать раз плюнуть. Сколько он народу покрошил, пока у белых в генералы выбивался… Ну не в генералы, так в полковники. Добре, в войсковые старшины. Знаю о чем, вот и говорю».
И оно случилось, очень скоро. Скорее, чем хотелось бы. При том что не хотелось вовсе. Никому.
– Приехали? – запричитал, увидев нас, дедок на малом хуторе, с синяками под обоими глазами. – Опять приехали? И чего приехали? Зря приехали. Не дам! Ничего не дам! Стреляйте, убивайте, не дам! Бо нема бильш ничого, нема!
Пока комиссар Толкачев, прямо с рыжей своей кобылы Таньки, успокаивал яростного деда и его яростно ревущую дружину, Петя с Лядовым, спрыгнув с коней, проводили инвентаризацию. Картина была безотрадной: обобранные и затоптанные грядки, уведенная корова, две пары отобранных штанов, три сорочки, мужские. Безобразно, отметил Лядов, но еще, по крайней мере, объяснимо, так сказать – самоснабжение. А вот две юбки, две сорочки женские, два зеркала, два гребня… Тоже самоснабжение? Объясняла и показывала дедова невестка, крепкая, ядреная, на зависть городским упругая молодка. С гордостью шепнула Пете на ухо: «И меня полапали. Туточки вот и тамочки». И с еще большей гордостью, однако без поспешности добавила: «Но я не такая». «Молодцом», – на секунду отвлекшись, похвалил молодку Лядов. Поинтересовался: «Муж-то где? В красной армии?» Молодка зарумянилась. То ли подбирая правильный ответ, то ли чего-то застеснявшись.
Вряд ли бы дедок так разорялся, если бы увидел откровенную шайку. Но целый взвод, на добрых лошадях, в строю, с командиром, с комиссаром, при очках – такое зрелище действовало успокоительно, и дед упрямо изливал очкастому негодование. В двух соседних домах положение было не лучше. Взяли там, правда, поменьше, но и брать особенно было нечего. Что примечательно, в тех домах у Пети с Лядовым обошлось без лишних криков. Там только глядели в глаза и молчали. Так молчали, что хотелось зарыться под землю.
– Когда? – спросил комвзвода у хозяйки, темнолицей, сутулой, с разбитыми ладонями женщины, не вполне понятного возраста, но судя по детям – лет тридцати, не более.
– Да только что уехали, прямо перед вами. Человек пять-шесть. На трех подводах.
– Точно наши? – позабыл про субординацию Петя.
– Со звездами. Вы, говорили, куркули. А як не куркули, так дезентиры. У нас за спинами ховаетесь, пока мы белую шляхту рубаем. Вон туда они поехали, по шляху, теперь до самого Селища не свернут.
– Рысью! – приказал, заскакивая на Шарлотку, Лядов.
За хутором пошли переменным аллюром, чередуя рысь с репризами галопа. Петя был в дозоре, головном, приблизительно на полверсты опережая взвод, под командой Левки Шифмана. Вместе с ними, то вылетая вперед, то отставая, трясся и подпрыгивал товарищ Толкачев. Шифман с Петей, на секунду забывая о задаче, переглядывались: комиссар как всадник уступал обоим. Рыжуха, ощущая слабость седока, хулиганила и веселилась. «Танька, не балуй, – уговаривал кобылу Толкачев. – Не балуй, те говорю, зараза». Танька продолжала баловать – словно бы показывая миру, кто в нескладной паре главный конь. В придачу шедший следом, под Мицкевичем, Пушкин проявлял к Татьяне явный интерес. Пушкина, как помним, интересовали только рыжие.
Версты через четыре Левка скомандовал «шагом». Комиссар, обмякнув, снял очки, вынул из кармана тряпку, протереть. И сразу же услышал Левкин шепот: «Вон они, подводы!» Петя увидел их тоже. Разглядел, вернув очки на нос, и Толкачев.
