Полная версия
21 км от…
– Да-а-а-а!..
– Скальпель!
– Ой-ёй-ёй-й!..
– Зажим!
– Боже мой!..
– Ножницы!
– Что делать?
– Пилу!
– Кто же это его так?
– Молоток.
И снова:
– Как все запущено!..
– Тампон!
– Да-а-а-а!..
– Скальпель!
– Ой-ёй-ёй-й!..
– Зажим!
– Боже мой!..
– Ножницы!
– Что делать?
– Пилу!
– Кто же это его так?
– Молоток!
При каждом слове врача родственники вздрагивали и впадали в полуобморочное состояние, из которого их выводило перечисление медсестры.
– Теперь лекарства. – Медсестра сделала глубокий вдох и начала на манер бурсовца, читающего «Отче наш», длинное перечисление, окончив которое, спросила: – Вопросы есть?
– Доктор, – обратился к ней писавший, – а вместо спирта водку можно?
– Можно, – ответила Татьяна на традиционный вопрос, – но шесть бутылок.
– А если коньяк, то четыре, – дообъяснил милиционер, внимательно слушавший речь медсестры.
– Где же мы все это достанем? – поинтересовалась родственница.
– Можете оплатить деньгами, а я все достану сама.
– Сколько?
– Восемь тысяч. Но постельные принадлежности принесете сами.
Родственница печально вздохнула и полезла в сумку.
Момент окончания передачи денег совпал с окончанием операции.
Хирург выбросил в мусорную корзину перчатки, снял маску, которая оказалась не обычной марлевой повязкой, какую все знают, а такой, как у бандитов или спецназовцев, с круглыми дырками для глаз, только белой. И вытер пот.
– Доктор, как он? – запричитали сквозь слезы родственники.
– Жить будет! – театрально произнес врач.
Лыкин, тихо сидевший все это время и молча удивлявшийся спектаклю, последний раз удивился:
– Ну, блин! Люди в белых халатах с большой дороги. Скромные труженики бинта и скальпеля! Мне бы так, да еще на бюджете.
– Гражданин, ваши документы! – заткнул ему рот блюститель.
– Докумéнты, докýменты, пóртфель, лóжить. Пошел вон, говнюк сраный! – чувствуя моральное превосходство, заорал на него Лыкин и треснул стража законности по голове оказавшимся под рукой костылем.
Звонкий звук колокола с минуту после удара резонировал в воздухе операционной, постепенно затихая. Присутствующие замолкли, внимательно взирая то на милиционера, издавшего звук, то на Лыкина, извлекшего его же.
– Пора бы и перекусить, – попытался разрядить атмосферу врач, встряхнув бутыль с остатками спирта, но повторный звук вновь сгустил ситуацию.
– Это не я, – оправдываясь, проблеял Лыкин.
– Вижу, что не ты, – шепотом ответил хирург.
– И мы видим, – подтвердили остальные.
– А кто же? – испуганно спросил Лыкин.
– Это во мне, – трясущимися губами проблеял тезка императора. – Доктор, помогите!
– Бог поможет, – ехидно ответил за врача Лыкин, намекая на кару небесную, посланную проходимцу в форме через него. – За все злодеяния ответ будешь держать.
В подтверждение сказанному колокол внутри милиционера бухнул в третий раз.
– Пощади, Господи! – взмолился страж законности. – Боле не буду мздоимствовать. Мнить себя главным и вседозволенности допускать, – перейдя на псевдославянский, продолжал он речитативить, подражая не то дьякону, не то еще кому-то из церковных чинов.
– Врёшь, будешь! Как отляжет, так снова и будешь! – ответил за Бога Лыкин.
– Не буду, честное слово! – Блюститель начал креститься.
Но Лыкин был неумолим.
– Брешешь! Возомнил себя наместником Божьим на земле и творишь, прикрываясь мундиром и законом, пакости! Думаешь, что ты самый умный и никто твоих преступлений не видит! – И, впав в раж обличителя, Лыкин перешел на стихотворение Лермонтова, усвоенное со времен школьной учебы: ― «Но есть и Божий суд, наперсники разврата».
Лыкин витийствовал еще минут пять, а в завершение монолога произнес ставшую впоследствии классической фразу:
– Думаешь, ты самый умный? Нет, ты баран в погонах с лычками до ушей! – и, подтверждая сказанное, постучал себя костяшками пальцев по голове.
Раздался знакомый звук…
– Гы! Сам ты козел! – повеселел милиционер и перестал креститься.
