Полная версия
Дагда – бог смерти
Андрей сделал несколько шагов и остановился. Глаза не успели привыкнуть к полутьме, царившей в комнате, он пребывал с минуту в нерешительности и вдруг, по едва ощутимому слабому движению, понял, что совсем рядом, прислонившись к стене, стоит женщина. Но он продолжал молчать, не в силах произнести ни слова. Да и что можно сказать матери, горе которой несравнимо ни с чем? Так и стояли они друг против друга в полном молчании. Наконец, Елизавета Вильямовна грустно и очень тихо спросила:
– Что, Андрюша, хоронить будем нашу девочку?
– Теть Лиз, – выдавил из себя Андрей, с трудом сглотнув комок в горле, – может, это все-таки не Сабина?
Женщина печально покачала головой:
– Сабинка это, Андрюша, Сабинка. Я ее по платью узнала. Да и кому ж еще быть-то? Сам ведь знаешь – пять лет от нее ни слуху, ни духу… Ты ведь в одном классе с ней учился?
– Да, – кивнул Андрей и с неожиданной для самого себя горячностью вдруг выпалил: – И одну ее любил!
Его, такое отчаянное и запоздалое, признание доконало женщину. Она охнула, покачнулась, оперлась на Андрея и слезы, до сих пор сдерживаемые, потоком хлынули из ее глаз.
– Теть Лиз, – решился заговорить Андрей, поддерживая ее одной рукой, – может, вам нужно чего? В магазин сходить, или в аптеку. Вы только скажите,
– Спасибо тебе, сынок,– всхлипнула Елизавета Вильямовна, отстраняясь. – Ты за меня не переживай, я ничего, я… Я скоро к Сабиночке пойду, к доченьке моей… Вот похороню мою девочку, хоть могилка у нее теперь будет, будет, куда цветочки принести. А там и сама, Бог даст, лягу с нею рядышком. Не для чего мне на этом свете задерживаться. А ты, – она ласково, утешительно взглянула на него, – ты живи, Андрюша… Не печалься ты со мной, не изводи себя. Мое это горе. А ты молодой совсем, тебе еще жить и жить. Ты иди, иди, мой свет.
Уйти, конечно, хотелось. Даже не уйти – убежать со всех ног от этого отчаянного, безысходного горя, от смертной этой тоски – на улицу, к свету, к жизни! Тете Лизе уже все равно ничем не помочь, дочь никто ей не вернет…
«Да что это я! – одернул сам себя Андрей. – Что же я живого человека-то хороню?»
– Вы, теть Лиз, если что… если надо будет помочь… – пробормотал он.
– Конечно, Андрюша, конечно, я тебя попрошу, – отозвалась женщина. – Ты не волнуйся.
«Не волнуйся»! Такая беда у человека, а она еще меня утешает!
Совсем смутившись и уже не зная, что еще сказать, Андрей, ссутулившись, побрел к выходу. Уже переступив порог, он решился произнести самое важное, то, для чего он, как с необычайной ясностью вдруг открылось ему, и приходил сюда. Обернулся.
– Я найду того, кто виноват в смерти Сабины. Найду и убью. Обещаю.
Эти слова словно сняли камень с его души. Ему вдруг сразу стало легче, будто он и впрямь запросто мог узнать, кто лишил жизни его одноклассницу. Словно обещание, данное ее матери, придавало смысл всей его дальнейшей жизни…
Но Елизавета Вильямовна отозвалась на его слова совсем не так, как он ожидал.
– Не надо, Андрюша, – совсем тихо, слабым голосом сказала она. – Хватит нам и одной смерти. Не бери грех на душу. Бог накажет. Бог, ты знаешь, никакой грех, тем более такой тяжкий, не оставляет безнаказанным. Не надо… – все так же тихо повторила женщина.
«Бог накажет… А где же он был, этот Бог, тогда, когда убивали Сабину? Почему не защитил ее, если он такой справедливый?» – в отчаянии спрашивал себя Андрей и не мог найти ответа.
