Полная версия
21 км от…
В общем, Василия еще день продержали, а потом выпустили за отсутствием улик.
Таисию Анисимовну похоронили. Столяр вместе с шофером сколотил гроб. Обили красным ситцем со старых флагов. Сгондобили из брусьев крест. Покрасили вонючим паркетным лаком. На почте выделили машину. Ту же, на которой она возила пенсию.
На кладбище почтальонская бухгалтерша сказала про то, как Таисия пришла на почту молоденькой девчонкой и со временем превратилась в незаменимого и безотказного работника. Вернулись домой. Выпили. Закусили. Василий молчал. Было ему неловко, что остальные косятся, думают, будто убил Таисию он. Под конец напился. Рассказал про то, что не убивал, что милиция это установила. Заплакал, кинулся драться. Получил от столяра в лоб и заснул.
Лидия, пользуясь случаем, подсела к начальнику почты. Попросилась работать на место матери. Тот сказал, что место уже занято. Кем, не сказал, но Лидка и так поняла, малолетней вертихвосткой Веркой.
Муж у Лидки тоже напился. Сама она не ревела. В черной кофте, юбке, с полоской косынки на голове вместе с двумя также одетыми почтальоншами, наливала в тарелки щи, накладывала гуляш с гречкой, подливала компот. Вздыхала. Молчала. Глаза были красными. Планы о новой жизни ушли. Впереди была понятная безысходность. Безденежье и два обрыдлых мужика. Отец и муж.
В голове было мелькнуло: «Уж лучше бы это батя мать убил», но Лидка перекрестилась и прогнала глупую мысль.
3
В бывшем колхозе «Восход» три дня собирались возле бывшего сельсовета. Ждали пенсию. Сначала говорили, что машина сломалась. На другой день – что пенсию задержали. Потом – что захворала Тайка. На четвертый решили: если завтра не приедет, надо самим идти в район на почту, узнавать на месте.
На пятый – приехал «уазик» и водитель объявил, что Таисию убили. Новая почтальонша возить пенсию не будет, и сами пенсионеры пускай приходят получать на почту с паспортами. С 8.00 до 17.00. Перерыв с 13 до 14.
Старушки загалдели. Сначала пожалели Таисию. Потом сказали, что о покойниках плохо не говорят и припомнили, что та никогда не возвращала банки после сметаны и не выдавала мелочь от пенсий. Что вела себя как цаца, вызывала по алфавиту, а не по очереди и вообще пачкала и хамила зло и нарочно. Потом начали ругаться на почтовое и пенсионное начальство, и все это вылилось на водителя. Шофер обиделся, завел свой драндулет, хлопнул дверью и было газанул, но бывший председатель сельсовета, рассудительный и опытный человек, Петр Федорович Бобков остановил галдеж, сказал женщинам, что поедет в райцентр разбираться. Сел рядом с водителем, и они уехали.
По дороге Бобков узнал, что начальник почты теперь другой, не тот, с которым Петр Федорович хорошо знаком. С тем он договорился бы легко и быстро. Но, увы, два месяца назад старый начальник заболел, его положили в госпиталь для ветеранов, а оттуда торжественно выпроводили на пенсию. Назначили молоденького родственничка жены главы администрации района.
На вопрос, какой он человек, водитель хмыкнул и сквозь зубы процедил:
– Никакой. – Потом помолчал и добавил: – Я ему говорю: «Люди там, в смысле у вас, волнуются, надо поехать пенсию отвезти и предупредить, если больше возить не будем», а он плечами пожимает и молчит. Даже не отвечает. Ну, я не выдержал, сам без приказа поехал. Может, еще и уволит. Ну и хрен с ним, водилы везде нужны. Я-то себе работу найду. А вот он на такие гроши крутить баранку никого не найдет!
– Понятно. – Настроение у Петра Федоровича сникло, и он задумался, какие найти доводы, чтобы уговорить, чтобы пронять этого никакого начальничка-родственничка привозить пенсию к ним в бывший передовой колхоз.
А шофера прорвало, и он начал рассказывать про почтовую жизнь:
– Новый, Виктор Андреевич, Витек, как назначили, ремонт в кабинете заделал. Стены и потолки обили, на полу ламинат настлали, это теперь так паркет иностранный называют. Окна сделали пластиковые. И двери поменял. Наворовал с этого ремонта на ремонт своей квартиры. Старый начальник никогда такого не позволял. А когда я попросил денег на ремонт двигателя, «нету средств», говорит, «сам выкручивайся».
