bannerbanner
Вода в озере никогда не бывает сладкой
Вода в озере никогда не бывает сладкой

Полная версия

Вода в озере никогда не бывает сладкой

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Серия «Своя комната: судьбы женщин»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

В новом доме в Ангвилларе есть лифт, поэтому отец мог бы попросить нас с матерью спуститься вместе и отвезти его на детскую площадку посидеть в тенечке, на солнце или и там и там одновременно, поставить коляску наискосок, подремать – в общем, посидеть как угодно, найти свое место в мире, но он не хочет. Его перемещения выглядят так: с кровати на кресло-каталку, оттуда на просто кресло или просто стул, со стула на диван, с дивана в ванну, из ванны на унитаз, с унитаза на кровать и затем по новой.

Каждые три дня он вынуждает нас проводить безрадостный ритуал мытья, и мы должны ему помогать, усаживать его, подталкивать, тереть щеткой, пока он сквернословит и кричит, что поубивал бы нас всех, в ванне ему тесно; однажды он даже режет себе руку, неудачно ударив ею по мыльнице, сделанной из глиняного черепка, и кровь течет по краю ванны, попадая на пол, а на швах между плитками остаются следы.

Отец как будто хочет, чтобы мы расплачивались за то, что он выжил, точно в том, что именно он упал с лесов и при этом не умер на месте, виноваты мы, это мы допустили халатность.

Антония ненавидит отцовские шутки, то, с каким видом он насмехается над ее сыном, как поднимает уголки рта и обнажает зубы, потемневшие от табака и покрытые налетом.

– Мне не смешно, – вечно повторяет она.

Чаще всего Мариано не обращает на него внимания, но в остальных случаях он обрушивает на отца весь свой гнев, обзывает его, бьет кулаками, подходит к креслу-каталке сзади и ударяет его раскрытой ладонью по шее, таскает за волосы, а потом отходит и кричит:

– А теперь встань и попробуй меня поймать!

Мой брат – невысокий, но весь будто наэлектризованный, заводится с полуоборота и везде сеет смуту: дома устраивает небольшие стачки, а в школе – настоящие восстания.

– Всего пятнадцать лет, а уже с гнильцой, – заявляет мой отец.

С тех пор как мы уехали из Рима, Мариано ходит в геодезический техникум в Браччано, соседнем городке, утром он садится на восьмичасовой автобус и до семи вечера не появляется дома; иногда у него такие красные от ярости глаза, что он даже меня не видит как следует, а его нос превращается в разящий клинок.

В школе его не устраивает ничего: оценки – форма угнетения со стороны учителей, туалеты как будто нарочно не моют, чтобы унизить учеников, на физкультуре заставляют играть в футбол, в учебниках истории полно вранья, компьютерный класс воняет расплавленным пластиком, а завхозы воруют туалетную бумагу. И против всех этих несправедливостей Мариано бунтует. Отвечает на уроке, не подняв руки; перебивает учителей, заводя разговор о неизвестных им книгах; устраивает сидячие забастовки перед кабинетом директора, рисует плакаты и развешивает их около душевых, ломает автоматы со снеками, потому что все их производит «Ферреро» и стоят они слишком дорого.

– Они кормят нас только тем, что видят по телевизору, едой из рекламы, – заявляет Мариано за ужином, в ответ получая ласковый взгляд матери, мое молчание и насмешки отца.

– Это ты его таким вырастила, рано или поздно кто-нибудь его пристрелит, – говорит Массимо, мой отец, Антонии.

* * *

– А ты чья дочка?

– Антонии…

– Какой Антонии? Внучки Патуццо?

– Нет, не знаю, кто это.

– А чья тогда? Вы вообще кто такие?

Брат многое рассказал мне о нашем городке – например, что нужно представиться, прежде чем требовать к себе внимания, ведь ты существуешь только тогда, когда люди понимают, кто ты такой, когда даешь ясно понять, из какой ты семьи, откуда родом, где и что у тебя за участок, дом, вилла или квартира, из какого ты района, держишь ли магазин, делаешь ли скидки, закрываешься ли по четвергам, как здесь принято, учится ли твой брат с чьим-нибудь сыном, кто ты по профессии, твой ли красный «фиат» припаркован прямо на тротуаре – или у тебя есть автоматические ворота и ты паркуешься за ними, – опускаешь ли ты жалюзи, когда по улице проезжает катафалк.