А Елизавета Вильямовна, нисколько не заботясь о том, чтобы закрыть входную дверь, вновь отступила в темный полумрак комнаты, слилась с ним. В руках она теребила лоскуток ткани, поднятый из страшной коробки с останками – он еще хранил на себе рисунок последнего весеннего платья Сабины.
Она, как бывает часто с людьми, потерявшими близких, во всем винила себя. Не уберегла, не досмотрела, не спасла… Праведно прожив все свои годы, ни разу не поступившись своей совестью, она и теперь, в этот черный час, никого, кроме себя, не обвиняла, неустанно спрашивая себя: а все ли я сделала, чтобы предотвратить беду? А была ли я хорошей матерью? А разве могло бы такое случиться, если бы я была рядом? И так, день изо дня, она казнила себя и только себя, не сетуя и не ропща ни на Бога, пославшего такое тяжкое испытание, ни на людей, преступивших закон Божий и человеческий.
Господи!
Только и подумал Андрей, тихо затворяя дверь.
Глава девятая
А на лестнице было светлым-светло. Солнце настырно пробивалось сквозь мутные, давно не мытые стекла лестничных окон, сияющими потоками лилось через щели в рассохшихся деревянных рамах, стелило свои лучи под ноги Андрею, словно приглашая сойти по ним, как по ступеням, чтобы скорее окунуться в теплый уличный воздух, наполненный звуками стучавших по асфальту каблучков, веселыми голосами, шумом машин, щебетом птиц, детским смехом…
«Надо же, будто оставил там, за порогом, смерть, чтобы вернуться к жизни…» —неожиданно для самого себя подумал Андрей.
Спустившись на один лестничный пролет, он привычно повернул направо и… натолкнулся взглядом на какую-то нелепую, но явно знакомую фигуру, устроившуюся на подоконнике между этажами. Тощий, небритый парень в засаленном спортивном костюме немыслимой расцветки сидел, поджав под себя ноги, и пристально смотрел на Андрея внимательным и в тоже время отчужденным взглядом.
– Никак, Женька! – удивился Андрей, приблизившись. – Ты-то чего тут делаешь?
– Ничего особенного. Сижу вот, любуюсь на вас, живых – как вы тут суетитесь да шныряете…
Женька приходился ему двоюродным братом, он был сыном Алевтины, младшей сестры Светланы и Ларисы. В семье, да и во дворе, о нем говорили, как о пропащем, совершенно непутевом парне, не от мира сего. Учились они в разных школах, но Андрей знал, что Женька вечно предавался каким-то несбыточным мечтам и считал себя особенным. Он никак не мог найти для себя занятие, которое его полностью бы увлекло. Андрей помнил времена, когда тот хотел вырезать фигурки из камня и дерева, потом, разочаровавшись в этих поделках, он объявил, что нет ничего лучше, полезнее, чем работать в заповеднике с животными, правда, дальше разговоров дело у него не пошло. Еще через год он вдруг увлекся рисованием и стал грезить о карьере великого художника (научившись к тому времени лишь срисовывать из учебника живописи гипсовые вазы), но, видно, не обнаружив в себе то ли таланта, то ли усидчивости, свое намерение быстро переменил, обозвал живопись «вчерашним днем» в искусстве и принялся изучать азы фотографии, чтобы стать фотохудожником и печататься в глянцевых журналах.
Когда Женька посмотрел фильм «Семнадцать мгновений весны», он заявил, что разведка станет делом всей его жизни… Конечно, не нужно уточнять, что и в этом случае дальше пылких разговоров о шпионах и романтических, далеких от реальной жизни, рассуждений об этой профессии дело не продвинулось ни на йоту.
