
Полная версия
Пена. Дамское Счастье
Жоссеран, уже во фраке, рухнул на стул. Ортанс и Берта также сели, словно у них подкосились ноги, и застыли обе, одна в голубом платье, другая в розовом, в этих своих надоевших нарядах, который уже раз переделанных и обновленных.
– Я всегда вам говорил, что Башляр водит нас за нос, – прошептал отец. – Никогда он не даст нам ни гроша.
Его супруга, стоя в своем огненном наряде, еще раз перечитала письмо. Потом разразилась гневной тирадой:
– Ох уж эти мужчины!.. Взять хоть этого – на вид дурак дураком, живет себе припеваючи и радуется. Но нет, на самом-то деле не так уж он глуп, пускай даже и выглядит безмозглым. Стоит заговорить с ним о деньгах, как из него слова не вытянешь… Ох уж эти мужчины!..
И она обернулась к дочерям, коим и предназначался ее урок:
– Вот гляжу я на вас и думаю: с чего это вам так не терпится выскочить замуж?! Добро бы еще у вас было столько воздыхателей, сколько когда-то у меня! Так нет же: никто из них не полюбит вас ради вас самих, никто не принесет вам богатства, не торгуясь! И никакой дядюшка-миллионер, который вот уже двадцать лет ест и пьет у нас в доме, не раздобрится на приданое своим родным племянницам! А мужья, все как один, – ничтожества, да-да, полные ничтожества!
Жоссеран втянул голову в плечи. Тем временем Адель, не слушая речей хозяйки, продолжала убирать со стола. Неожиданно гнев госпожи Жоссеран обрушился на нее:
– А вы что тут делаете – шпионите за нами?.. Ну-ка убирайтесь на кухню, чтоб я вас больше тут не видела! – И с горечью заключила: – Вот какова жизнь: все для этих подлых мужчин, а нам, женщинам, одни объедки… Слушайте меня: эти господа лишь на то и годятся, чтоб заглотнуть их вместе с их деньгами! Так и запомните!
Ортанс и Берта кивнули в знак того, что приняли к сведению советы матери. Она давно уже убеждала их в полном ничтожестве мужчин, чья единственная обязанность состоит в том, чтобы жениться и обеспечивать супруг. В полутемной столовой воцарилась гробовая тишина; от грязной посуды, которую не успела убрать Адель, исходил кислый запах еды. Члены семьи, в парадной одежде, сидели кто где, погруженные в уныние, забыв о концерте у Дюверье и думая только о постоянных ударах судьбы. Из соседней комнаты доносился храп Сатюрнена, которого нынче уложили спать раньше обычного.
Наконец Берта промолвила:
– Ну, значит, делу конец… Может, разденемся?
Но тут к ее матери вернулась обычная энергия. Как?! С какой стати раздеваться?! Разве они не почтенные люди?! Разве брак с их дочерями так уж плох?! Нет, свадьба все-таки состоится; она умрет, но добьется этого любой ценой! И госпожа Жоссеран четко распределила роли: обе девицы получили приказ быть крайне любезными с Огюстом, не упускать его ни на миг, чтобы не сбежал; их отцу надлежало умасливать старшего Вабра и Дюверье, поддакивать им, соглашаться во всем – если только это возможно при его жалком умишке; что же до нее самой, то она уж не упустит ни одной возможности, займется женщинами и всех их втянет в свою игру. Затем, придя в боевую готовность, она обвела свою семью зорким взглядом, словно желая убедиться, что не упустила никакого оружия, выпрямилась с грозным видом полководца, ведущего своих дочерей на кровавую битву, и отдала короткий громкий приказ:
– Спускаемся!
И они спустились на второй этаж. Жоссеран, уныло шагавший вниз по ступеням парадной лестницы, был в полном смятении: он предвидел неприятности, убийственные для совести порядочного человека.
Когда они вошли в квартиру Дюверье, там уже яблоку негде было упасть. Огромный рояль занимал чуть ли не половину салона; перед ним на стульях, стоявших рядами, точно в театре, уже расселись дамы; группы мужчин в черных фраках теснились в распахнутых дверях столовой и малой гостиной. Люстра, несколько бра и с полдюжины ламп на консолях ярко освещали гостиную, ее белые с золотом стены, на фоне которых резко выделялись красные шелковые портьеры и обивка кресел. Здесь было жарко, и шелестящие веера дам мерно колыхались, разгоняя вокруг душные запахи корсажей и оголенных плеч.