Народ здесь помешан на прозвищах, им надо заново тебя окрестить, все важные люди получают новые имена: их выбирают по профессии, по месту жительства, по тому, кем был дед, например Рыбак, Жаба, Сивуха, и никто не сможет отнять у тебя имя, данное местными, оно навеки останется с тобой, как костюм, сшитый на заказ. Как правило, логику проследить легко: если торгуешь хлебом, ты Печка, если у тебя длинный нос – Носач, – но бывают и случаи, в которых причина не до конца ясна, ведь зачастую прозвище достается в наследство, или же обстоятельства его появления изменились, или оно возникло в результате ссоры двадцать-тридцать лет назад, память о ней осталась только в словах – самых грубых, закостенелых, что оставляют во рту металлический привкус.

– С местами здесь поступают так же, как с людьми, – говорит Мариано. – На Прачечной площади уже нет никакой прачечной, на Солдатской аллее нет солдат; то же и Консервная улица, Коричная, поворот дороги, называемый Кружевной каймой, или какой-то Крест, то есть перекресток.

Если не знаешь, как называется то или иное место, на тебя поставят клеймо чужака, безотцовщины, а значит, местные не смогут узнать, за кого ты проголосуешь на выборах, кто твой семейный врач, какую повозку ты соорудишь к карнавалу, готовишь ли ты бычков в кляре во время рыбной ярмарки. Они не могут попросить тебя об одолжении, поэтому не желают оказывать тебе услугу, не здороваются на почте, в мясной лавке сделают вид, что не слышали, когда скажешь, что подошла твоя очередь, потому что здесь всегда, что бы ни случилось, сначала их очередь.

Мне как раз нужно переходить в среднюю школу, и от матери я узнаю, что в последнее время из столицы в Ангвиллару люди прямо валом валят: дома здесь стоят меньше, жизнь спокойней, на электричке можно за час добраться до площади Святого Петра и района Трастевере, городок растет в глубь суши, по направлению от озера, застраивается типовыми таунхаусами, платными парковками, заправками, супермаркетами, государственными школами, спортзалами; приезжие из Рима смешиваются с теми, кто родился здесь, и эта гремучая смесь порождает раздоры, тревоги, подозрения.

Местные никак не могут уразуметь, кто мы такие и тем более что нас сюда привело.

Из раза в раз мы придумываем для этого весомые поводы или же просто небылицы: тетушек аристократического происхождения, аллергию на смог, любовь к деревенским улочкам, – говорим, что в Риме теперь даже помидоров не купить, нам нравится запах сена или коров, мы обожаем прогулки и походы, когда-нибудь мы сядем на велосипеды и объедем все озеро кругом.

Я не знаю, какие отношения связывают мою мать и синьору Миреллу, знаю лишь, с самого детства, что о подробностях лучше молчать: об отце мы говорим только, что он инвалид, о доме – что мы в нем живем, и все. Мы не лжем и не притворяемся, а умалчиваем, втолковывает нам мать, рассказывать в поселке о мелочах, заботах и пустяках, касающихся нашей семьи, куда хуже, чем сражаться с местными нравами нагишом и со связанными руками.

Мать считает, что в столице мы жили как в тюрьме и она приняла наиболее верное решение, чтобы больше не иметь дела с людьми, которые, несмотря на деньги, так и остались нечистыми душой: дом в Риме напоминал пруд с лягушками, головастиками, личинками, червями, нам же нужна была гладь озера, чтобы ходить под парусом, так она меня и соблазнила – рассказами о парусниках и попутном ветре.

Антония работает горничной, но кроме этого умеет еще много всего: чинить сломанную мебель, запускать барабан стиральной машины, умеет менять лампочки и продувать батареи отопления, шить одежду несложного кроя, штопать носки, сочетать одежду и собирать наряды с минимумом затрат, делать из дерева шкафчики и полочки для ванной, если нужно, косить траву и управляться с розами; она – прирожденный садовод, поэтому в теплицах, на балконе и в саду у нее все цветет и пахнет, а перед тем как уйти на работу, она еще и успевает полить газон.

Антония заправляет в этих домах так же, как и в нашем: наводит порядок в ящиках шкафа, отчитывает детей, выбирает чистящие средства, наказывает, как развешивать белье, полирует серебро подручными средствами, возмущается при виде оставленных где попало тапочек, ненавидит разбросанные игрушки, убирает каждый овощ, кусок сыра или колбасы в отдельный контейнер, а на него лепит наклейку со сроком годности, составляет списки покупок, в которых нет места вредным сладостям на полдник и кока-коле, расчесывает девочкам волосы и заплетает косички, когда те возвращаются из школы, – и все боятся ее разозлить.