Вообще, Женьке казалось, что как только он выберет то дело, для которого рожден, оно само, без напряжений и усилий с его стороны, пойдет к нему в руки. Он верил, что обладает особым даром, некой сверхсилой, которая, как только он найдет ей применение, высвободится, и сделает его первым среди лучших в той области, для которой он предназначен. Необходимость добиваться всего трудом и упорством, считал он, – участь людей бездарных, к каковым он себя, естественно, не причислял.
С юных лет основным его занятием было – спорить со всеми подряд, будь то взрослый или его ровесник, такой же школьник или учитель. Он объяснял это своей нетерпимостью к несправедливости и лжи, необходимостью бороться со злом в любых, самых незначительных его проявлениях. На деле же, как и во всем остальном, дальше пустой болтовни он никогда не продвигался, лишь тешил свое тщеславие.
Последним из несбывшихся мечтаний Евгения было намерение стать великим путешественником и объездить весь мир. Однако возможности выехать не то что за пределы страны – в другой город, так и не представилось, и вскоре после обнародования этого своего желания, он вдруг как-то сник, потом запил, а вскоре и вовсе пристрастился к наркотикам. Видимо, в них-то он и нашел и свою «сверхсилу», и те самые заветные другие миры, которые можно было достичь без труда и упорства.
Со временем у него выработался и соответствующий стиль жизни, свойственный наркоманам: целыми днями он болтался без дела, тем не менее, где-то, каким-то непостижимым образом доставая наркотики, и, получив очередную дозу, слонялся потом с туманным выражением лица, отрешенный и ничем не озабоченный. До следующего утра… Выглядел он всегда одинаково, неопрятный и грязненький, с вечно мокрыми губами, жалкой бороденкой и нечесаными, давно немытыми патлами.
Людей подобного типа Андрей всегда сторонился, но в случае с Женькой все-таки родственные отношения обязывали, да и, по правде говоря, в глубине души Андрей не очень-то и обвинял его. Конечно, Женька был – сплошное колебание, в общем-то, так ни к чему и не пришел, но ведь – искал! И хоть ни одно из его увлечений не стало делом жизни, но самобытности его натуры нельзя было не признать. К тому же, был он парнем добрым, отзывчивым и довольно умным. Никогда не жаловался, не оправдывал свое нынешнее состояние тем, что вот, мол, я-то хороший, а это жизнь виновата, среда заела…
И, если присмотреться, разве мало вокруг таких же, как Женька, спившихся, сошедших с круга бывших мечтателей?
– Как живешь-то? – спросил Андрей дружелюбно.
– А чего, братец, – парень скривил в усмешке свои влажные губы, – нормально живем, не хуже других. Сам-то как?
– Я? Да, наверное, получше, чем ты. Во всяком случае, обхожусь без разной дряни, – в тоне Андрея невольно появились менторские нотки.
Он выругался про себя.
Ну, что ты будешь делать! Может, это гены срабатывают? Ведь хотел по-человечески поговорить, в кои веки брата встретил, и вот – пожалуйста! Красуюсь перед ним, поучаю… А в чем моя заслуга? Чем я лучше? Тем, что у меня нет наркозависимости? Так по нынешним временам – это мне просто повезло.
Отчего-то у всех при встрече с Женькой появлялся этот поучительный, менторский тон. Наверное, один вид парня провоцировал на то, чтобы всякий мало-мальски приличный человек рядом с ним, шалопаем, чувствовал себя чуть ли не аристократом, чуть ли не образцовым членом человеческого сообщества. Андрей невольно, неосознанно подражал остальным и теперь корил себя за неоправданное высокомерие.
– А ты знаешь, братец, что я тебе скажу, – Женька, казалось, ничуть не обиделся, лишь взглянул в окно и болезненно прищурил глаза, – может, лучше дрянь, как ты говоришь, глотать, чем так жить, как вы.
– Это чем же лучше под кайфом-то? – не понял Андрей. – Жизнь ведь мимо вся проходит! Да и ноги протянуть недолго от этих ваших доз.
– Ну и что? Да, жизнь под кайфом коротка, зато в ней нет вашего лицемерия, вашего подлого вранья.
