Полная версия
Попроси меня. Матриархат. Путь восхождения. Низость и вершина природы ступенчатости и ступень как аксиома существования царства свободы. Книга 4
Но Пётр, унаследовавший от предшественников оппозицию, в большинстве случаев усвоил и старые приемы борьбы с нею. Жестокость, с которой Пётр обрушивался на своих «внутренних» врагов и которая отталкивающе действует на современного человека в облике Петра – мрачное наследие той атмосферы, которой дышал юный Пётр. Жестокости застеночных расправ, лобных экзекуций, торговых казней и количество побитых и изуродованных гилевщиков во времена царя «тишайшего» едва ли превзойдены заплечных дел мастерами времени Петра. Правда, Пётр I, по нетерпимости, часто вырывал топор у палача, как и весло у рулевого, и начинал самолично работать… Но даже и от «тишайшего» царя веяло не меньшей жестокостью, чем от запальчивых зверств его сына. Поэтому, и свет, и тень XVII века Московии незаметно перешли в эпоху Петра Великого, без резкий колебаний и с исчерпывающей полнотой оттенков.
Давно минуло то время, когда отношение к реформам Петра в XVII веке представлялись так, как это выразил поэт: «Россия тьмой была покрыта много лет: Бог рек: Да будет Петр – и бысть в России свет!»17 Увы, света в России не стало ни при Петре, ни при последующих правителях, – старина, образом, толи марксизма, толи православия, до сих пор бездушной хваткой пронизывает русское общество.
Современник Петра И. Т. Посошков так описывал отношение русского народа к реформам. «Видим мы вси, как великий наш монарх о сем трудит себя, да ничего не успеет, потому что пособников по его желанию не много, он на гору аще и сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут»18. Несомненно, эта оценка преувеличена. При таком соотношении поддерживающих и противодействующих сил дело Петра было бы невозможным; да и выясненное значение XVII в. в деле подготовки петровских реформ, а также сознательное и бескорыстное отношение к реформам со стороны множества современников Петра в качестве частичных прожекторов, проводников, пропагандистов и защитников, не оставляет сомнения в том, что дело Петра в целом отвечало запросом времени. Современному же наблюдателю, вроде Посошкова, бросалась в глаза соотношение шумного и страстного возгласа одобрительного или протестующего характера, которое было на стороне тех, которые на своих плечах, незаметными тружениками, несли наибольшую тяжесть. Эту недоброжелательность Пётр унаследовал вместе с властью от предшественников. Разорительные войны, непосильное тягло, вместе с прогрессировавшим сословным закрепощением и разнузданной бюрократией были основными факторами, будившими в XVII веке недовольство, проявлявшееся в протестах и мятежах. Силы эти с воцарением Петра проявились в еще больших размерах. Поэтому и оппозиция в XVII веке не только не ослабела, но усилила приток новых союзников, в зависимости от тягловых факторов, но, главным образом, от своеобразия целей, средств, приемов введения петровских реформ.
Немногие сознательно разделяли стремления Петра жертвовать всем ради далекого будущего, которое принадлежит другим. Еще менее понимали современники Петра необходимость непосильных жертв во имя таких ценностей, которые являлись отрицанием всего того, что по традиции привык чтить русский человек за добрую «пошлину», ставшую тем более дорогой, чем большая опасность грозила ей стороны новых веяний, пропитанных, в глазах москвича, ядом душевредной латинской заразы. Эта именно чужебоязнь, до болезненности взвинченная уже в XVII веке западным влиянием и неудачной реформой Никона, придала общий тон оппозиции, выступавшей против Петра в реальности по разным побуждениям.
Сам Пётр всячески старался, сознательно и бессознательно, волновать Россию яркими впечатлениями, возбуждать к ней переживания, не укладывающиеся в традиционный кругозор русского человека. Все закрутилось в вихре петровских демонстраций царского веселья и гнева, педагогических выходок и дипломатических «спектакулей», происходивших «пред всенародными очами всяких чинов людей». Пышные шествия царских особ, торжественные церковные ходы, яркие въезды иностранных послов, свадебные и погребальные процессии, как и кровавые акты, разыгрывавшиеся в застенках и на площадях, – все это было знакомо русским и в свое время оставляло глубокие следы не только в памяти туземцев, но и заезжего иностранца; но все это не выходил из чина, к которому привыкла исконная Русь.