В чужих частных домах, как правило, больше одного этажа, иногда там есть бассейн, гараж, табличка «Осторожно, злая собака» у входа над звонком, длинношерстные коты на диванах – и все это полностью принадлежит Антонии. Ни одна прищепка, винная пробка, салфетка или пульт не скроются от нее, от ее безраздельной власти, чувства вкуса, не сбегут из того места, куда она решит их запрятать.

Хозяева безотчетно доверяют моей матери, позволяют ей вести бюджет, дают ключи от автомобиля, чтобы отогнать его к механику, оплачивают отпуск, праздничные дни на Рождество и в августе, дарят одежду, которую больше не носят и которую мать приносит домой и заставляет меня, Мариано и даже отца примерять; последнему обычно достаются рубашки чересчур большого размера и брюки, мать сразу же подшивает их, пусть он и надевает их, лишь чтобы добраться от кровати до обеденного стола.

Все эти годы мать могла бы воровать украшения, фарфоровые статуэтки из Каподимонте, серебряные ножи, слоников из кристаллов Сваровски, но ничего подобного, ведь эти вещи ей не принадлежат, а к тому, что ей не принадлежит, Антония относится с почтением и сдержанностью, которые принято выказывать в адрес покойников.

Если мой отец, даже в шутку, просит ее принести что-нибудь, чего у нас нет, что-нибудь обычное, вроде закончившейся пасты, соли, рулона туалетной бумаги, мать обиженно негодует, ледяным тоном сообщает, что мы останемся без ужина, и, громко хлопнув дверью, уходит в магазин за тем, чего недостает, – так она напоминает всем: что есть в доме и чего в нем нет – зависит только от нее.

Скоро, совсем скоро все в округе начинают звать нас детьми Антонии, Рыжей.

Плох тот народ, что не испытал боли

Чтобы вырасти, нужно трудиться: детство не длится вечно, тебя не будут без конца защищать, нянчить, поить, умывать, выручать; настанет день, когда придется стать самостоятельным. Сегодня он настал и для меня.

Мать решает, что школа в Ангвилларе или в Браччано не пойдет мне на пользу: конечно, здесь безопасно, но школы лучше в Риме; в Мариано уже никто не верит, поэтому единственная девочка в семье должна учиться, быть лучше всех, поступить в университет, стать врачом, инженером, финансистом, писать романы, но прежде всего она должна читать как одержимая, без продыху.

Многие советовали матери школу в Джустиниане, оживленном районе на севере Рима, посередине которого проходит виа Кассия, где жилые дома с вахтерами и камерами наблюдения стоят вперемежку с панельными домами и китайскими ресторанами.

В моей школе учатся дети как из самых бедных кварталов, Оттавии и Пальмаролы, так и из семей позажиточнее, из жилых комплексов с автоматическими воротами и домофонами с кучей кнопок для вызова, но в ней не встретишь отпрысков настоящих богачей: родители стараются отправлять их в частные школы.

Если у моей школы и есть название, я его даже не слышала, для меня она с самого начала зовется так же, как и район, где она находится, и как станция, на которой я каждое утро выхожу из электрички, той самой, что когда-то впервые отвезла меня из Рима в Ангвиллару; для меня эти вагоны – место умирания, побега, отчаяния: чересчур переполненные – чересчур много пассажиров с окраин – перроны, которые разваливаются на глазах, чересчур дорогие проездные, опоздания поездов, из-за которых приходится бежать со всех ног, чтобы не опоздать на первый урок, контролеры, от которых нужно прятаться в туалете.

Местные дети делятся на две группы: те, кто учится в округе, и те, кто, как и я, ездит на общественном транспорте в Рим; и, каким бы диким это ни казалось, нас не так уж и мало, моя мать не единственная считает, что электричка удобная, а римские школы куда лучше здешних.

Каждое утро я встаю в семь и жду автобус до станции – наконец-то муниципалитет сподобился запустить их, – оказавшись на станции, я вижу чужие портфели, носы, синяки под глазами, они тоже направляются в школу; все выходят на разных остановках, мы смешиваемся со старшеклассниками, другими ребятами из средней школы, военными, которые едут из Чезано в Тремини, и работающими в Сан-Пьетро клерками с портфелями в руках.