Осторожно, исключительно в научных целях, стукнул себя по груди хирург.
Бум-м-м… раскатисто загремел третий колокол.
– Теперь можно и «Вечерний звон» сбацать, – вспомнив кинофильм «Калина красная», произнес начавший трезветь начитанный понятой.
Остальные протрезвели с первыми звуками колокола.
Врач, собравшись с мыслями, откашлялся и громко строгим голосом учителя начальных классов спросил:
– Это кто тут хулиганит?! – И, не дожидаясь ответа, повторил еще суровее: – Я второй раз спрашиваю, это кто тут хулиганит?!
На секунду в операционной воцарилась тишина, которая была прервана спокойным, уверенным женским голосом:
– Это я хулиганю.
Звенящие и остальные повернули головы и обнаружили, что скромная, сгорбленная учительница превратилась в стройную даму, а черно-грязно-серая «верхняя одежда» – в длинный атласный плащ с алой подкладкой, какой бывает у фокусников-иллюзионистов или у вампиров из американских фильмов.
Дама откинула капюшон, и присутствующие увидели у нее на голове переливающуюся бриллиантами корону.
– Это я. – Дама сделала паузу и продолжила: – Только не хулиганю, а учу вас. Я уже говорила, что учительствую, однако это не вызвало у вас должного уважения. Поэтому уроки начинаются. Будем, граждане, учиться.
Дама улыбнулась узкими губами, покрашенными в тон с подкладкой плаща, и все увидели в ее подведенных фиолетовой тушью глазах глубины, доселе не виданные и жуткие.
– Кстати, это мой… э… родственник. – Дама показала маленькой тросточкой с золотым набалдашником на небритого мужичка преотвратной внешности, одетого в шикарный фрак с белой розой в петлице и семью орденами, из которых четыре было «За дружбу разных народов» и три «Синего трудового знамени», закрепленных так, что «Знамена» были по краям и в центре. – Он, если вам это интересно, тоже учительствует, однако часто ошибается и поэтому пока ассистент.
Родственник вежливо поклонился, при этом с него свалился цилиндр, а головой он ударился в столик, на котором лежали операционные инструменты, ударился настолько неудачно, что скальпель воткнулся ему в лоб да так и остался торчать.
Дама вздохнула, покачала головой с укоризной и махнула обреченно рукой.
– Родственнички-двоечники и у вас в нагрузку? – осведомился хирург, на которого перевоплощение не произвело впечатления.
Дама вместо ответа пожала плечами.
– Помог бы лучше, хЕрург любознательный, – ехидно прошипел родственничек, одновременно двумя руками ухватив скальпель за ручку и пытаясь его вытащить из башки.
– Опусти руки, придурок преисподний. – Врач профессионально взялся за ручку скальпеля и выдернул из головы ассистента.
– Гранд мерси, – ответил тот и стал раскланиваться над столиком, пытаясь опять воткнуть в лоб какой-нибудь другой медицинский инструмент.
Однако врач предусмотрительно отодвинул стол, и юродствующий помощник учителя, промахнувшись мимо стола, треснулся головой об пол, свалился и начал рыдать с размахом, энергией и безутешностью трехмесячного младенца.
Зрелище было мерзопакостнейшим. Это понял даже рыдающий и замолк, сказав напоследок «пардон».
– Звенеть вам, представители пьющего пола, как гранёным стаканам и бутылкам, пока не станет невыносимым этот звук. Пока, увидев бутылку или унюхав запах, милейший вам ныне, не станете в страхе затыкать уши и убегать от спиртного. – Дама произносила медленно и четко, голос ее должен был пугать мужиков, наводить на них ужас. Однако видимого эффекта в операционной не наблюдалось.
Понятые посмотрели на нее, как на дурочку из психиатрического отделения, потом глянули в полупустые стаканы и, чокнувшись, допили остатки.
Милиционер обвел примолкших граждан взглядом и привычно произнес:
– Ваши документы. – И без паузы добавил: – Пройдемте.
После сказанного он левой рукой снял фуражку, а правой постучал по своей голове. Звона не последовало.
– Пройдемте, мадам. Мошенничество в особо мелких размерах. И плаксуна своего не забудьте. Он пойдет за попытку кражи операционного инвентаря. Свидетелей попрошу также пройти. – Николай Павлович действовал как четко отлаженная машина.
Понятые, превратившиеся в свидетелей, вздохнули и, не выпуская стаканов, направились к выходу.