Публичные же выступления Петра носили всегда, с точки зрения москвича, какой-то, «безчинный» характер. В своих красочных выступлениях перед подданными он не только торжествовал победы, веселился и карал, но вместе с тем старался подчеркнуть превосходство вводимых им новшеств, заодно сразить противников, кто бы они ни были, саркастически поиздеваться над ненавистной стариной, забросать ее грязью, не стесняясь в средствах и предметах осмеяния, не считаясь с чувствами участников и зрителей своих педагогических экспериментов – зрелищ.
Каким отступлением от традиционного чина должен был показаться русским людям, введенный Петром, обычай триумфальных празднований победы в роде той, которую описывал Юст Юл, с пальбой из орудий, с музыкой иноземных игрецов, с языческими символами и чудодейственными фейерверками, с комическим элементом из шутов и самоедов, едущих на свиньях, наконец, с публичным пьянством, окончившееся эпилепсией и рассечением невинного солдата (несшего неправильно знамя), попавшего под гневный взор разнервничавшегося Петра? И это происходило не настоль отдаленно от тех времен, когда русские убедились в самозванце Дмитрии I, воочию увидев, что царь этот не «наследует предкам» в спанье после обеда, запросто гуляет, водится с поляками и прочее.
Тяжелые мысли должен был навевать на степенного москвича полуязыческий триумф Петра. Все поведение его обличало в нем «ненастоящего» царя. Эта жестокая расправа с солдатом, это странное на глазах у всех подергивание головы, лица, рук и ног… И это многие учли, как явный показатель того, что Пётр – царь ненастоящий: «Что он головой запрометывает и ногой запинается, и то, знамо, его нечистый дух ломает»19. P.S.: Правитель – отражение своего народа…
При розыске стрелецкого бунта Пётр собственноручно рубил головы стрельцам и требовал от приближенных того же: «князь Ромодановский отсек четыре головы; Голицын, по неумению рубить, увеличил муки доставшегася ему несчастнаго; любимец Петра, Алексашка (Меншиков) хвалился, что обезглавил 20 человек»20. Ничего нет удивительного, что по Москве пошли толки о ненормальной кровожадности Петра. Еще более необычным казались москвичам веселые потехи царя, обращавшие, в конце концов, сановитых и родовитых бояр в предмет народного посмешища, да еще на глазах у иностранцев, когда их вываливали из саней. Но Пётр «посягал» не на один ореол своих сановников, многое святое в глазах москвича обращалось Петром в площадное посмешище. Это скабрезные и кощунственные деяния «всепьянейшего и сумасброднейшего собора», являвшейся злейшей пародией на некоторые церковные обряды. Они совершались среди «избранного» общества, при закрытых дверях, изредка вываливаясь на улицу Москвы в виде шутовской процессии, и вначале могли считаться даже своеобразным торжеством православия над осмеянным папежством. Однако Пётр решил подвергнуть публичному позорищу и память об упраздняемом патриаршестве. Еще при жизни патриарха учитель Петра дьяк Зотов носил кличку «патриарха Кукуйского». В сане князь-папы и «всепьянейшего патриарха» выступал он в шутовских процессиях в одежде патриарха и даже раздавал москвичам свои послания, породившие не только послания патриархов, но и известные молитвы. Этот же Зотов играл роль, высмеиваемый патриаршеский сан в целом ряде комических выступлений, на изобретение которых Пётр был неистощим. Зотов в патриарших одеждах садился на ряженную ослом лошадь, а Пётр «держал стремя коня его, по примеру некоторых царей российских, при возседании патриарха на коне в назначенные дни»21. К этой же цели публичного осмеяния патриарха в глазах москвичей клонилась справленная в Москве грандиозная свадьба всешутейшего патриарха. Наряду с Зотовым в патриаршим одеянии выступал кесарь Ромодановский в одежде русского царя XVII века. Нарядить первого палача, ужас Москвы и всей России, в царские одежды, которые носили отец и дед Петра, и в таком виде демонстрировать своих царственных предков пред москвичами не значило ли повергать зрителей в недоумение? P.S.: Но во всем этом усматривается Божественный символизм, который Он посылает русскому народу: вера ваша – духовное пьянство, цари ваши – бесчувственные палачи.