– Нашего вранья? О чем ты?
– Вашего, вашего! Мне-то что, мне ничего не надо, кроме как прибалдеть. А вы? По головам друг друга лезете, добиваетесь чего-то… И ладно бы – добились и успокоились, так нет – вам все мало! Ни слова правды, ни грамма искренности. Вот мне терять нечего – я ничего ни от кого и не скрываю. А вы понастроили внутри себя заборов, дрожите за ними, душонки свои бережете. А как преграды рушатся – вы от этого звереете, новые возводите, еще крепче. Друг на друга бросаетесь. Человека… живого готовы в землю зарыть, лишь бы самим вылезти!
– Да о чем ты, Женька?! Что ты такое несешь?
– О чем, о чем!.. Сам, небось, знаешь, о чем.
Неужели он что-то знает про убийство Сабины? А что ж тогда молчал целых пять лет?
От этой мысли Андрея бросило в жар.
– Ты, если что-то сказать хочешь, то говори, не крути, – подступил он к брату.
– Да чего там… Вон, покойницу у нас во дворе откопали, хоронить будут, —проговорил тот в ответ, не то мрачно, не то насмехаясь. Странно прозвучали его слова. Андрей насторожился:
– Ну и чего?
– Да ничего. Интересно просто: кого хоронить – все знают, а убийца-то кто? – Женька резко привстал, спустив с подоконника тощие ноги в дырявых разношенных тапках. – Кто убийца, я спрашиваю?!
– Я-то почем знаю? – отшатнулся Андрей, поежившись под его насмешливым, пристальным взглядом. – Если б знал – убил бы.
– Убил бы! – передразнил Женька. – Ха-ха! Да не убил бы, не убил… Кишка тонка. Э-э-э, смотреть на тебя противно! Ты мне, конечно, братан, и все такое… Но знаешь что? Ты такую же лажу гонишь, как и все они, – парень кивнул в сторону улицы. – Все вы заврались! Себе лжете, друг другу – всем! Осточертело на ваши пляски смотреть! А, – он махнул рукой, – лучше денег мне дай. Пойду, куплю себе чего-нибудь, хоть бормотухи самой распоследней, чтобы башка уехала, чтобы не видеть всех вас, не быть таким, как вы. Пусть хуже – но не таким! Лжецы вы все и убийцы! Все убийцы! Каждый из вас!
Женька приблизился к Андрею и вдруг, запрокинув голову, захохотал злобным, дребезщим смехом. Тот не выдержал:
– Прекрати! – решительно произнес он. – Устроил тут… истерику.
– Ну-ну, – Женька успокоился так же быстро, как секунду назад завелся, и расслабленно облокотился спиной об оконную раму. – Истерика так истерика, мне плевать. У тебя в доме, можно подумать, лучше! Вон, твои опять вопят на всю округу! Чего стоишь? Иди, давай, послушай!
Андрей уже давно слышал какие-то крики, доносившиеся снизу, но, потрясенный разговором с Женькой, не понимал, что их источник находится в его квартире. Прислушавшись и сообразив, что Женька прав, он, не попрощавшись, стремглав бросился вниз, на ходу вынимая ключи из кармана. Он уже собирался вставить ключ в замок, как дверь раскрылась сама, и оттуда, чересчур торопливо, боком выскользнула Елена Бурчилина, столкнувшись с Андреем.
– Теть Лен, – спросил он удивленно, – а вы тут чего?
Елена воровато глянула на него и зачастила, словно бы оправдываясь:
– Да я ничего, сынок! Я так, за солью заходила! Да все нормально, нормально…
– За какой солью? – Андрей невольно взглянул на пустые руки тетки. И тон ее, и поведение казались странными, от них так и несло какой-то фальшью. Только чего ей было извиваться перед ним?..
– Да вот, – она не очень уверенно похлопала себя сперва по одному карману, потом по другому, – я это самое… суп надумала варить, а в магазин уже не успеть – кипит у меня на плите все!
