Полная версия
21 км от…
Жене показал. Та глянула, прищурилась, сообразила, что муженек налево косить начал, скривила узкие губы, намазанные для пухлости сверх границ темно-красной помадой, и сказала:
– Хорош! Ты еще по девкам начни бегать, так я тебе все ноги переломаю.
Потом покрутила у головы указательным пальцем, как будто отверткой в карбюраторе холостой ход регулировала, и добавила:
– Бабник!
– Сама дура! – ответил Пантелей Тихонович, но жена ушла в другую комнату и не услышала.
А Пантелея Тихоновича завело.
Ходил он по комнате и переживал. Ходил чуть налево. Не потому, что бабник, а так выходило. Это его тоже заводило.
Слово «бабник» состоит из двух слов. Первое все знают, а второе по древнегречески обозначает «победа». То есть какая-то глупость выходит. Не то победитель баб, не то бабская победа. Пантелей Тихонович мужчина культурный – он баб называет женщинами, получается женпобеда. Тоже чепуха. Ну да ладно. Дурь так дурь. Хоть так, хоть эдак.
Совсем разозлился на жену. Вышел на улицу. Убедился – видеть лучше стало. Природу можно разглядеть, и просто без природы лучше.
Идет Пантелей Тихонович: правый глаз прямо в дырку наводит, левый, чтобы чего не упустить, налево косит, женщину-жену ругает. А чего ругать, если сам же её и любит. Странный мужик этот Пантелей Тихонович. Да у нас все такие. По мнению женщин. Они, конечно, правы. Какой дурак станет из слова «бабник» теорию разводить. Ницше какой-то этот Пантелей Тихонович или Фрейд. Точно, Фрейд. Маньяк какой-то. Из-за баб дырки просверлил, философию развел. Лучше бы деньги шел зарабатывал. Например, в банке. Или воровал. Наворовал бы миллионов сто. Нет, лучше четыреста. Купил бы «мерседес» или «ситроен». Подъехал бы, в ресторан красивую девушку пригласил, кольцо купил с бриллиантом. Потом свадьба. Так нет – дырки сверлит. А зачем ему очки? Он что, газеты читает? Короче, дурень из дурней этот ваш Пантелей Тихонович. Да и вы не лучше.
Ну да ладно. Хотя нет, не ладно. Какой баран станет воровать, если и так и «мерседес», и «ситроен» есть. Квартира изолированная. Двухкомнатная. Мебель новая. Дача! Девушку в ресторан приглашает! Живи не хочу! Так нет! Всего ему мало. Воровать начал. И пить. Дурень! Если б у меня все это было, стал бы я философии про Фрейда разводить. Короче, сильно расстроился Пантелей Тихонович.
И жена его расстроилась. В другой комнате, куда ушла и вроде бы не слышала, как он ее дурой назвал. Если бы услышала, крышка Пантелею Тихоновичу была бы. Ноги бы не переломала, но по башке треснула. Что под руку подвернулось бы, тем и треснула. Может, и убила бы. Хотя она услышала, но не треснула. А наоборот, когда в другую комнату входила, споткнулась и сама треснулась. Споткнулась потому, что услышала, хотела сказать в ответ, отвлеклась и подвернула ногу. Когда свалилась, еще и язык прикусила. А Пантелей Тихонович думал, не услышала. Услышала, но ответить не смогла. Так у нас бывает.
А на улице снежок пушистый, не спеша, падает. Под ногами хрустит. Декабрь. На площади мужики лестницу к памятнику Ленину подставили, бакенбарды и парик из гипса пришпандоривают, бронзовой краской подмалевывают. Подпись внизу меняют. Получается «Пушкин и теперь живее всех живых». Пантелей Тихонович подошел, сказал, что «Пушкин – это наше всё», и пошел дальше. Потом вернулся, добавил «и даже больше, чем всё». Отряхнул воротник от снега, пробормотал: «Я себя под Пушкиным чищу» – и снова дальше пошел. Шел, шел, надоело гулять, повернул и назад к дому поковылял. К этому времени мужики от памятника уехали, все гипсовое отвалилось. Стоит Владимир Ильич, вымазанный в гипсе, под ним надпись про Александра Сергеевича. В общем, как всегда, дурдом. Пантелей Тихонович мимо прошел, ничего не сказал. Он сразу знал, что так и закончится.