Расходился Пётр с Москвой и в своих попытках разрушить внешнюю рознь между русскими и немцами, придать русским такой вид, чтобы западный иноземец чувствовал себя среди них не диковинкой, за которой ходят толпы зевак, а в знакомой бытовой атмосфере. Но москвич видел в своей бороде, кафтане и воздержании от табака «мерило праведное» своего православия и народности, т.е. традиции от предков по выражению состояния чистоты и достоинства, и непременный признак своего церковного превосходства «над лютерами и прочими еретиками». Петру известно было именно такое воззрение своего народа на внешний вид, и это обстоятельство для него послужило тем большим побуждением переодеть и причесать русского по-немецки; раз москвич переодел себя и перелицевал, значит, он переодел в себе старого человека, сделал надлежащее усилие над собой, а кто по «замерзелому своему стыду» или «упорству» не захочет этого сделать, на том можно было видеть только один прибыток: лишняя статья дохода в виде штрафных денег – авось, крупные штрафы и налоги заставят упрямца не мозолить государевы очи своими азиатскими костюмами и звероподобным видом.
Так думал Пётр, когда собственноручно, и при содействии шутов, стал обрезать бороды и кафтаны, а потом издал указ в три дня выбриться и переодеться всей Москве, за исключением духовенства и пашенных людей; в этом же убеждении находил он оправдание своим указам брить в съезжих избах русские бороды, надевать роги на головной убор женам бородачей, запрещать портным шить и продавать русское платье для мужчин, облагать бородачей штрафом от 30 до 100 руб. и ссылать на каторгу тех купеческих людей, которые будут иметь скобы и гвозди, которыми подбиваются русские сапоги.
Но народ не понимал целей своего царственного костюмера, и в лучшем случае видел в его распоряжениях – заблуждения человека, которого «немцы обошли», а чаще всего издевательство над русским и православным, «печать антихриста», стирающего с православных образ Божий.
К «прельщениям» Стоглава о брадобритии и вообще о «латинских обычаях» присоединились еще и заветы последнего патриарха Андриана, который изощрялся в своем пастырском красноречии, громя брадобритие такими филиппиками, как будто дело шло о борьбе вверенной ему церкви православной с грозным врагом, разрушающим ее догматические основы, канонический строй и практические средства спасения паствы. Впрочем, патриарх еще при жизни своей прекратил эти гневные выпады, как только заметил, что они могут стоить ему патриаршего клобука; но не замолкло брошенное им в паству осуждение брадобрития на понятном для ревнителей древнего православия языке. Немудрено, что некоторые из них оказались устойчивее своего пастыря и смотрели на его упражнения в красноречии, как на завет последнего первосвятителя «стоять до последнего» за русскую бороду и кафтан, как на явное осуждение заморских новшеств, которые должны были быть проникнуты духом еретичества так же, как длинная борода – духом иконописного православия.
В народе все чаще и чаще встречается сопротивление реформам Петра – бегство, уклонение от платежей, от рекрутских повинностей, отказ от брадобрития. Чтобы все это пресекать по стране, и там и тут, рыскали воинские команды карателей, везде находились тайные соглядатели. И порой произнесенное в «шумстве» (в пьяном виде) неосторожное слово раздувалось усердными застеночными дел мастерами в целое «государево дело», захватывающие десятки и сотни лиц, имевших несчастье быть в каком-либо отношении к «шумному» болтуну, и не редки случаи, когда эти болтуны оказывались в «убогих домы на Покровском монастыре», где находили себе последнее успокоение жертвы ненасытной любознательности «кесаря» Ф. Ромодановского (а после него сына Ивана Фёдоровича, унаследовавший от отца Преображенский застенок). Боявшийся народных выступлений Пётр законодательно способствовал доносительству, которое в его время фактически стало нормой поведения22. Появилось при Петре и нарушение тайны исповеди: от священника требовали обязательного доноса, если он получал информацию о каком-либо противогосударственном деле23.
Оппозиция, в свою очередь, сознательно и бессознательно, толкала вправо и влево деяния Петра, раздувая его странности в апокалиптические знамения времени. Этому способствовало то обстоятельство, что сам Пётр не отделялся неприступными стенами от своих подданных, подобно своим предшественникам: он всегда был на виду у своих подданных таким, каков она был, со всеми своими великими недостатками и положительными свойствами. И это давало оппозиции много сильных аргументов.