Черный плащ на потусторонней мадам поблек и опять стал непонятного темного цвета «верхней одеждой». Оба они стали прежними бессловесными родственниками только что прооперированного больного.
– Спасибо, доктор, – произнесла мадам просительным тоном, делая вид, что ничего эдакого не было, ― сколько мы вам должны?
– Операции в нашей стране бесплатны! – гордо ответил умный хирург и добавил строчку из прошлогодней стенгазеты: – «Спасать людей – это наша повседневная работа».
Мадам ехидно улыбнулась, но промолчала. Лыкин после этих слов проверил свою голову – не звенело. Он счастливо улыбнулся и снова заснул.
Истерические трели дверного звонка и вопли жены с требованием открыть дверь, чередующиеся с грохотом железной входной двери, видимо избиваемой крепкими сапогами лучшей половины лыкинской семьи, разбудили его.
– Лыкин, – истошно кричала жена, – проснись! Открывай дверь!
Лыкин открыл глаза. В голове звенело, гудело, болело, и все это многократно усиливалось при каждом моргании.
– Никогда не думал, что моргать так… – Лыкин пытался подобрать подходящее слово, но очередной грохот и угрозы погнали его к двери.
Однако никакой выходной двери не было. На месте выхода из квартиры оказался 6 «б» класс, а на пороге стоял опоздавший Лыкин с портфелем. Возле никелированной скобки, укреплявшей угол портфеля, была маленькая дырка, из которой капали на пол чернила из разбившейся стеклянной чернильницы.
Ласковая учительница, от которой месяц назад сбежал муж, улыбнулась и спросила:
– Лыкин, а где твои родители?
На самом деле родители ей были не нужны, ей надо было поиздеваться над Лыкиным. Это знал весь класс. Не знал только Лыкин.
Чернила капали на покрашенный рыжей краской пол и, повинуясь законам притяжения, образовывали маленькую лужицу.
– Лыкин, я тебя второй раз спрашиваю, где твои родители?
– На работе, – выдавил правдивый Лыкин.
– Да, а я думала, что они уехали на гастроли с Большим театром, – пошутила остроумная учительница.
Класс радостно понял юмор и засмеялся.
– Нет, они на работе, – честно признался Лыкин.
– Вон из класса! – заорала последовательница Макаренко. – Без родителей не смей появляться!
Лыкин повернулся спиной к притихшему классу и увидел запертую железную входную дверь своей квартиры и самого себя в старых трико, майке и тапочках.
– Господи, как же это так? – спросил себя Лыкин, понимая, что он, во-первых, не Бог, что, во-вторых, жена уехала на неделю в деревню к матери, в-третьих, что ключей у него нет. Они остались там, за дверью, и в-четвертых, что сейчас четыре часа ночи.
Через минуту, осознав все это, он вторично за повествование произнес:
– Ё-ё-ё-ё…
Бежавший от него к соседям таракан оглянулся, поглядел сочувственно на Лыкина, покачал головой, мол, пить надо меньше, вздохнул о тяжелой судьбе мужиков вообще, своей в частности и продолжил путь.
Лыкин остался один. В коридорной тусклой лампочке звенел от натуги желтый вольфрамовый волосок.
– «Гореть всегда, гореть везде, до дней последних донца». «Не такой уж горький я пропойца», чтоб, тебя не навестив, умереть, – вспомнил с ошибками снова про 6-й, а может, про 10 «б» Лыкин.
– Конечно, надо сходить к родителям, помочь, просто поговорить. – Лыкин наконец сообразил, о чем ему тогда твердила учительница.
Повинуясь библейскому инстинкту блудного сына, он засунул концы майки поглубже в трико, само трико расправил, насколько это было возможно, и, шаркая тапочками, начал спускаться по заплеванной шелухой и окурками лестнице. Чтобы не разбудить оставшихся жильцов, ему приходилось, как слаломисту, обходить пустые бутылки, банки и коробки.
После второй плоской площадки Лыкин начал прислушиваться к голосу экскурсовода, звучавшему до этого невнятно. И тот, обрадованный вниманием, окреп и усилился:
– Фресковая живопись со времен до монгольского нашествия занимала видное место в русском изобразительном искусстве. Но со времен Феофана Грека, Даниила Черного и особенно Андрея Рублева она приобрела тот размах и глубокую изобразительную силу, которая так поражает и нас, живущих на сотни лет позже.
Если Феофан Грек еще не отступает от византийских канонов, то его ученики и последователи Даниил Черный и Андрей Рублев вносят в свои творения русскую душу. Вносят суть нашей народной философии, ее противоречивость и неоднозначность.