А дома чайник выкипел. Огонь на плите затушил, и газом комната заполняется. Жена лежит, встать не может. Надышалась газа. Угорела. Чиркнет искорка, и всё. Полдома взлетит.
Пантелей Тихонович домой идет. Думает, зайду в дом, подойду к жене, поцелую. Скажу: «Давай, милая, чаю попьем». Она в ответ в щечку чмокнет, скажет: «Давай, Пантюша, попьем. Тебе какого чаю, индийского или зеленого?»
А он задумается и ответит:
– А мне лучше с коньяком.
Жена нальет в чашки, на поднос поставит. Отдельно рюмочку с водкой ― коньяку у них отродясь не водилось. В комнату принесет. Около Пантелея Тихоновича поставит. Сама рядом сядет.
Пантелей Тихонович мечтает.
Жена дома на полу от газа задыхается.
Пантелей Тихонович по ступенькам на второй этаж поднимается.
Газ кухню заполнил.
Пантелей Тихонович на третий.
Газ в коридор, потом в прихожую.
Пантелей Тихонович на четвертый.
Газ на лестничную площадку изо всех дыр рвется.
Пантелей Тихонович к двери подошел.
Газ с той стороны квартиру переполнил, ко взрыву подготавливается.
Хотел Пантелей Тихонович в звонок позвонить, руку поднял к звонку. Палец указательный вытянул.
Замер.
Он тут – газ с другой стороны.
Показалось Пантелею Тихоновичу, что тухлятиной воняет. Или капуста где переквасилась? Или газ?
Убрал он палец указательный от звонка. Дверь аккуратно открыл, чтобы искры не наделать. А оттуда газом прет. Дышать нечем.
Натиснул Пантелей Тихонович посильней очки на нос, воздуху побольше внутрь набрал, чтобы не задохнуться, зажмурился и в кухню. В доме дым коромыслом. Ничего не видать. Забежал в кухню. Окно начал открывать. Внутреннее открыл, а второе не выходит. Шпингалет пристыл к масляной краске намертво, не выдвигается. Он тогда окно табуреткой расколошматил – жену спасать надо! Не до имущества тут!
С улицы холодом декабрьским пахнуло. Дым развеяло. Открыл глаза Пантелей Тихонович, чтоб жену искать, а она рядом, у плиты стоит, капусту квашеную жарит. Пригорело у нее маленько. В руках деревянную лопатку держит, чтобы переворачивать. Да не переворачивает, а рот разинула и смотрит, чего это ее придурок по дому носится и стекла бьет. Потом тресь его этой лопаткой по башке!
– Ты, – говорит, – Пантелей, последних мозгов лишился. Зима, холодно, а ты окна бьешь.
И еще раз тресь!
Тут Пантелей Тихонович, конечно, сообразил, что к чему. Выдохнул набранный еще на лестничной площадке воздух, махнул рукой, в комнату ушел, с горя на диван лег.
А жена вторую, неразбитую раму закрыла, капусту дожарила и тоже в комнату пошла, чтобы опять мужу объяснить, кто он такой. Пока шла, дотюмкала и про газ, и про то, что любит ее Пантюшенька, раз стекла не пожалел, а ее хотел спасти. Помягчела, разулыбалась.
– Пантелей Тихонович, – говорит, – хочешь капусты квашеной тушеной на ужин?
А Пантелей-то на диване мертвый лежит и ничего уже не хочет.