«Безчинной» казалось ей в православном царе его личная и семейная жизнь. Град сатирических картинок выставляло ее на позорище, смущая русского человека. Изображение «Немки верхом на старике», «Старого немца на коленях у молодой немки», «Молодая немка, кормящей старого немца соской», «Бабы-Яги с плешивыми стариками» – все это, по мнению историка искусства В. В. Стасова, имело связь с рассказами, ходившими в народе о слабости Петра к шведской девице, к «кухварочке», к «чухонке-адмиральше Маланье», причем во всех этих произведениях народного творчества Пётр изображался под башмаком у немки, а на картинке «Как Баба-Яга дерется с крокодилом», по мнению историка искусства Д. А. Ровинского, изображена не мирная сторона жизни царственных супругов. Застеночные показания не оставляют сомнения в том, что семейная жизнь Петра составляла большую тему для пересудов и умозаключений «всяких умов людей».
Постепенно туманился образ Петра даже в глазах близких ему людей и дел. «Безчинность» поведения царя, столь непохожий на своих предшественников ни личным поведением, ни занятиями, ни отношениями к церкви, вековечным обычаям, к родне, эксцентричные формами его забав и гнева – все это поражало москвичей и вырывало целую пропасть между властелином и подчиненными. Москвичи не узнавали в Петре ни благоверного царя, ни русского человека, ни православного первенца русской церкви.
Ощущение чего-то чуждого в царе вызывало естественную потребность объяснить, почему русский царь стал больше похож на немецкого мастера, чем на великого государя, скорее выглядел «лютором» и «последователем католического костела», чем православным христианином. Объяснение этой загадки было найдено в двух распространившихся легендах. Оппозиционеры с более реальными воззрениями приняли легенду о том, Пётр – ненастоящий сын царя Алексея, а подмененный немчин; люди с мистической настроенностью объясняли странности Петра тем, что он – новоявленный антихрист24. Были и такие, которые преломляли свои удивленные взоры сквозь призму обеих легенд. Эти настроения, особенно мистической направленности, были настолько сильны в народе, настолько логично все объясняли, что даже «инквизитор», на обязанности которого было вылавливать «противные слова», вразумлять и доносить – и тот засомневался, слыша подобные речи. – «Нет, то не антихрист, – успокаивал он собеседника для очистки совести, – разве предтеча»25. В народе ходили мнения, как «антихрист» сам стал патриархом: «Принял титул патриаршеский», назвавшись отцом отечества. «Восхитил первенство Иисуса Христа», назвавшись первым, ибо, замечает составитель рукописи «Цветника», еще в Апокалипсисе сказано: «Аз есмь альфа и омега, первый и последний», «у Бога восемь лет украл»26, обличали Петра за реформу календаря.
Мистические настроения были только обратной стороной того непосильного нравственного и материального гнета, который наложила на русское общество тяжелая рука железного Петра. Люди, для которых эта жизнь превратилась в бесконечную удоль печалей и огорчений, не могущие жить, подобно Петру, мыслью о будущем благе государству, естественно, ожидали себе успокоение только в потустороннем мире, и чем сильнее был гнет жизни, тем большим было желание уйти в мир грез и видений, тем истеричнее были выходки против «гордого князя мира сего» со всеми исходившими от него тягостями и оскорблениями.
Эти апокалиптические переживания не носили чисто созерцательного характера, но перемешивались с впечатлениями тяжелой действительности. Называют ли царя антихристом, тут же говорят и об антихристовых шутах-грабителях и разорителях, которые, во исполнение пророчества и «страну поедают». Указывая на небывалую раньше «безчинность» поведения царя-антихриста, еще прибавляют: «ныне по городам везде заставы, и нашего православного христианина в городе в русском платье не пропускает и бьют, и случают, и штраф берут»27. В самом иноземном титуле, поднесенном Петру Сенатом от имени народа, этот народ видит созвучие со словом, характеризующим тяжесть петровских повинностей: один поп на ектениях называл императора «имперетёром». «Прямой императёр – пояснял он частным образом, – немало он людей перетёр»28.
Непрерывная война Петра и требования от всех той или иной службы для этих войн, сопряженные с ними бедствия и лишения вызывали громкий ропот, гулко отражавшийся в Преображенском застенке.