Даниил Черный изображает суровых, не прощающих любые прегрешения святых, строго следящих за соблюдением основ бытия и веры.
Андрей Рублев – это человек уже другого мировоззрения, другой эпохи. Его творчество – это творчество прославления доброты. Это проповедование любви к людям, их малым слабостям, это призыв к объединению в доброте. В ней Рублев ищет смысл Руси и в ней его находит. Эта, именно эта национальная идея и есть то, что тщетно пытаются узреть нынешние философы, ищущие, как говорится, днем с огнем, но не понимающие простых и в то же время, наверное, самых сложных вещей.
В наши дни фрески вышли из стен соборов и монастырей, новые мастера этой древнейшей формы изобразительного искусства принесли их в наши дома, в наши подъезды. Донесли до каждого жителя города. И пусть их сюжеты еще не всегда сравнимы с сюжетами великих мастеров, но, я верю, все это еще впереди, – захлебываясь от восторга, закончил экскурсовод.
Лыкин продолжал спускаться по загаженной тинэйджерами лестнице мимо изображений и надписей, объясняющих гражданам детсадовского возраста особенности интимных взаимоотношений мужчин и женщин, а также названия отдельных частей тела. Здесь же указывалось, что необходимо сделать с некоторыми национальными меньшинствами и каким из видов секса предпочитают заниматься отдельные жители.
– А я действительно верю в познавательную силу искусства, – неуверенно оправдывался экскурсовод.
Лыкин не отвечал, но изредка печально ухмылялся. Он окончательно протрезвел, проснулся и шел в родительский дом, повинуясь не инстинкту и необходимости, а любви.
Лыкин ругал себя за то, что бывает у матери два раза в год, на ее день рождения и на поминки отца. За то, что на могиле отца не был уже года три. За то, что вечное безденежье, а работу путную не найти. За то, что жена ездит в деревню к своим родителям, помогает выкапывать картошку, а потом, загибаясь от радикулита, надрываясь, тащит мешки с этой картошкой, чтобы семья не сдохла с голоду зимой. За то, что надо детям помогать, а нечем.
– А про единство в доброте ты правильно сказал, – ответил Лыкин экскурсоводу. – Только это нас всех спасет и вытащит из дерьма, в которое мы сами себя посадили. Только это. По улицам, в транспорте столько злых молодых, а еще больше стариков и старух. Все ругаются, орут друг на друга. Один другого не слушает и не хочет слышать никого, кроме себя. Жизнь прожили, а доброте не научились, – витийствовал Лыкин, вообразив себя на трибуне в Кремле или в программе «Как нам жить дальше» главного телеканала.
– Злость и нищета – это страх и слабость. Только когда мы все вместе это поймем, что-то станет меняться в жизни. Но поймем ли? – продолжал народный трибун уже из зала, где шведский король выдает Нобелевские премии мира.
– Гражданин, ваши документы, – прервал рассуждения Лыкина о будущем России милиционер.
– Друг, – тихо ответил ему Лыкин, глядя прямо в глаза, – мне хреново. Я иду к маме. Не приставай, пожалуйста.
Милиционер внимательно посмотрел на Лыкина и опустил резиновую дубинку:
– Да пожалуйста, иди.
– Спасибо, – искренне ответил Лыкин и, не оглядываясь, пошел дальше.
Милиционер пожал плечами необычному ответу прохожего, посмотрел на уходящего, подумал немного и окликнул Лыкина:
– Друг, может, тебя подвезти, у меня тут рядом машина?
– Спасибо, земляк, не надо. Я уже почти пришел…
21 километр от …
1
Деньги выдавали один раз в месяц. Часам к двенадцати из райцентра приезжал тупомордый темно-зеленый «уазик». Из него, кряхтя, вылезала Таисия Анисимовна. В руке держала запечатанный пломбой брезентовый банковский мешок. Очередь затихала. Потом говорила ей:
– Здравствуйте, Таисия Анисимовна. Как добрались?
Сорокавосьмилетняя Таисия отдувалась, кривилась, махала рукой, мол, безобразно доехала, хуже не бывает, только не померла от вашего бездорожья. Потом поправляла ремень с брезентовой кобурой на темно-синем необъятном, но еле сходившемся на ее телесах почтальонском фирменном ватнике. Шла несколько шагов, переступала мокрую мешковину и, заляпав ступени сельсовета, специально вымытые по случаю выдачи пенсий, входила. Водитель глушил двигатель. Выпрыгивал из кабины, потягивался, расправлял плечи, подходил к сельсоветскому крыльцу, но оставался снаружи.