Председатель сочувственно кивал, и водитель продолжал:
– Сроду на вшивой районной почте у начальников секретарш не было, а этот, как Таисии не стало, на ее место не почтальоншу взял, а Верку шалопутную и своей секретаретуткой сделал. А остальным почтальоншам Таисин участок поделил. Работы у них больше стало, а зарплату ту же оставил.
Постепенно для Бобкова положение дел прояснилось и теперь казалось совсем плохим. Гораздо худшим, чем когда он сел в машину.
В райцентр приехали как раз в 13.00. В перерыв. Начальника почты уже не было, и Петру Федоровичу пришлось час прогуливаться по давно изученной центральной улице имени Ленина. Он вспомнил, как внук, услышав такое сочетание, спросил:
– Имени Ленина, значит, улица Володи?
Но теперь Петра Федоровича это не рассмешило. Когда все было имени Володи, ему не пришлось бы ехать в райцентр и неизвестно кого и неизвестно как упрашивать. А как упрашивать? Денег на взятки у него нету. Колхоз развалился. Молодежь уехала. Доживают как раз на привозимую Таисией Анисимовной пенсию старики, ветераны, алкаши да приватизировавшие сельмаг продавщица с мужем. Нету колхоза. Нету сил сопротивляться жизненным переменам. И подладиться к новой жизни тоже не выходит.
Бывший председатель заходил в магазины. Рассматривал красивые двухкамерные холодильники, блестящие черным лаком плоские и недоступные телевизоры, подошел он и к бывшему райкому КПСС, а ныне администрации района, но заходить не стал. Мысленно сказал «спасибо» водителю за «информацию». Заходить туда, жаловаться главе на его родственника было бы глупо и даже вредно для дела. Настроение Петра Федоровича ухудшалось. Он видел тупик и безысходность.
Петр Федорович всю жизнь прожил в деревне. Отсюда ушел в армию. Служил механиком-водителем на «тридцать четверке». В 56-м попал в Венгрию. Вел себя достойно. Но на сверхсрочную и курсы младших лейтенантов, как предлагали, не остался. Вернулся домой. Человеком был проверенным и благонадежным. Но всегда в его голове сидело непонимание. С одной стороны он любил свою деревню, лес, землю, колхоз, район и вообще Родину СССР, а с другой ничего хорошего от нее, от власти, руководившей этой любимой Родиной, не ждал. Всегда от них, от властей, для людей и его деревни только вред или дурь получалась. В войну, когда хлеб вывозили для фронта, было понятно. Жили впроголодь потому, что «все для фронта все для победы». Но начальству было мало. Прислали из соседнего колхоза злого на весь белый свет за отмороженную на финской войне кисть руки объездчика, и тот гонялся за ними, пацанами, на лошади. Отнимал подобранные возле дороги в пыли просыпанные из мешков зерна, высыпал и злорадствовал, мол, пусть сгниют, но никому не достанутся!
Такое и всякое похожее было постоянно. В пятидесятых Хрущ увидел, что колхозники яблоками и грушами на базарах торгуют, и ввел налог на плодовые деревья. Денег платить этот налог ни у кого не было. Петр помнил, как с матерью плакали и спиливали любимые груши. Ну, кому лучше от этого стало? Эх, власти, власти! И народ, и друг дружку ненавидели. Хрущев пришел – Сталина обгадил. Брежнев пришел – Хрущева. Над Брежневым после смерти кто только не изгалялся. А этот пустомеля Горбачев! А нынешние!
В четверть третьего почта открылась. В 14.40 пришел начальник, но секретарша к нему Бобкова не пропустила.
Сказала: «Подождите, Виктор Андреевич занят». Потом вскипятила в новеньком пластмассовом электрическом чайнике воду и отнесла в кабинет чашку кофе. Когда открывала дверь, Бобков слышал, как начальник болтал по телефону, рассказывал о прошлых выходных, приглашал кого-то на рыбалку. Слышал, как Верка повизгивала, говорила: «Ну, Виктор Андреевич, не надо, неудобно, а вдруг кто войдет». И ждал. Слышал, как дверь с той стороны заперли на ключ. Минут через двадцать Верка вышла. Простукала на каблуках мимо председателя, уселась за секретарский стол с компьютером. Сказала «ждите», достала зеркало и стала подкрашивать губы. Петру Федоровичу было ото всего этого не понятно как. Он не знал, как себя теперь вести. Что делать. Не понимал. Сидел. Опустив голову, сжал кулаки. Было противно посмотреть на ссыкуху Верку, наверное только окончившую школу.