«25 часов»
Семен Вырин был завидным женихом. Учился на третьем курсе, водил отцовскую машину. Не курил, да и пьяным его не видели. Семья у Семена была работящей, зажиточной. Жили в трехкомнатной квартире, имели дачу. Так, что многие местные красавицы примеряли Вырина к себе в мужья.
А женился он на Валюше. Встретил в коридоре института и влюбился.
Гуляли они до пятого, ее, Валюшиного, курса. Она была на два года моложе.
Жила в общежитии. Была круглолица, невысока ростом с длинной, тугой косой. В прежние времена считалась бы красавицей, а теперь разглядел ее только Вырин. Влюбился. Почему, неизвестно, может быть, в большие, голубые глаза, может, в слегка припухлые губы. Да кто вообще знает, за что и почему влюбляются? Валюша была доброй. И не потому, что изображала это. А просто такой была. От природы. Может быть, Вырин ее за это и полюбил.
Полюбили Валюшу и родители Вырина. Приняли в семью с радостью, и жили они счастливо, как пишут в сказке, ровно три года и три месяца. А потом во время родов попала Валюше какая-то инфекция, и через месяц она умерла.
Давно подмечено, что если костлявая старуха придет в дом, то пока не перекосит всех, не угомонится. И когда Танюшке исполнилось шесть лет, остались Семен с дочкой одни. Не стало у них ни одного родственника, ни с его, ни с Валюшиной стороны.
Соседи, жалея, говорили, хорошо хоть малышку до этого возраста дед с бабкой помогли вырастить, а то Семену совсем тяжко бы пришлось.
Жениться Вырин второй раз не собирался. Сначала маленькой Танюшкой занимался, потом работой. Считал, что нехорошо, если у дочки мачеха будет.
Когда наступил капитализм, и вовсе стало ему не до женитьбы. Завод разорился, оказался Семен без денег, а дочку надо и одеть, и в школу снарядить и покормить не абы чем.
Занялся Семен Вырин извозом на отцовских «Жигулях», с год перебивался этим, а потом машина совсем износилась и начал он подрабатывать ремонтом автомобилей.
А Танюшка росла и превращалась в красивую девочку, а потом в девушку. Семену хотелось побаловать дочку, нарядить красиво, модно, и он пропадал за ремонтом машин неделями. Благо, ломались не только отечественные, но и всякие иномарки.
Вырин научился ремонтировать любую автомобильную технику, сам комбинировал и восстанавливал запчасти для заграничных автокрасавиц, помогало и природное, неизвестно откуда бравшееся понимание всего железного, и институтское автотранспортное образование.
Однажды восстановил он искореженный в аварии «джип», да так лихо, что хозяин подружился с Семеном и предложил ему организовать автомастерскую возле своего кафе. И возглавить все это предприятие.
Кафе располагалось километрах в трехстах за городом на московской трассе, при нем было восемь комнат для желающих отдохнуть. Называлось «25 часов», потому что работало круглосуточно, старательно и вроде бы даже больше, чем круглые сутки.
Трасса была бойкой, заработок несравнимый с городским, питание бесплатным. Семен подумал, подумал и согласился.
Летом, сразу после начала каникул, он с дочкой перебрался на трассу и безвыездно до осени жил с ней в одной из комнат «25 часов». Когда подруливали еле-еле добравшиеся до мастерской неисправные машины, Вырин ремонтировал. Делал качественно, быстро. Про это узнали, и появилась постоянная клиентура, а с ней заработок. В остальное время гулял с дочкой в лесу, ходил с ней на речку, загорал. Время от времени выезжали в город за продуктами для кафе.
Поразмыслив, осенью городскую квартиру Семен Вырин и Танюшка начали сдавать внаем, и получались неплохие дополнительные деньги. Их Вырин менял на доллары и откладывал на будущую учебу дочки в институте. А Танюшка перевелась учиться в школу в райцентре. В двух километрах от «25 часов». Так они вместе решили на семейном совете.
И Семену было проще и спокойнее, и Танюшка после городской школы в восьмом классе сразу стала отличницей.