Первое время я молчу, я, как личинка, кокон, сосредоточенно и почтительно слушаю гул собственных хромающих мыслей, воспринимаю людей в поезде, окна, подголовники, вдыхаю назойливые запахи замкнутого пространства: утренний пот, щекочущую нос отдушку дезодоранта, – сижу отдельно от всех, держа на коленях рюкзак – раньше его носил Мариано, потом мать подлатала дно картоном и передала его мне. Я написала на кармашке свое имя, за что мать меня обругала, ведь рюкзак, говорит она, потом сгодится Майклу или Роберто, нельзя его пачкать, нельзя на нем рисовать, нельзя делать его девчачьим. Был черным, черным и должен остаться.

Однако лица на станции всегда одни и те же, наши взгляды встречаются, мы узнаем друг друга в школе, даже если учимся в разных классах, – мы, дети из Ангвиллары, волчья стая, львиный прайд, начинаем встречаться на переменах, болтать в поезде, здороваться в коридоре.

Так я знакомлюсь с Агатой и Карлоттой.

Агата – хрупкая блондинка, ее улыбка похожа на полумесяц, а ресницы светлые, она постоянно жалуется, что недостаточно красива, приписывает себе недостатки, известные лишь ей самой, на самом деле она притягивает внимание сверстников, и не только высокими хвостиками и загорелой кожей; ее отец держит коров и свиней, а еще заготавливает сено, поэтому подолгу находиться на солнце – одна из семейных обязанностей.

Другая моя подруга раньше времени стала похожа на зрелую женщину: у нее мягкие очертания бедер, крепкие ноги, она носит блузки с вырезом, смеется по-особенному, с присвистыванием, она умеет быть покорной; ее асимметричное лицо мало кому нравится – слишком большие уши, широкий подбородок, маленькие темные глазки, но в ней есть уверенность, которой так недостает нам с Агатой, девочкам, переживающим из-за веснушек и кривых ног.

Но мне без разницы, зачем оценивать, принцессы мои подруги или нет; раз мы встретились по необходимости, мы – как три замка на скале, которым нужны войско и тот, кто будет командовать крепостью.

Мы еще достаточно маленькие, чтобы не наблюдать с одержимостью за своим и чужими телами, но уже достаточно взрослые, чтобы предугадать, что со временем мы начнем смотреть друг на друга с молчаливой враждой, примкнем к разным лагерям и будем метать в спину недругам отравленные стрелы.

– У тебя новая толстовка? – спрашивает Карлотта.

– Нет, у брата взяла, а что? – отвечаю я.

– Она зеленая, как маркер, черт-те что!

– Что было, то и надела.

– Ты похожа на мультяшку.

Тройка никогда не была моей любимой цифрой, из-за нее я как будто не в своей тарелке, потому что привыкла к большим числам, к семьям, где минимум пять человек, к застольям, на которых кто-то всегда кричит, к плачу в соседней комнате, и когда я слышу тишину, то мне страшно.

Нас слишком мало, чтобы мы могли утешить друг друга, и слишком много, чтобы я чувствовала заботу.

Я и мать, я и Мариано, я и отец, мы – банда, шумное семейство.

Наша же дружба втроем, с самого начала нескладная, вызывает у меня недоверие.

Кроме того, я не создана для дружбы: не понимаю, как она развивается, отчего возникает недопонимание, не знаю, когда ответить, когда промолчать, не могу позвать подруг в гости, некому отвезти меня в гости к ним; мать говорит, что нужно подождать еще минимум год, пока можно будет гулять после обеда, а еще во мне нет ничего интересного, мне нечего рассказать, у меня нет игрушек, косметики, нет одежды, чтобы одолжить подругам, я могу предложить им только толстовки брата, подгузники близнецов и отцовское инвалидное кресло.

Я не обсуждаю с Агатой и Карлоттой то, что происходит дома, киваю, когда они жалуются, что мама подарила кофточку в полоску или розовый велосипед вместо лилового, но моя зависть, как уж, припадает пузом к земле, ползет, не показывается, я скрываю ее где-то в районе кишечника, подкармливаю, когда могу, прячу и тешу себя надеждой, что иметь двух подруг важнее, чем быть им ровней. Поэтому я хвалю их новые кофточки и бусики, радуюсь, когда они оставляют милые надписи в моих школьных тетрадях, мы меняемся заколками для волос и комиксами, хотя мне приходится экономить на полдниках, чтобы их купить.