Подвод и в самом деле было три, и людей на них действительно шестеро. Двигались неспешно, за средней шла привязанная корова. Нас в дозоре было трое, Петя на Головане, Шифман на Люцифере, Мицкевич на Пушкине – и в придачу комиссар на Таньке. Левка немедленно отправил Мицкевича к Лядову, с донесением. Мицкевич с облегчением кивнул. Едва он отъехал, Левка с Петей прыснули. Объяснили комиссару, в чем дело. «Жеребятина», – буркнул Толкачев, солидный, лет под двадцать пять мужчина с резкими и крупными морщинами. В самом деле, словно дети малые, предстоит серьезнейшее дело, а ему – про вороного Пушкина, который жеребцует исключительно на рыжих, и про Мицкевича, укрощавшего конские страсти, когда рыжая Танька вырывалась вперед. Хотя смешно. Когда-нибудь он посмеется. Если конечно… Угу.
Трое всадников не торопясь поехали к подводам. Оттуда их заметили, и прятаться не собирались. Мицкевич с донесением отъехал незаметно, и это обстоятельство переполошить бандитов не могло. В конце концов, мало ли встречается в тылах у кавдивизий всадников? Случается, конечно, в тыл проникнет и противник, но на Шифмане был островерхий суконный шлем, которым Левчик обзавелся в эскадроне при штадиве. «Очередной приобретатель, – проворчал тогда комвзвода Лядов, намекая на гешефты Майстренко. – Вот, скажи, зачем тебе она? Нарушать единую форму одежды? – Комвзвода лукавил, единство формы оставалось приблизительным. – Она же зимняя, теплая, ты в ней сопреешь. И ремешка не предусмотрено, на размашистой рыси слетит. А звезда в кавалерии, между прочим, положена синяя, не красная. Ладно, черт с тобой, носи». Шифман и носил – на зависть прочим.
– Добрый день, товарищи красноармейцы, – обратился, подъезжая к мародерам, Толкачев.
На него смотрели с недоверием. Петя с Шифманом сообразили: толкачевские очки. Окуляры в Конной кто попало не носил. Окуляры и портфели пахли подозрительно – особым или политическим отделом, ревтрибуналом и прочими малоприятными для несознательных, преступных элементов институтами.
– Доброго здоровьичка. Наше вам. Здоровеньки буллы. Бог помощь, – прозвучали настороженные голоса.
Несмотря на их преувеличенную громкость, Петя расслышал металлическое клацанье. Вот и приехали, товарищ комиссар. С бандитами, пожалуй, разберутся, но позднее, когда хладные трупы трех смелых товарищей будут валяться на мокрой траве, а перепуганные дружным залпом кони – метаться меж деревьев и кустарников. Однако без паники, мы тоже кой-чему учились. Винтовка за спиной, ее не снять, но самовзвод он тут, закреплен в переметной суме. Незаметно тронув повод и слегка надавив правым шенкелем, Петя развернул Голована левым боком к подводам – со стороны показалось, будто мерин развернулся сам, по собственной конской охоте. Правая ладонь легла на револьвер. Петя расстегнул правую суму заранее, точно так же как заранее расстегнул кобуру комиссар и свою переметную Левка. Но комиссар на Таньке, тот был весь на виду и занят разговором, зато вот Люцифер, пританцовывая, тоже повернулся так и этак, дав Левке возможность произвести аналогичный Петиному маневр.
– Откуда и куда, товарищи? – добродушно спросил у мародеров Толкачев.
– А тебе есть дело? – неприветливо ответил очкастому здоровый парень, молодой, уверенный, в британском френче, новенькой фуражке. Со звездой, как и сказала женщина. Эмалевые звездочки наличествовали у каждого – тогда как Петя до сих пор носил самодельную, собственноручно вырезанную из жестянки для консервов.
– Да кто его знает, – улыбнулся Толкачев незлой улыбкой, – вдруг нам с вами по дороге.
Предположение парням со звездочками не понравилось. Петя ощутил, как на подводах, на первой и на замыкающей, что-то шевельнулось. Левка в ответ на сомнительные действия принялся изображать безразличие. Замурлыкал себе под нос, вероятно первое, что вспомнилось. Петя расслышал, отчетливо, шершавые немецкие слова: «Дайн швестер лейбт мит а козак». Успел подумать: «Ты бы еще по-латышски запел». Левка и сам сообразил, что промахнулся, но было поздно. Любому православному было теперь понятно: перед ним, на рыжем, на гнедом, на вороном – палачи из подвалов ЧК. В особенности двое, что на рыжем и на гнедом. У Пети столь отчетливых признаков чекизма, как идиш и очки, не наблюдалось. У Пети был готовый к бою самовзвод.