– Теть Лен, – вдруг донесся сверху спокойный голос Женьки, – как Мишка-то? Письма пишет? Что слышно?
Совсем смутившись, Елена опустила глаза.
– Ну что ты, Женя, такие вопросы задаешь… Будто сам не знаешь, что с Мишкой! Сидит…
Как сидит? Вот это новость!
По рассказам матери Андрей знал, что Михаил, то ли отслужив в армии, то ли так и избежав солдатской службы, подался на Север, на заработки. Вроде бы, с кем-то из друзей… А тут – на тебе? В тюрьму подсел! И чего ж это он натворить там успел?
– А я не знал, – честно признался Андрей. – За что сидит-то, теть Лен?
– Да что вы за люди такие! – всплеснула руками Бурчилина. – Не знал, не знал! – В ее голосе вдруг появилась злость. – Все про все знают, а никто в удовольствии себе не откажет лишний раз мать помучить, лишний раз спросить! Подрался он там с кем-то, вот и посадили. Ни за что. У нас разве виноватых сажают? Да никогда! Только таких дурачков, как мой Мишка. Он-то у меня всегда за справедливость, да за правду. А таких нигде не любят. Вот и скрутили, – она уже не спешила к своему кипящему супу. – Руку в тюрьме сломали, он даже письма мне левой рукой пишет. Ох, менты поганые!
Елена совсем разошлась и принялась честить и ментов, и тюрьмы, и государство, и армию, на чем свет стоит. Казалось, попадись ей сейчас на глаза человек в милицейской форме – удавит голыми руками.
Поток ругательств, который она извергала на головы всех милицейских начальников и власти, был внезапно прерван явно издевательским смехом Женьки. Андрей даже вздрогнул от звуков этого странного, злого смеха. Его нервы и без того были напряжены до предела, а тут еще этот дурацкий, полубезумный, истерический смех.
– Ха-ха-ха! Левой рукой он тебе пишет! Ну-ну! Несчастный страдалец за правду! То он в Чечне у тебя, то в тюрьме! Как пропал, так и нет его… Ну, ладно, бывайте!
Женька соскользнул с подоконника и своей странной плавающей походкой потопал домой, пролетом выше.
«Удивительно…– вдруг подумалось Андрею. – Как это судьбу угораздило свести нас всех, в одном доме? И родственников, и врагов, и друзей… Все варятся в одном котле… Как в аду, – неожиданно с горечью усмехнулся он. – Хотя – какие друзья! Нет здесь друзей, и быть не может. Даже просто близких людей, и тех – нет».
И так не хочется возвращаться домой, который не стал истинным домом, приютом для уставшей души, а только что и остался – «местом жительства». Но деваться все равно некуда.
Кивнув Елене, Андрей толкнул незапертую дверь, переступил порог своей квартиры, и оказался в самом эпицентре бушующего семейного скандала. Мать, как обычно, чего-то требовала от отца и, видимо, довольно давно, поскольку последний уже был доведен до бешенства. Не желая участвовать в опостылевших семейных войнах, Андрей проскользнул к себе. Из-за стенки доносился разъяренный голос отца (степень его злости Андрей мог распознать даже через стены). На этот раз отец был так взбешен, что в выражениях совсем не стеснялся:
– Осточертели вы мне все! Дочь воспитала – блядь, старший сын – бандит, клейма негде ставить, а этот… – Отец презрительно сплюнул, и Андрея словно пригвоздило к полу презрением, которым были пронизаны отцовские слова. – Да пропадите вы все пропадом!
И Ринат, как обычно в финале семейных сцен, вышел из квартиры, хлопнув дверью так, что с косяков посыпалась штукатурка.
– Господи, господи! Что делать-то?! – завопила Лариса и вдруг кинулась к Андрею.
– Что случилось, мам? – спросил он больше из вежливости, чем из желания вникать в суть скандала.