При непосильной тяжести всякого рода служб и повинностей, взваленных Петром на подданных во имя незримого блага будущего, многие почувствовали нравственную тяжесть бесправия, отсутствие всякого уважения, если не к личности, то даже к тому, что привыкла уважать эта личность, в чем видел москвич издревле идеальную, если не практическую гарантию своих прав на призрак свободного обывательства. Правда, у москвичей и раньше не было устойчивой правовой почвы, но зато само бесправие было обличено в привычные, традиционные формы, и эти формы являлись своеобразной гарантией, ограждавшей личность (кривосудие, произвол воевод, укрощаемые поклонами и посулами и т.п.); теперь форма права и бесправия стали удивительно подвижны, законы и указы, учреждения и должности создавались в таком изобилии, противореча друг другу, что приспособиться к ним, привыкшему к устойчивой старине-пошлине, москвичу было невозможно. Более того, в старину все злоупотребления москвич приписывал неверным слугам царя; зато в последнем он видел, хотя и далекую, но все же прочную свою «надежду», от которой можно было, при желании, добиться правды и защиты: вот только трудно приблизиться к ней практически. Но в мечтах можно было успокоить себя мыслью, что правда с земли не ушла. В лице Петра эта последняя «надежда – православный царь» умирала в душе москвича, так как теперь самые большие тяжести и самые чувствительные оскорбления исходили, на глазах у всех, от этого центра старых надежд и мечтаний: произошло то, что, рано или поздно, должно было произойти – не довольный отставанием, центр, в догонке западного уровня, теперь откровенно демонстрировал всем свое настоящее всегда пребывающее естество холодного расчета и отношения к человеку.
В многочисленных легендах о Петре, ходивших по русской земле, и в своей сути носившие агитационно-протестующий характер против его деятельности, степенный москвич почерпал не только для своих «скаредных бредней» и «неистовых слов», но толчки и к «продерзостным» делам против Петра, который был обменный немец, льстивый антихрист, все, что угодно, но только ненастоящий царь: значит против него все позволено. И многие втихомолку «посягали», но в большинстве случаев с «негодными средствами». Вынимали «след» из-под ног государя, чтоб превратить вынутую землю в кровь: «сколь де скоро на государев след ту кровавую землю выльем, столь де скоро он живота своего гонзнет», думала одна москвичка. Другие пытались достать волос государев, чтоб сделать его милостивым; третьи с тайной радостью рассуждали об его болезни и учитывали возможность скорой смерти; один фанатик, по свидетельству Я. Штелина, даже проник в кабинет Петра с «превеликим ножом» с целью зарезать Петра «за обиды своей братии и нашей веры».
Пусть все это были трусливые желания и жалкие «покушения с негодными средствами», но все они являлись симптомом оппозиционной ненависти, которая оказалась не только на улице, но и в самой царской семье. Центром и знаменем этого брожения стал царевич Алексей Петрович, вокруг которого стихийно стягивались недовольные, возлагая на него свои надежды на возвращение прежних времен.
Царевич Алексей до 8 лет находился под надзором своей матери Евдокии Лопухиной, которая сразу же разошлась с Петром в его западнических выступлениях. Семейные столкновения окончились заточением царицы в суздальский Покровский девичий монастырь и определение Алексея на попечение тетки Натальи Алексеевны, после чего Пётр виделся с сыном крайне редко. С 6 лет царевича стал учить грамоте князь Н. К. Вяземский, но круг чтения был почти целиком церковный. Это не устроило Петра и он сдал его на руки саксонскому генералу Карловичу, а затем последовательно двум иностранцам, юристу, историку и знатоку латыни М. Нойгебауэру и барону Гнойссену. Программа, составленная новым учителем, бароном Генрихом фон Гюйссеном, была хорошо продумана и включала следующее: изучение «истории и географии, яко истинных основ политики, главным образом по соч. Пуффендорфа, геометрии и арифметики, слога, чистописания и военных экзерциций»29. Завершалось образование изучением предметов «1) о всех политических делах в свете; 2) об истинной пользе государств, об интересе всех государей Европе, в особенности пограничных, о всех военных искусствах»30 и т. д. Сохранилось свидетельство современников, что Алексей был хорошим учеником и в свои пятнадцать лет он был лучше подготовлен для государственной деятельности, чем его отец в том же возрасте. Особенно царевичу давались гуманитарные науки. Он любил музыку, книги, церковное богослужение, сносно владел немецким и польским языками.