В этот момент госпожа Дюверье как раз усаживалась за рояль. Госпожа Жоссеран с улыбкой помахала ей издали, словно умоляя не беспокоиться, а затем уселась на стул между Валери и мадам Жюзер, оставив дочерей в дверях, рядом с мужчинами. Жоссеран пробрался в малую гостиную, где домохозяин – господин Вабр – уже дремал на своем обычном месте, в уголке дивана. Тут же находились Кампардон, братья Вабр – Теофиль и Огюст, доктор Жюйера и аббат Модюи; что касается Трюбло и Октава, то они, встретившись здесь, пробрались в глубину столовой, подальше от музыки. Недалеко от них, за группой черных фраков, стоял сам Дюверье, хозяин дома, высокий, худой господин; он пристально смотрел на жену, сидевшую у рояля в ожидании тишины. В петлице фрака он носил скромную розетку ордена Почетного легиона.
– Тише, тише, замолчите! – послышались шепотки друзей дома.
Наконец Клотильда Дюверье заиграла ноктюрн Шопена – пьесу, необычайно трудную для исполнения. Это была высокая, красивая женщина с рыжими волосами, с продолговатым, бледным и холодным как снег лицом; одна лишь музыка, к которой она питала безумную страсть, могла зажечь огонь в ее серых глазах; она жила только ею, не нуждаясь в других утехах, и духовных и плотских. Дюверье пристально смотрел на нее; потом, с первых же тактов музыки, его губы искривила нервная судорога; он отошел от двери и укрылся в дальнем углу столовой. На его гладковыбритом лице с острым подбородком и узкими глазами выступили большие красные пятна – признак дурной крови, прилившей к коже.
Трюбло, который внимательно наблюдал за ним, бесстрастно констатировал:
– Он не любит музыку.
– Я тоже, – ответил Октав.
– О, вы – совсем другое дело, вас не заставляют ее слушать… Впрочем, этому человеку, милый мой, всегда везло. Не то чтобы он был умнее других, просто ему все и всегда помогали. Он родился в почтенной семье, его отец был когда-то председателем суда. Сразу по окончании коллежа он получил должность судебного заседателя, затем стал помощником судьи в Реймсе, а дальше – судьей в Париже, в трибунале первой инстанции; получил орден и, наконец, должность советника палаты, а ведь ему еще нет и сорока пяти… Не правда ли, потрясающая карьера! Но вот незадача: он не любит музыку – фортепиано отравило ему всю жизнь… Что делать, нельзя иметь все на свете.
Тем временем Клотильда невозмутимо одолевала трудные пассажи. Она владела инструментом, как опытная наездница, управляющая норовистым конем. Октава интересовало только одно – исступленная пляска ее пальцев на клавишах.
– Вы только взгляните на ее руки, – сказал он. – Это потрясающе!.. Должно быть, через четверть часа такой игры у нее заболят пальцы.
И они разговорились о женщинах, уже не обращая внимания на исполняемую музыку. Октав несколько смешался, заметив Валери: как она отнесется к нему после случившегося? Заговорит ли с ним или притворится, будто не замечает? Что касается Трюбло, то он выказывал крайнее презрение к присутствующим дамам: ни одна из них ему не нравилась; когда же его собеседник стал возражать, оглядывая залу и говоря, что здесь полно привлекательных женщин, наставительно объявил:
– Ну что ж, выбирайте себе подходящую – а какова она, увидите позже, когда узнаете поближе… Что? О нет, только не эту, с перьями в шиньоне, и не блондинку в сиреневом платье, и не ту старуху, хотя она, по крайней мере, пухленькая… Послушайте меня, милый мой: искать любовницу в высшем свете крайне глупо. Одно лишь кривляние и никакого удовольствия!
Октав слушал его с улыбкой. Ему предстояло делать карьеру; он не мог руководствоваться только своим вкусом, в отличие от Трюбло, у которого был богатый отец. При виде этого скопища женщин его одолевали совсем другие мечты: он прикидывал, которую из них нужно обольстить и ради своей карьеры, и ради наслаждения, да и позволят ли ему хозяева дома похитить одну из них? Оценивая взглядом присутствующих дам, одну за другой, он вдруг удивленно воскликнул:
– Смотрите-ка, да ведь это моя хозяйка! Значит, она тоже бывает здесь?