– А коль и по дороге, – потянулся, зевая, здоровый. – Вы верхами, мы на колесах, со скотом, чего вам с нами тащиться.
Прозвучало как «езжайте куда ехали».
– Коровенка-то справная, – пригляделся Толкачев к скотинке. – Красивая. В снабарме получили?
– Чего? – не понял парень.
– Откуда коровенка, говорю?
– Слушай, мил человек, – раздался голос с передней подводы, – ты бы ехал по своей пути, не цеплялся бы к добрым людям.
– Верно! – вмешался, осмелев, сосед здорового. – Причепился как репей. Глядит в четыре глаза и чепляется. Интеллигенция, мать. Понаехали.
Корова, словно бы услышав, что речь зашла о ней, издала протяжное мычанье. Ей ответила ржанием запряженная в подводу лошадь. Голован под Петей сделал шаг назад, и в этот момент боец Майстренко увидел, как на подводах, на передней и на задней, вскинулись винтовки. Петя перевел глаза на среднюю – в руке у здорового блеснул вороненый, вроде Петиного, наган.
– Кому говорю, не цепляйся! – здоровый спрыгнул на землю. Красивое его лицо в секунду сделалось уродливым. Он схватил толкачевскую Таньку за повод.
– Назад! – заорал Толкачев.
С передней и задней подводы соскочили двое с винтовками. Корова мычала. Оглушительно и металлически жахнуло из трехлинейки. Люцифер метнулся в сторону. Толкачев вскинул руку с нагайкой – откуда она? – рыжуха рванула, комиссар едва не грохнулся на землю. Детина, с перекосившимся внезапно лицом, выбросил руку с наганом и кинулся – но почему, почему, почему? – на Петю. Пробежав три шага, содрогнулся всем телом, приподнялся на цыпочки, стал ловить руками в воздухе, разевая, словно силясь что-то выкрикнуть, пузырящийся и покрасневший рот. На неестественно вытянутых, негнущихся, одеревенелых ногах сделал шаг, другой – а на третьем, не сгибаясь, спиленным столбом рухнул Головану под ноги. Вниз лицом, в подсохшую за ночь грязь.
Корова мычала, ржали запряженные в подводы лошади, пятеро бандитов улепетывали к роще, следом несся Шифман с Люцифером, за Шифманом нахлестывал Татьяну Толкачев. С бугра, отсекая мародеров от деревьев, летели Лядов, Мицкевич и прочие. «Бросай оружие! Бросай! Только пальни мне, падла, всех положим прямо на месте!»
Петя тронул Голована шенкелями.
Самоснабженцы швыряли винтовки. Шифман, спрыгнув с Люцифера, хлобыстнул одного, невысокого и рыжего по шнобелю. «Он первый стрельнул, сучий выродок, он». Остальные спешно подставляли руки: вяжите, товарищи, вяжите, мы не хотели, чистая случайность, пусть лучше разберется трибунал, чем прямо здесь. «Товарищи, оно само пальнуло, это Бардаков, он всё, падла, мало ему». Петя, подъезжая, заметил самовзвод. В собственной руке, судорожно сжатой, побелевшей. И наконец-то понял что к чему.
Капитан Майн Рид, роман из техасской пустыни. Мустангер Морис Джеральд против Кассия Колхауна. Вы залили мою сорочку, сэр, позвольте мне ответить тем же.
– Тебе за это ордер полагается, – язвил на обратном пути Незабудько, – Боевого Красного Знамени. И мандат – на красные штаны. За меткую стрельбу по красным конникам.
«Почему штаны? – не понимал Майстренко. – Намекает, что я испугался? Я испугался? Нет. Просто сделал… механически… автоматически. Механически, автоматически убил. Красного конника».
– Боец Незабудько! Приказываю заткнуться.
Голос эскадронного. Оба взвода снова вместе? Боец Майстренко не заметил, когда и где они соединились. А вот и голос Незабудько.