В это время я с Выриным и познакомился. Приехал в командировку. Дали мне по дружбе в областной редакции старенький «Москвич» для разъездов, а на нем километра за четыре до «25 часов» вылетела шаровая опора. Я ходил вокруг раскорячившегося драндулета, ругал себя и весь белый свет. Кто-то из проезжавших водителей сказал Вырину о моей беде, он приехал, подцепил машину самодельным приспособлением, дотащил до мастерской и до самой ночи возился. Кроме сломанной шаровой опоры Вырин обнаружил еще разные неполадки. Все починил. Я ему помогал. А в работе быстрее находишь и общий язык, и темы для разговоров.
Вечером, часам к девяти, отремонтировали. За починку он назвал ничтожную сумму, не соответствовавшую его труду и хлопотам. Мне было неловко. А он рассмеялся и сказал, чтобы я не переживал. Сказал, что на иномарках зарабатывает прилично и может не обдирать симпатичных ему людей. Вдобавок Вырин предложил переночевать у них, чтобы не ехать в ночь по незнакомой дороге. Да и с машиной после ремонта мало ли что может случиться.
Я согласился. Он пригласил поужинать к себе в комнату. У меня была припасена красивая бутылка иностранного коньяка, и я согласился.
В комнате, уютной и просторной, оклеенной современными обоями, на стенах в самодельных рамках висели картины из Третьяковской галереи. Но не обычные для таких комнат «Три богатыря» или «Охотники на привале», а, пожалуй, самые мной любимые: Николая Ге «Христос и Пилат», «Пустынник» Нестерова и нежная, трогательная «Алёнушка» Васнецова.
Я не удержался и сказал об этом. Вырину было приятно услышать похвалу. Выпили по рюмочке, разговорились. Об истине, добре, вере. Потом о жизни. Так я узнал его историю.
Около десяти в комнату вошла необычайно красивая девушка. В руке у нее была французская книжка. Я догадался – Татьяна. Она поздоровалась, по просьбе отца присела к нам повечерять. Семен перехватил мой взгляд и объяснил, что дочка в городе училась в школе с французским уклоном. Дочка засмеялась и поправила отца: «с углубленным изучением французского языка». Рассказала, что французский ей нравится и теперь, когда школу пришлось переменить, она сама занимается, слушает французские записи на магнитофоне и читает книги.
Она оказалась разумной и ласковой. Посидев с полчаса, я, чтобы не надоедать хозяевам, поблагодарил за гостеприимство и ушел в соседнюю комнату спать. Хотя очень хотелось остаться.
Утром, когда проснулся, Вырин был уже в мастерской. Оказывается, ночью невдалеке случилась авария, столкнулись две дорогущие иномарки. Семен их притащил и доводил до состояния, пригодного к езде.
Хозяева отделались ушибами, матерились друг на друга и просили Вырина поскорее сделать так, чтобы можно было уехать в город.
Всем было не до меня, и я отправился в кафе перекусить перед отъездом. Там хозяйничала Танечка. Она узнала меня, поздоровалась, спросила, как спалось. Я ответил, поблагодарил, попросил чаю с бутербродами.
– А хотите чаю с травами, я их сама с папой собирала и сушила. Он меня научил. У нас есть чабрец, душица, а мелиссу мы за домом вырастили, – предложила она.
Я согласился.
Посетителей не было, и после завтрака мы с ней поболтали. Я пригласил их с отцом погостить ко мне в Москву. Оставил адрес. Сказал, чтобы непременно приезжали.
За окном провыла, набирая скорость, сначала одна, а через полчаса и вторая починенная иномарка. Чуть позже зашел Вырин. Похвастался, что за три часа заработал двести долларов. Я еще раз поблагодарил его. Попрощался и уехал.
Следующий раз я оказался в тех местах года через четыре. Я вспомнил про Вырина, про его красивую дочку и решил заехать в «25 часов».