– Да ничего! – Лариса, будто одумавшись, отстранилась от сына. – Отвяжись ты! Все равно от тебя никакого толку!.. Хотя… Ты знаешь, где сейчас Володька?
– Тебе лучше знать, где он сейчас, – неохотно ответил Андрей, поворачиваясь к матери спиной. – На работе, наверное, где ж ему еще быть.
– Давай, звони ему! – повелительно приказала мать.
– Сама и звони, раз он тебе так нужен.
– Что, по-человечески уже с матерью не можешь? – в ее голосе зазвенела обида. – В кои веки тебя о чем-то попросила, неужели так трудно помочь, брату позвонить? Все у тебя, не как у людей!
– Да что ты орешь на меня, как сумасшедшая?! – не выдержал Андрей. – То «отстань», то «помоги»! Ты уж определись, что тебе нужно!
Он был взвинчен, все сейчас вызывало у него раздражение.
Ну, что сегодня за день такой! Почему я всех должен выслушивать и понимать?! А меня-то кто поймет? Некому!
– Я никогда не ору, – отчеканила Лариса. – И вообще, не твоего ума дело – влезать в мои проблемы, ясно? Давай мне телефон Володьки, живо! Некогда мне тут с тобой балясы разводить!
– Мам, – преодолевая раздражение и стараясь взять себя в руки, проговорил Андрей, – ты скажи мне, что случилось-то? Может, я смогу чем-нибудь помочь?..
– Ты?! Помочь?! – в голосе матери слышалось то же парализующее презрение, какое недавно он услышал в голосе отца. – Лучше заткнись и не влезай, когда тебя не просят! Поймешь ты это, наконец! – она уже сорвалась на истерику, но, тем не менее, принялась с остервенением накручивать телефонный диск. – Не до тебя мне сейчас, не до тебя… Алло, Володенька, это мама, – на том конце провода, видимо, ответили, и тон Ларисы вмиг изменился: вместо деспотичного и жесткого стал до приторности слащавым. – Ты не мог бы приехать, сынок? Дело у меня к тебе есть, очень важное. Нет, лучше прямо сейчас. Дело, понимаешь?! Давай, приезжай. Жду.
Глава десятая
– Ну, чего ты здесь раскорячилась! Тащится, как корова посреди дороги. Не пройти, не проехать!..
Елена, сдерживая уже готовый сорваться с языка достойный ответ, нехотя остановилась и оглянулась. Две суетливые старушенции обскакали ее с двух сторон и, продолжая поносить ее, на чем свет стоит, бодро засеменили впереди, волоча за собой драные «челночные» сумки в клеточку. Елена не удивилась и не обиделась. Лишь жалость и неосознанную тревогу за свое собственное будущее испытывала она, глядя на вредных, но все еще бойких старушек. Быть может, полная горя и лишений жизнь, прожитая ими, давала им моральное право теперь, когда они оказались не нужны ни государству, ни обществу, когда единственное их достояние – жалкий огород в шесть соток, да покосившийся дом, да вот эти старые, выкупленные у «челноков» за бесценок, сумки, так вести себя. Наверное… Но Елена знала и других стариков – тихих, несмотря на вечное отсутствие денег, всегда чистых и аккуратных, приветливых и гостеприимных. Так и не озлобившихся, не потерявших веру в людей, несмотря на то, что судьба у них была, наверняка, схожа с судьбой этих старух: те же война, голод, смерть родных… Видно, во все времена человек человеку рознь… Поэтому, глядя теперь вслед стремительно удаляющимся бабкам и вроде бы не держа на них зла, она все же подумала:
«Господи! Совсем люди озверели. Кидаются друг на друга, из-за пустяка готовы загрызть».
Елена, хоть и проводила большую часть своей жизни в алкогольном дурмане, все же неуклонно, каждый год, «отрабатывала» дачный сезон. В эти короткие летние месяцы она, словно проходя курс реабилитации, упорно вскапывала огород, чтобы по осени собрать нехитрый, но позволяющий половину зимы не думать о хлебе насущном урожай.