В душе закипала ненависть на эту сытую, ничего не умеющую, паразитирующую на тысячах таких, как он, гниль, пролезшую во власть.
«Когда же это гадство закончится? Когда же эта сволочь сгинет!» – уже кипел Петр Федорович. И вдруг впервые сообразил: только когда он, именно он поставит их на место. Задавит «гидру контрреволюции на конкретном рабочем месте», как говорили в старом кино про гражданскую войну.
Верка сказала «входите», и Петр Федорович вошел.
Его решимость задавить эту расплодившуюся и отравлявшую жизнь плесень перехлестывала. Старик еле сдерживался. Прошел через длинный кабинет. Сел, не дожидаясь приглашения, за приставной стол. Развернулся, чтобы смотреть в лицо начальнику, и объяснял сквозь зубы вдруг возникшую по прихоти этого самого двадцатисемилетнего Виктора Андреевича проблему своей маленькой, почти сгинувшей деревушки. Между ним и почтмейстером простирался огромный стол, накрытый толстым стеклом со списком телефонов районного начальства и несоразмерно помпезным, сталинских времен, чернильным прибором из натурального камня, выставленным, видимо, для хохмы перед приятелями.
Начальник скучающим взглядом поглядел на него и зевнул. Петра Федоровича качнуло. Он замолчал, медленно взял ближнюю к себе, здоровенную, как основание памятника, серую гранитную чернильницу. Аккуратно снял и положил на подставку литую медную крышку, потом привстал и со всей силы саданул по стеклу. Стекло разбилось вдрызг, а Петр Федорович хрипло, багровея от ненависти, заорал в суслиноподобную мордочку начальника почты:
– Если ты завтра же не привезешь пенсию моим старухам-ветеранам, пеняй на себя. Понял?
Тот побледнел, испугался и стал подниматься.
– Понял? – Петр Федорович тоже встал и начал поднимать кулак с намертво зажатой чернильницей.
– Понял, понял, привезем, привезем, ― почти беззвучно шелестел губами и кивал почтмейстер.
– Ну, вот и ладно, – уже тише, но четко обозначив каждое слово, говорил председатель. ― Завтра и каждый месяц. Без задержек.
Он положил на разбитое стекло чернильницу. Снова поглядел на начальничка, сменил тему и заговорил, как с неразумным дитем, по-отечески:
– А что чернильный набор на столе оставил, правильно. И дальше пусть тут будет. Не выкидывай. Сохраняй. Как память.
Потом показал пальцем на полированный кубик, сам не зная зачем, сказал: «чернильница – орудие бюрократа» и закончил:
– Некогда мне тут рассиживаться, бывай, Витя, и помни. Не отрывайся от народа.
– До свидания, – проблеял начальник почты.
Петр Федорович походкой хозяина вышел. Хлопнул дверью.
Витек с полчаса приходил в себя. Потом позвонил дядюшке и попросился срочно к нему. В районе шла проверка, времени не было. Глава помолчал и велел прийти прямо сейчас.
Племянничек обрисовал ситуацию. Себя выставил героем, но на всякий случай объяснил, что не хватает у него денег на бензин, машины разваливаются, нет охраны для сопровождения почтальонш и, вообще, обнаглели эти ветераны.
В другое время дядюшка поддержал бы, но теперь, когда выискивали и вынюхивали, задумался. Между прочим, походя, намекнули и на отсутствие контроля за расходом бюджетных средств при ремонте кабинета начальника почты. Дело это было совсем не его, и районный глава только усмехнулся, сообразив, что компромата на него серьезного, видимо, нет. Понять, чего хотят проверяльщики, он не мог. Дружок, зам. главного милиционера области, пожимал плечами. Районный прокурор тоже ничего не знал. Не то хотели убрать и посадить на его место кого своего, не то вымогали деньги. А тут какие-то пенсии для ветеранов. Глава мыслил широко, потому и сидел на должности третий срок.
«Пенсии, ветераны, – соображал он, ища подвоха в каждой происходящей в районе мелочи, и сообразил: – Это же политика! Это социальное обеспечение ветеранов! На этом можно так погореть, что мало не покажется, что никогда после такого не отмоешься!»
Нервы у дядюшки сдали, и он заорал на Витька. Стучал по столу, требовал, чтобы тот делом занимался, и если надо, то возил пенсию всем, кому положено.