Вывеска над кафе висела та же. Только буквы потускнели под степным солнцем, осенними дождями да зимними ветрами. Я вошел в кафе. Пахнуло протухшей половой тряпкой и почти забытой общепитовской столовской вонью. У кассы сидела толстая баба, повязанная сероватой косынкой, и лениво отгоняла мух.
Я спросил про Вырина.
– Да он на кладбище, – лениво ответила она и, наверное увидав мое побледневшее лицо, спохватилась и объяснила: – Моему старику оградку приваривает. Скоро придет.
– А Танюша? – спросил я, приходя в себя от ее ответа.
Она оживилась и начала рассказывать с удовольствием, с каким женщины ее склада пересказывают латиноамериканские сериалы.
Года полтора назад случилась неподалеку авария. Местный шофер по пьянке заснул за рулем и врезался в «мерседес». А в нем был иностранец. В общем, притащили машину сюда, мол, выручай Семен. Иностранец стонет, лопочет по-своему. Никто понять не может. А Танюшка с ним заговорила по-французски, и он обалдел. Во-первых, Танюшка – красавица, во-вторых, на его родном языке в этой глуши говорит.
Поехала она с ним в райбольницу. Сделали рентген. Оказалось, перелом ноги без смещения. Ногу в гипс. Его в палату. А он как увидел наш контингент больничный и обслугу, в скандал. Не останусь у вас. В общем, договорились, что пару дней побудет он в номере в «25 часах». Танюша около него переводчицей, а врач приезжать осматривать станет и все, что положено, делать будет. За это время Семен Вырин машину приведет в божеский вид, а потом отвезут его в Москву на долечивание.
Оказался иностранец бельгийцем. Богатым. Сынком миллионера. Приехал открывать филиал своей фирмы.
На следующий день прикатил из Москвы хирург-профессор, устроил с нашим врачом совет, снимки рентгеновские разглядывали, обсуждали и решили, что будет Анри здесь, покуда нога полностью не срастется.
Анри и Танюша сдружились. Он ей про свою бельгийскую жизнь, про Францию рассказывал, она его русскому подучивала.
Через месяц наш врач осмотрел ногу и сообщил, что еще месяц надо ее разрабатывать именно здесь, подольше ходить и никуда уезжать нельзя. Начали Танюша с Анри долгие прогулки совершать, по полям, в лес ходить за ягодами, на речку рыбу ловить.
В общем, пробыл бельгиец тут до осени. А осенью уехал Семен в областной центр за продуктами, а дочка с бельгийцем – в «мерседес» и в Москву. Там поженились – и в Бельгию.
– Вот так-то вот, – закончила баба.
В кафе вошел Вырин. Внешне он сдал. Был небрит, угрюм.
– Ну, как, Семен Самсоныч, получилось? – залебезила баба. – А вас тут дожидаются.
Вырин поглядел на меня. Не признал. Пришлось напомнить. Вспомнил. Ухмыльнулся и равнодушно произнес:
– Здравствуйте. Какими путями в наши края?
– Да вот, опять по редакционным делам. Заехал вас повидать. Да, видно, не вовремя.
– У нас вся жизнь не вовремя.
Я предложил отметить встречу, он также равнодушно согласился. Пошли в его комнату. Баба принесла закуску. Я купил вина. Водки в кафе не оказалось.
Вырин долго молчал, но постепенно разговорился.
– А Танюшка замуж вышла. За иностранца. Он у нее богатый. Из старого бельгийского рода.
– Да мне уже рассказали, как он тут ногу в аварии сломал.
Вырин выпил еще стакан.
– Ломал не ломал. Какая теперь разница? Он врачу нашему сунул в лапу, чтобы тот меня уговорил его здесь поселить. Ну я, дурень, и поселил. И машину его починил. А он за Танюшкой начал ухаживать. Все лето тут прожил. А в сентябре уехал я в город, приезжаю, а на столе записка.