– А вы и не знали? – спросил Трюбло. – Госпожа Эдуэн и Клотильда Дюверье, несмотря на разницу в возрасте, дружат еще со времен пансиона. Они там были неразлучны, их даже прозвали белыми медведицами, потому что с посторонними они всегда держались чрезвычайно холодно, двадцать градусов ниже нуля… Вот уж эти две дамы служат только красивой вывеской для мужей! Хорошо, что Дюверье запасся «горячей грелкой для постели», при такой-то стуже…
Но теперь Октаву было не до шуток. Он впервые увидел госпожу Эдуэн в вечернем туалете, с обнаженными руками и шеей; сейчас ее черные волосы были заплетены в косу, венчающую голову; в ярком свете залы госпожа казалась ему воплощением всех его желаний – величественная, невозмутимая красавица, пышущая здоровьем, высшая награда для любого мужчины. В голове у Октава уже зарождались хитроумные планы, как вдруг его вырвал из раздумья взрыв аплодисментов.
– Уф, слава богу, кончено! – сказал Трюбло.
Слушатели осыпа́ли Клотильду комплиментами. Госпожа Жоссеран, пробившись сквозь толпу, пылко пожимала ей руки; тем временем мужчины с облегчением возобновили свои беседы, а дамы с таким же облегчением обмахивались веерами. Дюверье улизнул в малую гостиную, куда за ним последовали и Трюбло с Октавом. Пробираясь между дамскими кринолинами, Трюбло шепнул ему на ухо:
– А ну-ка, гляньте направо… Похоже, сейчас там начнется осада.
Он говорил о госпоже Жоссеран, которая натравила Берту на Огюста, имевшего неосторожность поклониться этим дамам. Нынче вечером невралгия мучила его не так сильно, как обычно; он чувствовал всего лишь легкое покалывание в левом глазу; правда, он опасался, что в конце приема начнется пение, а для него не было ничего тяжелее этого испытания.
– Берта, – сказала ее мать, – расскажи-ка господину Вабру о рецепте лекарства, который ты списала для него из книги… О, это наилучшее средство от мигреней!
Итак, начало было положено, и мать оставила их наедине, возле окна.
– Черт возьми, если уж они договорились до аптеки… – шепнул Трюбло.
Тем временем Жоссеран, стремившийся угодить супруге, стоял в малой гостиной рядом со старшим Вабром, крайне смущенный, ибо старик задремал, а он не осмеливался разбудить его, чтобы занять любезной беседой. Однако едва стихла музыка, как Вабр открыл глаза. Это был низенький толстяк, совершенно лысый, если не считать двух седых прядок над ушами, с красноватым лицом, жирными губами и круглыми глазками навыкате.
Жоссеран учтиво осведомился о его здоровье, с этого и завязался разговор. У бывшего нотариуса было всего пять-шесть мыслей, которые он высказывал неизменно в одном и том же порядке; сперва он заговорил о Версале, где проработал целых сорок лет нотариусом, затем перешел к сыновьям, сетуя на то, что ни старший, ни младший не проявили должных способностей к его профессии, вот и пришлось ему продать свою практику и перебраться в Париж; далее он завел рассказ о строительстве этого дома, ставшего венцом его жизни.
– Я вложил в него триста тысяч франков! Мой архитектор уверял, что это очень выгодное предприятие. Так вот, нынче оно никак не окупается; вдобавок все мои дети устроились жить здесь, не платя при этом ни гроша за квартиру, и я никогда ничего не выручал бы, если бы сам лично не являлся пятнадцатого числа за квартирной платой… К счастью, работа – единственное мое утешение.
– Стало быть, вы по-прежнему много работаете? – осведомился Жоссеран.
– Увы, по-прежнему, по-прежнему! – ответил старик в порыве бессильного отчаяния. – В работе вся моя жизнь.
И он посвятил собеседника в свой великий проект. Вот уже десять лет, как он изучает официальный каталог ежегодного Салона живописи, занося в карточки с именами художников названия выставленных картин. Он говорил об этом с усталой, тоскливой гримасой: ему едва хватает времени на составление годичного каталога; этот напряженный труд отнимает у него все силы; взять, например, женщин-художниц: если какая-то из них выходит замуж, а потом выставляется под мужней фамилией, то как, скажите на милость, он может ее распознать?!
– О, моим трудам не видно конца, вот что меня убивает! – прошептал он.
– Вы, стало быть, интересуетесь искусством? – спросил Жоссеран, желая польстить старику.
Вабр взглянул на него с изумлением:
– Да нет же, мне вовсе не нужно смотреть на картины. Это чисто статистический труд… Ох, мне бы лучше пойти спать, чтобы завтра встать со свежими силами. Доброго вам вечера, сударь!