– Это политика! – кричал он. – Понимать надо, а не сопли жевать. Покуда в районе есть хоть один ветеран, будешь возить ему пенсию. Машины сломаются, самого пешкодралом заставлю доставлять. Пошел вон!
Виктор Андреевич выскочил из кабинета. Ничего он не понял, но сообразил, что выпендриваться себе дороже. Если какой-то зачуханный колхозник на него наорал, разбил стекло, самого чуть не прибил, а потом и дядюшка добавил, значит, дело это очень важное. Может, даже под контролем самого губернатора и даже президента.
А Петр Федорович сгоряча решил прогуляться и пешком отправился домой. Часа полтора шел и мысленно продолжал разговор с начальником почты, потом с главой района, потом непонятно с кем про мизерные пенсии, уничтоженный колхоз, порезанных и проданных за бесценок коров. Шел он быстрым шагом, почти как в армии на марше, и прошел почти половину пути. Но вдруг задохнулся от боли в голове. Как будто пробило пулей. В глазах стало темно. Затошнило, ноги подкосились, и председатель упал. Мимо проезжали в построенные около деревни коттеджи редкие иномарки. Может, не замечали лежавшего на обочине старика, может, не хотели связываться. То ли пьяный бомж, то ли не понятно кто. Петр Федорович очнулся, встать не смог, лежал, уткнувшись лицом в землю, и плакал. Почти стемнело, когда его заметила продавщица магазина. Выскочила из «газели», вместе с мужем подняли Петра Федоровича, все поняли. Положили в машину на мешки с крупой, сахаром, хлебом. Повернули назад в город, в больницу. Не отходили. Ждали, покуда председателя поместят в палату. И только потом уехали в деревню.
Когда через день привезли пенсию, его уже не было.
Мир натуральных тканей
Обшарпанный вход в подвал не вязался с вывеской «Мир натуральных тканей», зачем-то повторенной по-английски. Я скептически хмыкнул, но стал спускаться по щербатым ступеням. Жена мечтала ко дню рождения о льняной занавеске с голубыми ромашками. Вдруг тут окажутся. Хотя вряд ли.
На дне заваленной окурками площадки рыжела некрашеная полуоткрытая железная дверь. За ней в конце длинного коридора тускло свисала с потолка лампочка, – висит груша, нельзя скушать.
Коридор оказался еще длиннее. Минут через пять понял, что надо поворачивать назад. Какие тут васильковые ромашки? Какой лен? Вонь и помойка. Да возвращаться жалко. Гулко громыхало эхо шагов, капало из дырявой канализации.
Дошел. Справа от лампочки поразила белизной красивая заграничная дверь и надпись над висячим замком: «Welcome».
Зря перся! Голубые ромашки!
– Козлы! – В сердцах пнул по обитому латунью порогу.
Дужка замка открылась, замок выскользнул из проушин и свалился на ногу.
Дверь распахнулась, оттуда выскочил всклокоченный менеджер и стал притворно причитать:
– Господи, как же это случилось! Только бы не перелом. Не беспокойтесь, фирма все оплатит. Только бы не ампутировать.
Я глядел на идиота. Он хватал мою ногу, расшнуровывал ботинок, усаживал в кресло, без передыху ойкал, суетился.
А нога между тем начинала ныть. Я снял носок. Здоровенная ссадина пересекала ступню. Она синела. Нога пухла, раздувалась, превращалась в розово-желто-лиловую, втрое больше обычной. Засунуть назад в ботинок уже не получалось.
– Только бы не ампутировать! – продолжал стенать продавец, заглядывая мне в глаза. – Только бы не резать!
В руке его мелькнул скальпель.
– Э, мужик, а в лобешник не хочешь? – заорал я, схватил замок и треснул шустряка по башке.
– Фирма сделает все, даже протезы! – И, теряя сознание, почти неслышно дошептал: – Но до этого, я уверен, не дойдет…
– Я тебе сам оплачу протезы, Мересьев недоделанный.
Надо мной прозвучало:
– Федор Лукич! Главный менеджер зала, – и щелкнули каблуки полуботинок. – Чем могу быть полезен?
– Вы что, офицером в штабе служили, что щелкаете шпорами? – Я поднял голову и увидел близнеца тюкнутого мной Мересьева.
– Никак нет. Я служил в действующей армии.
– И где же она действовала?
– В боевой обстановке, – уклонился от ответа главный менеджер, натужно улыбнулся и всадил в толстую вспухшую ногу шприц.