Вырин встал, открыл ящик письменного стола, купленного когда-то для Танюшки. Там в большом пустом пространстве, когда-то заполненном учебниками, теперь лежала тетрадка да тоненькая книжка. А. С. Пушкин, «Станционный смотритель» – прочитал я на обложке. Вырин усмехнулся, задвинул ее подальше, достал листок и протянул мне. На листке из школьной тетради я прочитал:
«Папочка, прости меня. Я тебя люблю больше всех на свете, но и Анри люблю. Я боялась, что ты меня не отпустишь, поэтому и не сказала тебе. Прости.
Всегда твоя Татьяна».
– Я было кинулся догонять. Да куда ехать? Где в Москве искать? Промучился как в бреду три дня, а потом Танюшка из Москвы позвонила: «Папочка, поздравь меня, я вышла замуж. Свадьба была в бельгийском посольстве. Завтра улетаем с Анри в Брюссель. Оттуда напишу». – Написала?
– И писала, и звонила. А в прошлом году я туда к ним ездил. Визу оформили, с доставкой сюда, билеты купили. Там встретили. Они сейчас в Париже живут. Танюшка в Сорбонне учится. Просила остаться. Ее муж предлагал квартиру мне снять. Да кому я там нужен? Языка не знаю. Назад сюда вернулся. Танюшка через два года учебу окончит и они переедут в Москву. В свой филиал. Тогда, говорит, уж точно в Москву заберу, не отвертишься. А я думаю, зачем я ей? Тут у меня работа. Всем я нужен. А там приживалка. Я так не привык. Мы просидели до утра. Прощаясь, я, как в прошлый раз, пригласил Вырина при случае, когда будет в Москве, заехать ко мне. Оставил визитку. Наговорил всяких слов про то, что все образуется. Обнялись. Он обещал заехать. Так и расстались.
А еще через год в слякотный зимний воскресный вечер позвонил телефон:
– Здравствуйте, я Татьяна Вырина. Папа умер. Можно, я к вам сейчас приеду?
Через полчаса мы сидели на моей кухне. Татьяна стала не просто красивой, молодой женщиной. Модные парижские одежды. Льняные волосы, голубые глаза. Я таких красавиц видел только на обложках журналов. И то редко.
Татьяна достала из пакета французский коньяк, дорогие консервы. Еще какую-то еду.
– Давайте помянем папу. У меня в Москве, кроме вас, никого знакомых русских нет.
Помянули. Покурили.
– Как это случилось, Танечка?
– Как все у нас, по-дурацки. Пригнали ему в гараж поломанную машину. Что-то в ней замкнуло. Загорелось. Он начал тушить. Ему кричали, чтобы уходил, а он уперся, думал, потушит. Взорвался бензобак. И все. В секунду папы не стало. Сегодня девять дней.
Я его просила, умоляла. Папочка, останься с нами. Живи в Париже. Не захотел.
Татьяна заревела. Потекла по щекам французская тушь. Танюша ладонями вытирала слезы, хлюпала носом.
– Кроме него, у меня никого родных не было. Он мне и мамой, и папой был. Он меня маленькую, когда заболею, и медом растирал, и отварами поил, чтобы не кашляла, и траву лечебную сам собирал и сушил. – Татьяна захлебывалась в истерике. – Он мне был самым близким. Я ему даже про детские свои любови рассказывала. А тут уехала. Побоялась, что не отпустит. И потеряла.
– Танечка, поплачь, миленькая, полегчает. У тебя муж есть. Будут дети. Родится мальчик. Ты его Семеном назовешь. Он будет на папу похож.
Я дал Танюше воды. Она постепенно успокоилась. Умылась.
– Муж. Мы, конечно, любим друг друга. Он на мое имя счет открыл. Триста тысяч евро положил. И филиал в Москве на мое имя. Я ни о чем таком не просила. Он сам. Только он не папа. Он, – Татьяна подбирала слова, – он как правильная машина. У него вся жизнь расписана по минутам. Он добрый, ласковый. Но он же ничего не понимает про нас.
Она замолчала. Мы посидели молча. Помянули.