Бывало, правда, что и летом у нее случались запои, но на этот случай была у нее соседка Томка, которая присматривала за участком и, при необходимости, поливала грядки.
Однако в глубине души Елена давно уже возненавидела эти поездки на дачу. Обещавшая когда-то стать местом беззаботного отдыха и покоя, дача на деле превратилась в чудовищную, трудоемкую повинность. Да и Елена, чего греха таить, изменилась… Она не хотела об этом думать, но иногда, в редкие минуты просветления, понимала, что держится за эти шесть соток, как утопающий за соломинку. Только необходимость время от времени приезжать сюда и вкалывать, как проклятая, еще удерживает ее на краю бездны, не дает с головой окунуться в алкогольное забытье, которое легко может закончиться – она знала! знала! – вечным сном. А сына дождаться хотелось. Не хотелось умирать, не повидавшись… Если бы знать, что с ним, где он… Михаил и прежде-то не очень посвящал ее в свои дела, а теперь уж и вовсе отрезанный ломоть… Славу Богу, доходили порой до нее весточки от него – передавал он ей, обычно через чужих, полузнакомых людей приветы, сообщал поначалу, что, дескать, скрывается от военкоматов, а потому не может дать свой адрес, пусть, мол, она не переживает, у него все нормально… А потом – как обухом по голове – докатилась до нее весть, что сидит он в тюрьме, в далеких краях, подвел его кореш, который затеял драку, а замели его, Михаила… И письмо она и впрямь получила – то самое, о котором говорила Женьке, написанное левой рукой и переданное опять же с оказией… Впрочем, в ее мозгу, неуклонно разрушаемом алкоголем, нередко все мешалось и путалось. И попытайся кто-нибудь выяснить, что из тех россказней о сыне, которые слышали от нее окружающие, было реальностью, а что существовало лишь в ее воображении, она бы и сама не смогла с уверенностью ответить. Порой перед ее глазами всплывали отрывочные картины того злосчастного дня, когда ее Мишку провожали в армию, и когда он столь неожиданно – если верить Володьке – принял решение закосить от этой самой армии, и она начинала нещадно винить себя за то, что даже не смогла по-человечески проститься с сыном. Но прилив вины так же быстро, как наваливался, откатывал: она легко утешалась тем, что все равно ни в ее власти, ни в ее силах было изменить что-либо – ни тогда, ни сейчас. Судьба, – говорила она себе. И очень бы изумилась, и принялась бы возражать с пеной у рта, если бы кто-то сказал ей, что эту судьбу всю жизнь она творила сама, своими собственными руками.
В выходные дни Елена не знала покоя с раннего утра. Поднявшись ни свет, ни заря, она начинала сборы, долго раздумывая над тем, стоит ли брать с собой то или другое, рассовывала продукты по истасканным полиэтиленовым пакетам, заталкивала весь этот скарб в старенький, выгоревший на солнце за долгие годы, рюкзак. Без завтрака, наскоро выпив пустого чаю, она пускалась в долгий путь, казавшийся ей теперь чуть ли не девятью кругами ада.
Сперва до станции, пересаживаясь с троллейбуса на автобус и ожидая каждого по сорок минут на остановках, потом целый час в электричке, до своего Орехово, в переполненном, грязном вагоне, с такими же, как она, неприкаянными дачниками. Может, и легче все было бы, будь с ней рядом Михаил. Ведь для кого она всю жизнь так старалась, для кого купила этот треклятый дом? Для него, конечно. Все надеялась – отслужит, женится, внуки пойдут… Будет, с кем понянчится на природе, свежими ягодами да овощами накормить. Да вот не вышло… И даже теперь она еще надеялась, верила – вернется Мишка, возьмется за ум. Вот и тянула на себе все это, давно опостылевшее, почти непосильное уже хозяйство.