В глазах у меня поплыло. Ослепил операционный свет. Далеко-далеко падали в лоток отработанные зажимы, пинцеты, медленно летела красная вата, пахло медициной. Еще дальше переговаривались близнецы, совсем далеко висела на окне в кухне льняная занавеска с голубыми ромашками и улыбалась жена.
– Да, – рассуждал главный менеджер, – уже метастазы пошли. С этой штуковиной ему месяца четыре жить, не больше.
– Ой, не больше, – поддакивал второй.
Потом «штуковина», наверное, отрéзалась и я услышал шлепок какого-то куска своей плоти о дно помойного ведра.
– А с этим года три, а то и четыре протянул бы.
– Да, да, четыре.
– А вот с этим, а с этим… – главный задумался.
– С этим лет двенадцать, – оценил младшенький очередную часть моего нутра.
– Пожалуй.
Шлепков было много.
– Все предопределено, – философствовал главный менеджер.
– Да, да, как вы, братец, правы, все указывает на это, – поддакивал другой.
«А как же про то, что все внезапно смертны?» – прошептало в моей голове.
– А вот это вы, батенька, бросьте! – возмутился Федор Лукич. – Этот ваш Булгаков хоть и был врачом, да, видать, не очень-то сильно соображал в медицине. Иначе не стал бы такое говорить.
– Не говорить, Федя, а писать, – впервые поправил младший.
– Не в том суть, «говорить, писать», все одно излагать, – разошелся главный. – Возьмите эпизод про того же Вагнера.
– Берлиоза, Феденька, там Вагнера не было.
– Ну, Берлиоза, какая разница! – согласился Федор. – Так вот, совсем у него не внезапная и тем более не случайная смерть. Это же очевидно. Случайность там одна, пролитое подсолнечное масло, всего-то одна сотая процента, а все остальные девяносто девять и девяносто девять сотых, извините меня, цепь закономерностей.
Мой лоб, наверное, скептически сморщился потому, что Федор Лукич фыркнул и стал объяснять:
– Во-первых, не заметил масло, значит, нарушение зрительного аппарата, скорее всего близорукость, что для редактора просто очевидно. Во-вторых, споткнулся и упал – нарушение координации опорно-двигательной системы, вероятнее всего из-за артрита, радикулита, да и вообще сидячий образ жизни приводит к атрофии мышц. В-третьих, погибший не смог вскочить, увернуться от трамвая, в конце концов отползти, а это следствие заторможенных реакций, что уж точно результат склероза головного мозга. Эт цетэра, эт цетэра. И все перечисленное есть закономерный результат образа жизни вашего Вагнера или, как его там, Берлиоза. Так о каких случайностях вы говорите, молодой человек? – победно завершил главный менеджер.
Весь монолог сопровождался шлепаньем чего-то моего в ведре, как будто отсчитывали ходики. От этой монотонности или от наркоза я забылся. Но в каждой клетке работали часовые штуковины. Они включились давным-давно и тикали, тикали. Я не знал, которая замкнет первой и что будет. Печенка, – значит, цирроз. Лопнет сосуд в мозгу – инсульт, сердце – инфаркт. Да мало ли чего удумано.
Когда-то в школе мы, пацаны, прочитали анекдот, что каждый съеденный огурец приближает нас к смерти, и долго ржали. А часы тикают без остановки. Сделаешь чего-нибудь, и кусочек оторвется. Гадость сделаешь – время убудет. Доброе дело, тоже убудет. В чем разница? Ни в чем?
Нет, так не бывает. Разница должна быть. Должна! Разница в том, что когда механизм остановится, станут вспоминать. Злом помянут, или добром, или вообще не вспомнят, вот в чем разница.
Когда сообразил, это стало важно. Важнее всего. Я очнулся.
В зале прозвучало:
– Финис коронат опус – конец – делу венец!
– Слава богу! Слава богу! Я так волновался, так молился за его пропащую душу! – почти рыдал от счастья младший близнец. – Что-то было бы, не загляни он к нам. И подумать страшно.
Их голоса постепенно приближались, звучали громче.
Я открыл глаза. Две одинаковых марлевые повязки улыбались мне.
– Вот и славненько! ― выдохнул ассистент.
– Ну и напугали вы нас, батенька! – голосом хирурга из кинофильма заговорил другой.
Он одновременно снимал перчатки, бросал их в ведро с моей ногой, еще с чем-то и загибал пальцы:
– Во-первых, левая ступня – все нервные центры были поражены.
– От замка? – удивился я.