Он встал, опираясь на трость, с которой не расставался даже в гостях, и заковылял к выходу, согнувшись в три погибели, – ноги уже отказывали ему. А Жоссеран стоял в растерянности, так и не поняв причины ухода старика; он опасался, что не проявил к его картотеке должного интереса.
Возгласы, донесшиеся из большой гостиной, заставили Трюбло и Октава подойти к дверям. Они увидали входившую даму лет пятидесяти, пышнотелую, но все еще красивую; за ней следовал молодой человек, благопристойный и серьезный с виду.
– Вот как, они уже и визиты наносят вместе! – прошептал Трюбло. – Ну и ну, совсем стыд потеряли!
Это были мадам Дамбревиль и Леон Жоссеран. Она собиралась его женить, но пока что держала при себе; сейчас эта пара переживала медовый месяц и беззастенчиво выставляла свою связь на общее обозрение во всех светских гостиных. Матери девушек на выданье зашептались между собой. Однако Клотильда Дюверье встала и поспешила приветствовать гостью, которая поставляла ей молодых людей для домашних хоровых концертов. Госпожа Жоссеран тут же перехватила у нее мадам Дамбревиль и осыпала ее уверениями в дружеских чувствах, посчитав, что такое знакомство может оказаться полезным. Леон холодно поздоровался с матерью; тем не менее она с самого начала этой связи надеялась, что сын извлечет из нее хоть какую-то пользу.
– Берта еще не видела, что вы пришли, – сказала она мадам Дамбревиль. – Извините ее, она сейчас рассказывает господину Огюсту про одно лекарство, которое может быть для него полезно.
– Ну и прекрасно, оставим их в покое, им хорошо и без нас, – ответила дама, мгновенно оценив ситуацию.
И обе они с материнской заботой взглянули на Берту. Ей удалось загнать Огюста в оконную нишу и удерживать там; она говорила, изящно жестикулируя, а он явно оживлялся, хотя это грозило ему мигренью.
Тем временем группа солидных мужчин в малой гостиной беседовала о политике. Накануне в сенате состоялось бурное заседание по поводу ситуации в Риме; там обсуждалось письмо протеста, обращенного к правительству[3]. Доктор Жюйера, атеист и человек революционных взглядов, утверждал, что Рим нужно отдать под эгиду короля Италии; в отличие от него, аббат Модюи, один из вождей партии ультрамонтанов, пророчил самые что ни на есть ужасные события, если Франция не будет бороться до последней капли крови за папское правление.
– Хотелось бы надеяться, что обе стороны еще найдут какой-нибудь modus vivendi[4], – заключил подошедший к ним Леон Жоссеран.
В настоящее время Леон был секретарем знаменитого адвоката, депутата от левой партии. В течение двух лет этот юноша, не надеясь на помощь родителей, которых презирал за скудное существование, слонялся по улочкам Латинского квартала, произнося речи и щеголяя пылкой демагогией. Однако стоило ему попасть к Дамбревилям, как он тут же остепенился, притих и сделался самым что ни на есть умеренным республиканцем.
– Нет, – возразил священник, – на мирное соглашение и надеяться нечего. Церковь никогда на это не пойдет.
– Значит, она погибнет! – вскричал доктор.
Эти двое, даром что тесно связанные друг с другом – поскольку они встречались у изголовья всех умирающих в квартале Сен-Рош, – выглядели полными антиподами: врач был худым, раздражительным субъектом, викарий – дородным и покладистым. С его лица не сходила любезная улыбочка; даже в самых яростных словесных схватках он вел себя и как светский человек, философски относившийся к житейским бедствиям, и одновременно как убежденный католик, ни на йоту не уступавший собеседнику, когда дело касалось религиозных догматов.
– Но это немыслимо, Церковь не может погибнуть! – пылко воскликнул Кампардон, стремясь задобрить священника, от которого ждал заказов на церковные работы.
Впрочем, он был не одинок, так полагали все присутствующие господа: она не могла погибнуть. И только один-единственный человек – Теофиль Вабр, кашлявший, харкавший мокротой, трясущийся от лихорадки, – мечтал о всеобщем, универсальном счастье через создание подлинно гуманной республики; он был единственным, кто утверждал, что в этом случае и Церковь, может быть, преобразуется.
Священник же, помолчав, продолжал своим бархатным голосом:
– Империя изживает себя. Вы убедитесь в этом через год, на выборах.