Татьяна встала, простилась. Я поцеловал ее в лоб. Перекрестил. Просил не забывать. И она ушла.
В степи
К то только не описывал русскую степь. Кто не мечтал понять ее манящую красоту. Уходящие за горизонт травы, холмы, редкие перелески и овраги. И писатели, чьи книжки зачитаны и замусолены до дырок, и у нас, и далеко-далеко в чужих землях, и те, кого и в районных-то многотиражках печатают по великим праздникам один-два раза в год. Каждый когда-нибудь да напишет о степи. Попробует описать ее таинственную силу, чтобы не для других, а хотя бы себе объяснить, почему, увидав ее, не забудешь и будет видеться и мерещиться всю жизнь. И будет вспоминаться, как весной на солнцепеке из-под снега топорщится молодая трава среди прошлогоднего сухостоя, не сбросившего за зиму семена. Как в мягкой, согретой рыжеватой земле у лужиц темнеют вороньи, мышиные, лисьи следы. Будет стоять перед глазами буйство зеленой травы всех оттенков майской весной, редкие, как миражи, лужи из стаявшего снега, до поры уцелевшие в низинах. И про осеннее разноцветье деревьев на дне глубоченных, поросших бурьяном оврагов захочется написать, и про выжженную дурным июльским солнцем серо-желтую степь.
А потом придут на память со школьной поры запавшие в голову снежный буран, Пугачев, Савельич, Петруша Гринев из «Капитанской дочки». И если не на бумаге, то в мыслях уж точно вспомнится шолоховская степь.
И, все перевспоминав, задумаешься, что же такое эта самая СТЕПЬ? И не найдешь ответа. И будешь сравнивать ее с лесами, горами и спрашивать, чем же степь их лучше? И не будет в книжках ответа. И я не знаю его. Степь как море. Как огонь. Как женщина. Кажется, что знаешь ее много лет, а нет, прошла секунда, и не узнать. Другой, незнакомой стала, но не чужой, а по-прежнему родной, то доброй, то строгой, то вообще неописуемой. Меняется степь с каждым дуновением ветерка. В каждое время года. Она течет, как вода, по своему, только ей ведомому закону, сверкает, как огонь в костре, и никто не знает, какой станет через мгновение, не то что через час или день. Но она и постоянна, незыблема, неизменна, как твердь. И нету ей ни края ни конца. И кормит эта великая кормилица всех. От трудяги-пчелы до трутня, от кузнечика до хищного богомола, от змеи, лютого тарантула и назойливой мухи до сайгака и волка. От суслика до лисицы. От человека до человека. Только люби ее, не разрушай по глупости, не разоряй и проживешь под ее крылами долгие годы, до самой смерти. Степь же тебя и примет навсегда. И песню споет прощальную.
И непонятно, почему завораживает и откуда она берет бесконечные оттенки серого, желтого, дымчатого, сизого, зеленого, небесного. Должно быть, сам Господь поработал здесь художником и когда оглядел картину, не смог ни сосчитать всех степных красок, ни перечислить и дать название полутонам. Потому, наверное, так блаженны ее неброские цвета, так согревают душу. И мысли направляют не вниз к дорожной колее, а в небо, куда глядят поэты и философы и откуда приходят к ним диковинные, не похожие на обычные земные мысли.
По такой вот еще зеленой, но уже тронутой, как сединой, июльским солнцем степи ехали трое. Чуть впереди на гнедой кобыле, свесив на грудь голову в синей фуражке с красным околышем, спал старший. То был крепкий, еще не старый, пудов восьми-девяти весом глава семейства казак Мокей. Справа от него на кауром жеребце, как влитой, покачивался в такт шагу коня и неторопливо размышлял о делах житейских и предстоящих хлопотах слегка раздобревший, лет сорока семи сын его Степан. А слева на соловом мерине крутил головой, весело разглядывал окрестности совсем еще молоденький, с белокурым чубом, голубоглазый парубок Василий.