– Слушаюсь, вашескобродие. Рад стараться, ваше…
Майстренко не увидел, как комэск ткнул остроумца кулаком в физиономию и как тот откинулся от полученного импульса в сторону. Другой бы сверзился – но не природный всадник Незабудько. Снова слышен его голос, обиженный и наглый, как всегда.
– Премного благодарны-с. Мир народам, хлеб голодным. Люди братья. Всяк сверчок…
Не такой уж и дурак он, Незабудько. Сыплет как из пулемета. Возмущенные голоса Шифмана и Кораблева: «Да заткнись ты, гад, без тебя всем тошно, надоел, вот зараза, нахватался».
Снова голос эскадронного, простуженный, осипший.
– А для шибко любопытных, во избежанье недоразумениев, я не скобродием был, а благородием. Выше подъесаула не приподнялся. Штабс-капитана, штабс-ротмистра, если кто по-казацкому не понимает. Вопросы остались?
На хуторе предъявили населению пятерых захваченных и тело одного убитого. «Они?» Население растерянно молчало. «Они?» – подъехал Лядов к деду и дружине. «Они?» Дедок кивнул, неохотно, будто бы не радуясь исходу. «Забирай корову. И сорочки. И портки. Гребни, юбки, зеркала. Каждый свое забирайте. Веселее. Страшно? А вы думали как? Красная армия не ноет, красная армия сражается. За вас. И если надо – карает преступников».
Мародеры на подводах испуганно сжались – не намерен ли чокнутый комвзвода учинить прямо здесь показательную экзекуцию? Лядов же негромко и бесстрастно поинтересовался у дедовой снохи: «Тебя который лапал? Туточки и тамочки? Не этот?» Молодка, бросив взгляд на покойника, не ответила.
– Шагом – марш! – рявкнул Лядов, да так, что молодайка вздрогнула. Шенкеля привычно, сами собой шевельнулись, и кони, осознав задачу, двинулись по шляху, уходя всё дальше и дальше от места – преступления, убийства, казни? Пусть разбираются политотдел и трибунал.
«И вот такая амеба, – размышлял комиссар Толкачев, косясь против воли на подводу с мертвецом, – которой на всё наплевать… Она примажется к любому дело и любое дело опозорит. Осквернит. Но белогвардейщина, петлюровщина, пилсудчина, они позорны сами по себе. А вот когда ты позоришь, оскверняешь святое дело освобождения – где угодно, в армии, в совдепе, в продотряде, в ЧК, – ты худший из врагов. Мальчишка из Житомира страдает, что первой же пулей убил своего. Петя, товарищ, это гражданская война. Потому что любая война гражданская. Между правдой и ложью, между злом и, пардон за выражение, добром. Быть может, пуля, выпущенная тобою сегодня, самая нужная и справедливая в твоей жизни».
И занятно еще, подумал Толкачев немного позже, как представил бы эту историю тот одессит, собкор из «Красного кавалериста». Тоже в очках, втихомолку строчащий в блокнотике и, судя по брюзгливой физиономии, презирающий всю Конную скопом. Пришелец из иного мира, в ненавистной и мерзкой ему среде, на чужой, непонятной войне. Какого черта? В поисках впечатлений? Невиданных красок и образов? Ну да, они, собкоры, через одного мнят себя Золя и Мопассанами.
Комиссар неловко потянул за повод и, поравнявшись, поехал рядом с Голованом и Петром. Теребить бойца не стоило, но всё же стоило быть вместе.
***
В те дни, в первой декаде июля дивизии Конной сражались под Ровно. Наше наступление началось второго, продолжалось третьего и достигло критической точки четвертого.
Ровно представляло собой железнодорожный и шоссейный узел, капитально превосходящий по густоте житомирский и новоградский и сопоставимый по транспортному значению разве что с лежащим на западе ковельским. Падение Ровно не только перечеркивало польскую аннексию Волыни, но и разрывало рокадные, то есть параллельные фронту, железнодорожные коммуникации – от Львова на юге до Вильно на севере. Более того, оно лишало польскую вторую армию, оттесняемую нами в болота Полесья, сообщений с Ковелем и, как следствие, с Польшей. При этом главком Пилсудский и командующий фронтом Рыдз требовали от подчиненных поскорее устроить Буденному Канны. Не уточняя, как именно, и полагаясь, надо полагать, на инициативу.