– О, что касается Империи, мы охотно позволим вам избавить нас от нее, – решительно заявил врач. – Этим вы окажете обществу огромную услугу.
При этих словах Дюверье, внимательно слушавший этот диспут, покачал головой. Сам он родился в семье, приверженной Орлеанской ветви Бурбонов[5], однако своим благополучием был обязан Империи и посчитал необходимым встать на ее защиту.
– Поверьте мне, – твердо объявил он наконец, – подрывать основы общества крайне опасно, иначе рухнет все… Общественные потрясения в первую очередь неизбежно обрушиваются на нас самих.
– Весьма справедливо! – воскликнул Жоссеран; у него не было собственного мнения, но он прекрасно помнил наказ своей супруги.
И тут заговорили все разом. Никто из них не любил Империю. Доктор Жюйера осуждал Мексиканскую экспедицию[6], аббат Модюи не признавал королевский режим Италии. Однако Теофиль Вабр и даже сам Леон встревожились, когда Дюверье пригрозил им новым девяносто третьим годом. Ну к чему все эти постоянные революции?! Разве свобода не завоевана?! Ненависть к новым, смелым идеям и страх перед народом, желавшим получить свою долю благополучия, заставляли этих сытых господ умерить свой либерализм. Как бы то ни было, все объявили, что будут голосовать против императора, – он заслужил такой урок!
– Ох, до чего же они мне надоели! – сказал Трюбло, безуспешно пытавшийся вникнуть в суть диспута.
Тем временем Октав решил вернуться к дамам. Берта, в амбразуре окна, все еще обольщала Огюста своим серебристым смехом, и этот хилый долговязый малый забыл о своем страхе перед женщинами. Он залился густым румянцем, слушая переливчатый смех девушки, чье дыхание щекотало ему лицо. Тем не менее госпожа Жоссеран сочла, что процедура обольщения слишком уж затянулась; она пристально посмотрела на Ортанс, и та покорно отправилась на подмогу сестре.
– Надеюсь, вы уже хорошо себя чувствуете, мадам? – осмелился спросить Октав у Валери.
– Прекрасно, сударь, благодарю вас, – ответила она так невозмутимо, словно ничего не помнила.
Мадам Жюзер заговорила с Октавом о старинном кружеве, которое хотела ему показать, дабы узнать его мнение, и молодому человеку пришлось обещать зайти к ней ненадолго завтра же. Потом, увидев аббата Модюи, вернувшегося в большую гостиную, она подозвала его к себе и усадила рядом, взирая на него с восхищением.
Но общая беседа все еще продолжалась: теперь дамы обсуждали прислугу.
– Ах, боже мой, я, конечно, очень довольна нашей Клеманс! – объявила госпожа Дюверье. – Она такая опрятная девушка и к тому же расторопная.
– А что же ваш Ипполит? – спросила госпожа Жоссеран. – Вы ведь как будто собирались его рассчитать?
Как раз в этот момент Ипполит, камердинер хозяйки, высокий, сильный, цветущий молодой человек, начал разносить мороженое. Когда он отошел подальше, Клотильда ответила с легким смущением:
– Мы решили его оставить. Менять прислугу так хлопотно! Понимаете, слуги привыкают друг к другу, а я очень дорожу своей Клеманс…
Госпожа Жоссеран горячо одобрила такое решение – она почуяла, что затронула деликатную тему. Хозяева надеялись когда-нибудь поженить этих молодых людей, и аббат Модюи, с которым посоветовались супруги Дюверье, тихонько кивал, словно желая прикрыть ситуацию, уже известную всему дому, хотя вслух никто об этом не говорил. Теперь дамы без стеснения заговорили о других слугах: нынче утром Валери уволила свою горничную – это была уже третья за неделю; мадам Жюзер решилась взять в сиротском приюте пятнадцатилетнюю девочку, чтобы обучить ее прислуживать; что же касается госпожи Жоссеран, та не уставала бранить Адель – грязнулю, неумеху, – рассказывая о ней всякие ужасы.
И все они, разомлев в мягком сиянии свечей и в цветочных ароматах, перебирали истории своих слуг, рассказывали о жульнических записях в расходных книгах, возмущались наглостью кучеров или посудомоек.
– А вы видели Жюли? – неожиданно спросил Трюбло у Октава, состроив загадочную мину. И поскольку тот непонимающе смотрел на него, добавил: – Дорогой мой, это такая штучка!.. Сходите посмотрите на нее. Сделайте вид, будто вам что-то нужно, и загляните в кухню… Ну и штучка, скажу я вам!