Между тем, находясь в Москве, Алексей все теснее сближался с Нарышкиными, Вяземским и многими священниками, среди которых ближе всех был его духовник – протопоп Верхоспасского собора Яков Игнатьев. Игнатьев поддерживал в Алексее память о его несчастной матери, осуждал беззаконие, допущенное по отношению к ней, и часто называл царевича «надеждой Российской».
В начале 1707 г. Игнатьев устроил Алексею свидание с матерью, отвез его в Суздаль, о чем тут же доложили Петру, находившемуся в Польше. Пётр немедленно вызвал сына к себе, но не ругал, а, напротив, решил приблизить и привлечь к государственной деятельности. Семнадцатилетнего Алексея он сделал ответственным за строительство укреплений вокруг Москвы, поручил ему набор рекрутов и поставки провианта, а в 1709 г. отправил в Дрезден для дальнейшего совершенствования в науках. Вместе с царевичем поехали князь Ю. Ю. Трубецкой, один из сыновей канцлера граф А. Г. Головкин и Гнойссен.
Переехав в Дрезден, царевич жил инкогнито и помимо ученых занятий занимался музыкой и танцами. В это же время начались переговоры о женитьбе Алексея на принцессе Софье-Шарлотте. Ее род был один из знатнейших и старинных во всей Германии. Ее отец, великий герцог Брауншвейгский Людвиг Рудольф, считался одним из образованнейших правителей. Саму Шарлотту Христину Софью называли то кронпринцессой Брауншвейгской, то герцогиней Вольфенбюттельской, не делая, впрочем, ошибки ни в том, ни в другом случае.
Пока проходили переговоры насчет женитьбы, Алексей Петрович переехал из Дрездена в Краков, где продолжал свое обучение. Хорошо знавший Алексея граф Вильген, писал, что царевич «встает в 4 ч. утра, молится и читает. В 7 ч. Приходит Гюйссен, а затем и другие приближенные; в 9½ царевич садится обедать, причем ел много, пил же очень умерено, затем он или читает, или идет осматривать церковь. В 12 приходит полковник инженер Куап, присланный Петром с целью обучать Алексея фортификации, математике, геометрии и географии; за этими занятиями проходит 2 часа. В 3 часа дня опять приходит Гюйссен со свитой и время до 6 часов посвящается разговорам или прогулкам; в 6 часов бывает ужин, в 8 – царевич идет спать»31.
В августе 1710 г. Софья-Шарлотта писала матери о том, что Алексей в Дрездене ведет уединенный образ жизни, усердно занимается образованием: «Он берет теперь уроки танцев у Боти, и его французский учитель тот же, который давал уроки мне; он учится также географии и, как говорят, очень прилежен»32.
Летом 1711 г. в г. Яворово был подписан «Договор Петра 1 с Брауншвейг-Вольфенбюттельским домом о супружестве царевича Алексея Петровича и принцессы Шарлотты». Договор состоял из 13-ти пунктов, и, в частности, разрешал Шарлотте не принимать православия, при условии, что дети от этого брака будут воспитываться в православной вере.
Венчание царевича и кронпринцессы состоялось 14 октября 1711 г. в городе Торгау, во дворце Польской королевы и одновременно герцогини Саксонской, где невеста жила на правах родственницы. Во главе всего торжества был Пётр, вернувшийся из Прусского похода и немного подлечившийся на карлсбадских водах. Через три дня молодые по приказу Петра уезжают в Торунь, где Алексей должен был следить за заготовкой провианта для тридцатитысячной русской армии, стоявшей в Померании. В мае 1712 г. в Померанию прибыл Меньшиков и взял Алексея на театр военных действий, Шарлотта же отправилась в Эльблонг, где стоял штаб Меньшикова. Там, в октябре того же года она получила распоряжение Петра I, ехать через Ригу в Санкт-Петербург. Но в это время между молодыми произошло заметное охлаждение и Шарлотта вместо Санкт-Петербурга уехала к себе в Вольфенбюттель. Понадобилось неожиданное прибытие Петра I в марте 1713 г. в замок Зальцзалум, чтобы убедить разобиженную и своенравную невесту вернуться к своему мужу.