Таисия Анисимовна кивком здоровалась с бывшим председателем бывшего сельсовета.
Потом отведывала пирожок с ежевичным вареньем, запивала сливками из литровой крыночки. Принимала подарок из четырех десятков огромных, раза в полтора больших, чем в городе, двужелтковых яиц, длинной нитки с крупными, отобранными специально для неё сушеными боровиками, пузатой трехлитровой банки сметаны и банок поменьше с солеными волнушками и вареньем. Вытаскивала из наружного кармана тряпичную сумку. Аккуратно складывала подарки. Ворчала, что яйца мелковатые, сметана жидкая. Вздыхала, опускала туго набитую сумку под стол. Отодвигала подальше и прислоняла к потемневшей, покрашенной под дуб фанерной тумбочке. Поднимала глаза. Смотрела на стол, на старый, черный, никуда не подключенный телефон, на пятна от фиолетовых чернил, снова вздыхала и переводила взгляд на бывшего председателя сельсовета. Тот почтительно улыбался, кивал и отступал к двери. Поправлял стоявшую возле косяка табуретку и усаживался на неё.
Таисия Анисимовна распечатывала привезенный мешок. Печать бросала на выскобленный с утра пол. Доставала ведомость, две ручки и неспешно раскладывала на столе. Простенькую клала подальше от себя на противоположный край стола.
Долго читала список. Потом приоткрывала мешок и на ощупь, ворча и вздыхая, доставала оттуда упакованную в полосатую бумажную ленту пачку денег. Разрывала ленту, скомкивала её и бросала под стол. Пересчитывала купюры. Снова собирала в пачку. Подравнивала, аккуратно постукивая торцом по столу, и откладывала вправо от себя. Опять брала ведомость и пальцем подзывала председателя. Тот вскакивал, семенил к столу и брал ручку. Таисия Анисимовна ставила своей красивой ручкой в ведомости галочку и говорила:
– Расписывайся, Петр Федорыч.
Председатель ставил подпись. Таисия Анисимовна проверяла, потом отсчитывала точно. Петр Федорович говорил «спасибо», складывал бумажки пополам, прятал во внутренний карман пиджака. Монеты клал в наружный и возвращался на прежнее место. Остальным мелочь не выдавали.
Таисия Анисимовна снова брала ведомость и негромко говорила:
– Алимова.
Председатель вскакивал с табурета, приоткрывал дверь и шепотом сообщал шоферу:
– Алимова.
Тот громко кричал:
– Алимова, входи!
Старушка протискивалась сквозь очередь, подбегала к крыльцу, вытирала парадные, блестящие черным лаком резиновые сапоги о тряпку и входила.
Очередь полушепотом возмущалась, что опять вызывают не по очереди, а по алфавиту. Водитель прикрикивал, чтобы не мешали работать, и народ замолкал.
Через час все заканчивалось. Водитель заводил машину, разворачивался, Таисия Анисимовна загружалась в «уазик» и отбывала.
2
В этот раз Таисия Анисимовна не приехала. Муж её после недели запоя попросил денег на опохмел, она не дала. Жалко стало. Он в драку. Таисия Анисимовна женщина крепкая, так саданула, что муженек улетел аж к двери. А там, на случай защиты от воров, топор возле стенки. Василий схватил его и Таисию Анисимовну со всей пьяной дури. Тая даже не охнула, коленки подогнулись и на пол. Это углядела в окно соседка. Вызвала участкового. Участковый пришел. Оглядел место происшествия. Потрогал пульс. Разбудил мужа. Посадил на диван. Вызвал опергруппу и остался ждать.
Василий хлопал глазами. Соображал, что случилось. Попросил закурить.
Курили долго. Участковый рассматривал комнату. Обыкновенную комнату, только с лежащей на полу Таисией Анисимовной. Крови было мало. Почти не было. Только на волосах и половике, там, где упала. Череп разошелся, и в трещине виднелся розовато-серый мозг. На пожелтевшей руке выделялась маленькая бледно-голубая татуировка «Вася», сделанная, когда ее ненаглядный ушел в армию.
Василий молчал. Молчал, чего-то соображал, потом с надеждой сказал:
– Кузьмич, это не я. На хрена мне Тайку-то убивать? Работала в основном одна она в доме. Мне смыслу нету никакого. Я спал. Тайка мне съездила, я и отрубился.