Он говорил о кухарке четы Дюверье. Тем временем дамы уже сменили тему: госпожа Жоссеран с преувеличенным восторгом описывала имение Дюверье, расположенное в Вильнёв-Сен-Жорж, на самом деле довольно скромное; по правде говоря, она видела его лишь издали, из окна вагона, по дороге в Фонтенбло. Но Клотильда не любила деревню и наведывалась туда довольно редко, разве что во время каникул своего сына Гюстава, учившегося в предпоследнем классе лицея Бонапарта.
– Каролина хорошо делает, что не заводит детей! – объявила она, обращаясь к госпоже Эдуэн, сидевшей через два стула от нее. – Эти крошечные создания просто переворачивают всю вашу привычную жизнь!
Но та ответила, что очень любит детей. Просто она вечно занята: ее муж беспрестанно разъезжает по всей Франции, и все заботы по дому и магазину ложатся на нее.
Октав, стоявший за стулом своей хозяйки, исподтишка разглядывал иссиня-черные завитки волос на ее затылке и белоснежную грудь в низком декольте, терявшуюся в пене кружев. Она приводила его в крайнее смущение своим неизменным спокойствием, немногословием и постоянной прекрасной улыбкой; никогда еще он не встречал такой женщины, даже в Марселе. Нет, он готов вечно работать в ее магазине, лишь бы дождаться удачи!
– Дети так быстро старят женщин! – сказал он, наклонившись к госпоже Эдуэн; ему не терпелось заговорить с ней, и он не нашел никакой другой темы.
Она медленно подняла большие глаза, взглянула на него и ответила тем же будничным тоном, каким отдавала распоряжения в магазине:
– О нет, господин Октав, со мной дело обстоит иначе… Мне просто не хватает времени, вот и все.
Но тут в разговор вмешалась госпожа Дюверье. Когда Кампардон представил ей молодого человека, она поздоровалась с ним только легким кивком, зато сейчас пристально разглядывала его и слушала, не скрывая внезапного интереса к этому гостю. Услышав, как он болтает с ее подругой, она не удержалась от вопроса:
– Простите, сударь… Какой у вас голос?
Октав не сразу понял ее, затем, уразумев смысл, ответил, что у него тенор. Клотильда пришла в восторг:
– Неужто тенор?! Господи, какая удача, тенора нынче так редки! Взять хотя бы «Благословение кинжалов»[7], которое мы собираемся исполнить: среди знакомых нашлось всего три тенора, тогда как для этого произведения требуется не меньше пяти!
У нее заблестели глаза; она была взволнована до глубины души и, похоже, едва сдерживалась, чтобы тотчас же не сесть за рояль и не проверить его голос. Октаву пришлось обещать ей прийти как-нибудь вечером. Трюбло, стоявший позади, подталкивал его локтем, скрывая под внешним безразличием злорадное ликование.
– Ага, вот вы и попались! – шепнул он Октаву, когда хозяйка дома отошла от них. – У меня, мой дорогой, она сперва обнаружила баритон, затем, убедившись, что дело не идет, попробовала в амплуа тенора, но и тут ничего не вышло… в результате нынче вечером она использует меня в басовой партии… Я исполняю арию монаха.
Но тут ему пришлось покинуть Октава: Клотильда Дюверье подозвала его к себе, сейчас мужчины должны были спеть хором довольно большой фрагмент – главный номер вечера. Началась суматоха. Полтора десятка мужчин – все певцы-любители, набранные из числа друзей дома, – с трудом прокладывали себе дорогу между дамами, чтобы выстроиться у рояля. Они то и дело застревали в толпе, извинялись, хотя их было едва слышно в общем гомоне, а веера дам колыхались все быстрее в усиливающейся жаре. Наконец госпожа Дюверье сосчитала исполнителей: все были на месте, и она раздала им ноты, собственноручно ею переписанные. Кампардон исполнял партию графа Сен-Бри, молодому аудитору Государственного совета достался отрывок арии Невера; за ними шли партии восьми сеньоров, четырех старшин-эшевенов и трех монахов, в исполнении адвокатов, служащих и простых рантье.
Сама хозяйка дома должна была аккомпанировать певцам, а сверх того, оставила за собой партию Валентины, состоявшую из страстных воплей, которые она испускала под гром своих аккордов; ей не хотелось допускать других женщин-исполнительниц в этот мужской ансамбль, которым она управляла с властной строгостью дирижера.