– Что вы, какой замок. Замок так, мелкий ушиб, причем правой ноги. Будьте внимательней в другой раз, – усмехнулся главный и продолжил: – Во-вторых, саркома легкого. В-третьих, рак поджелудочной железы.
– Печень еще чуть-чуть, и цирроз, – вступил младший.
Они перечисляли долго, я не успевал запомнить. Голова еще кружилась, а они продолжали, продолжали…
– Геморрой, аппендицит и себорея! – наконец завершил Федор Лукич.
– Перхоть! – пояснил младшенький и вытащил для убедительности из ведра мой лысеющий скальп.
– Но не волнуйтесь, все позади, – успокоил тот, из действующей армии.
– А чего не тронули?
– Все восстановлено! Абсолютно все! – замахал руками причитающий. – Через минуту выпишем.
– Считайте, что вам здорово повезло, – констатировал главный. Помолчал, прикинул в уме, ухмыльнулся и добавил: – Теперь еще лет сорок протянете, если ничего сверхординарного, на одну сотую процента, не приключится.
– У нас все натуральное. Вы же видели, перед входом написано. Вставайте, пожалуйста, прижилось, – опять засуетился младший.
Белая иностранная дверь за мной хлопнула. Замок щелкнул, заперся. Нашенская, родная вывеска говорила: «Закрыто! Ремонт!»
В коридоре из дырявой трубы шлепали капли, отсчитывали.
Я пошел по коридору к входной двери, потом по ступенькам наверх, на улицу. В руке в свертке поскрипывал лен с голубыми ромашками, внизу нога, внутри – остальное.
– Даже спасибо не сказал, – хмыкнул из-за двери главный.
– Да, да! – согласился другой и сплюнул на бетон.
А может, часовая штуковина шлепнула о дно ведра и еще кому-то дали шанс…
Над ночной Лубянкой летал Дзержинский
Над ночной Лубянкой летал Дзержинский. Как мужик с козой в картине Шагала. Телевизор старой закваски шипел на антисоветчину, мигал строчками. То краснел, то цвет пропадал. Известный певец Шевчук объяснял, что «осень». Пора обострений. Спрашивал, что будет с Родиной и с нами. А народ визжал от восторга. Бронзовый Железный Феликс летал на удавке из стального троса. Потом его увезли.
Через много лет он объявился в парке современной скульптуры имени Третьяковской галереи рядом со многими и многими «выдающимися деятелями освобождения рабочего класса» и прочими деятелями той, теперь уже ТОЙ эпохи. И с желающих приобщиться к совкультуре стали собирать по 80 р. за вход. Со студентов, пенсионеров и несмышленых детей ― по 20 р. Но это было потом. Когда все устаканилось. Лет через восемь – десять. А сейчас Дзержинский летал. И не было на него Шагала.
– Скоро начнут основные средства производства делить, – по-научному сказала Зинаида Филипповна. Помолчала. Потом оставила вязание носка из старого шерстяного мотка. Припомнила чего-то и сказала: – Саня, сходи-ка с утра в магазин. Купи килограммов пять соли. Да спичек упаковки четыре. А заодно консервов. Какие будут, такие и купи. И вермишели кило пять. И рису не забудь. Этого килограммов десять надо бы взять.
Сорокалетнему Сане неохота было препираться с матерью, и он кивнул.
– Помню, в прошлый раз тоже осенью началось. Тоже на улицах уракали. Мы с братишкой красные банты на пальто повесили. Пошли революцию делать. А квартала через два стрелять начали. Мы домой наутек. Мать увидела. И по заднице, и братишке и мне.
Мать не выдумывала. Она была с 1907 года, и было ей в семнадцатом 10 лет. Ровно 10. Она родилась 8 октября. 10 лет и один месяц.
– Точно, – продолжил Саня материну мысль. – Когда визг стихнет, начнут заводы делить. Как бы к этому процессу пристроиться. А может, уже сейчас и делят. Пока народ с Феликсом забавляется. Как пристрогаться?
Но ничего придумать за вечер не сумел и лег спать.
На работе никто не работал. Был треп. Народ ликовал! Только один старичок лет 67 хмыкнул: «Еще вспомните Брежнева! Лучше, чем при нем, жить не будем. Не, не будем! Потом поймете, когда пена схлынет. Думаете, вам пряники в гастрономе бесплатно давать будут! Хренушки, вот вам чего дадут! Проспитесь с этой пьянки, а похмелье ох каким горьким будет!»
Но старичка не слушали. Ликовали.