Участковый выпустил дым. Стряхнул пепел с сигареты. Вздохнул:
– Ты, Вася. Катерина, соседка ваша, в окно видала.
Оба вздохнули.
– Кто мне теперь на опохмел даст? – спросил у себя Василий.
Участковый Николай Кузьмич хотел ему ответить, но приехали из райотдела. Начали фотографировать, снимать отпечатки с топора, писать протокол.
Один допрашивал соседку Катерину, другой пошел в соседнюю комнату и начал шарить в шифоньере, в столе. Шарил бессовестно шумно, без опаски. Участковый хотел было пристыдить, но капитан, писавший протокол, велел сидеть на месте.
Появилась врачиха. Обругала капитана, что тот отрывает ее от больных, что бумаги можно написать и в поликлинике. Капитан сказал, что так положено.
Прибежала дочка Таисии. Заголосила, схватилась за сердце и упала в обморок.
Участковый тихо сказал:
– Хватит, Лидка, комедию ломать. Ты у мужа прописана. Здесь не прописана. Отца сейчас увезут, дверь мы опечатаем. Сюда не скоро теперь попадешь. Так что забери, что надо.
Капитан зло поглядел на пожилого участкового, окликнул сержанта. Тот вернулся. А Лидия пошла в спальню лазить по тем же местам.
Протокол составили. Понятые подписали. Сержант скомандовал Василию: «Встать!» Снял с него наручники, отдал участковому, велел: «Руки за спину!» Надел свои новенькие наручники и повел в «уазик».
В доме остались участковый и Лидка.
– Нашла чего полезного? – спросил участковый Николай Кузьмич. – Не все этот архаровец выгреб.
– Нашла, Николай Кузьмич. Мать от отца научилась прятать, не то что от… – Лидка хотела сказать «ментов», но сообразила, что участковый хоть и хороший человек, тоже служит в милиции, и сказала «от воров».
– Ну, и ладненько, – понял её Кузьмич.
Лидка благодарно рассказала ему, что деньги и сберкнижку мать прятала под половиком, на котором стоит кресло. А для отвода глаз сотен шесть держала в шифоньере в старой шкатулке под простынями.
– А в шкатулке осталось чего?
– Двести, ― усмехнулась Лидка, – да бог с ними, пусть подавятся.
Потом захлюпала носом и не показно, а по-настоящему заревела:
– Что бате то, дурному, теперь будет?
Участковый Николай Кузьмич снова закурил и начал объяснять Лидке:
– Если хорошего, толкового адвоката наймешь и докажете, что отец был в состоянии аффекта, то есть нахлынуло на него в тот момент и невменяем стал из-за того, что Таисия над ним издевалась, оскорбляла, била, ну, и рассудок у него от всего этого помутился, то года три дадут.
– А если без адвоката?
– Без? Без – от шести и до пятнадцати. Скорее всего, лет восемь, десять дадут.
Лидка вздохнула. Стала соображать, чего лучше. То ли отца от смерти в тюрьме спасти и потом с ним, алкашом и без денег самой мучиться, то ли наплевать на пересуды соседок и сродственников. На материны деньги купить новую мебель, холодильник. Здесь ремонт сделать. Самой приодеться. Сына одеть и обуть. От мужа, такого же алкаша, как батяня, в материн дом перебраться, а там, глядишь, и снова за порядочного человека замуж выйти. А их с мужем трехкомнатную разменять. Ему однокомнатную, а то и подселение оставить, а себе с сыном… Но участковый сказал выходить, и полет ее мысли оборвался, так и не определившись ни с судьбой отца, ни с собственной.
Назавтра ситуация резко изменилась. На топоре не было отпечатков Василия. Другие, неизвестно чьи, были, а его – не было. Да и сам он твердил, что напился, заснул, проснулся, когда участковый вошел в дом, и жену свою Таисию Анисимовну не убивал. Говорил, что теперь без нее, единственной кормилицы, ему лучше в тюрьму, чем на воле с голоду подыхать. Но убивать ее никогда и ни за что не стал бы. Говорил, что соседка не могла в окно ничего видеть, потому что окно у них занавешено тюлью и шторами, давно не мыто и видеть сквозь него ничего невозможно. Проверили. На самом деле, даже штору и тюль сняли. И без них не видно. Только тени да контуры. Соседка, которая утверждала, что все видела, плечами пожимала и говорила, что, может, показалось, что, может, и не Ваську вовсе видела, а кого другого. А просто подумала, что видела его. А кого еще, если это его дом-то, Васькин.