Время от времени равновесие нарушается и восстанавливается само собой, у меня не получается влиять на него: то они злятся друг на друга или на меня, то Агата, кажется, совсем не замечает меня, то крепко меня обнимает, почти душит в объятиях и просит накрасить ей ногти, пока мы едем в электричке; Карлотта то говорит, что в этой юбке я похожа на циркачку, то хочет сделать мне прическу и дарит свой ободок со стразами.

Не знаю, сочувствуют ли они тому, что я бедная, или же, наоборот, наслаждаются этим, ведь когда они дарят мне вещи, то могут ощутить собственное превосходство – думаю, и то и другое, – я же знаю свое место, этому я отлично научилась дома: если не пытаешься выйти за границы, остаешься там, где тебе положено, – в коробке, в шкафу, в ящике под кроватью, – значит, никому не мешаешь, не поднимаешь пыль, все тебя терпят и не пытаются дать тебе пинка.

Я часто извиняюсь перед подругами, даже не понимая, почему они разозлились, послушно выполняю непонятные просьбы, подчиняюсь неписаным правилам, угождаю то одной, то другой, киваю, когда одна за глаза обзывает другую, не встаю ни на чью сторону, во время ссор сохраняю нейтралитет, как Швейцария, и если нужно, чтобы все улеглось, размахиваю белым флагом. Я терплю, потому что быть с ними – значит не быть одной: и в школе, и в Ангвилларе, на экскурсиях, во дворе, на станции, у меня есть своя маленькая компания – мы вместе приходим в школу, обмениваемся дневниками для пожеланий, обсуждаем мальчиков постарше, хвастаемся подвигами и завоеваниями, которые по большей части сами и выдумываем, вместе переживаем трагедию маленьких девочек в огромном мире.

В наших отношениях нет места жалости, мы тайком строим друг другу козни, воруем вещи, которыми потом не можем похвалиться, потому что та из нас, у кого что-то украли, заметит пропажу, знаем, что мы друг для друга воровки и соперницы, но продолжаем играть свою роль с неизменными широкими улыбками. Когда приходит угроза извне, мы смыкаем ряды, поднимаем щиты, защищаемся, лжем – одна за другую, – притворяемся, будто больны, ведем войну против давления родителей, учителей-тиранов, злых языков.

Наша дружба – обычная, со смехом и слезами, где все играют роли победителей и побежденных, она натянутая, как резинка, что вот-вот лопнет, наша дружба – невинная, под ней не кроется ничего трагичного.

* * *

У моей школы – желтое лицо с морщинами и корочками на коже, и чтобы оказаться рядом с ней, нужно одолеть крутой подъем.

Кабинетов на всех не хватает, поэтому посреди двора поставили два морских контейнера – самое то, чтобы летом разводить плесень, а зимой помирать от холода, разные классы занимают их по очереди, ведь невзгодами нужно делиться.

Спортзала нет, вместо него площадка, залитая черным асфальтом, поэтому, чтобы мы могли заниматься физкультурой, администрация объединила все недельные уроки в два часа и договорилась с находящимся недалеко спорткомплексом: первые полгода у нас будет плавание в крытом бассейне, потом – теннис в помещении под куполом. Чтобы ходить туда, мы должны доплачивать, а еще сами купить все необходимое: шапочку, купальник, очки, ракетку.

Первые пару месяцев я учусь на втором этаже, занятия в комплексе еще не начались, поэтому вместо физкультуры мы играем в вышибалы на цементной площадке, а для разминки бегаем по кругу.

Агата и Карлотта учатся в другом классе, а с прочими девочками я веду себя осторожно и скрытно, я им не доверяю, некоторые из них – второгодницы, они старше меня, для них я всего лишь ребенок, беспомощный комочек детства, другие стараются как можно быстрее повзрослеть и только подбивают друг друга начать курить и запираются в туалете с мальчишками; когда я отвечаю, что не хочу, сразу становлюсь отщепенкой, на их взгляд, я как разваренная репа на ужин, пресный и скучный гарнир.

Я создаю хрупкие однодневные союзы, не вступаю в разговор первой; едва звенит звонок на перемену, вылетаю из класса и ищу подруг, во дворе мы сидим на парапете, который, как мы решили, теперь наш. Все это: моя парта, мой пенал, туалет, где мы придерживаем друг другу дверь, парапет – неизвестное, пугающее пространство, которое мы хотим обозначить как обжитое, очеловеченное, которым хотим овладеть.

Разговоры моих подруг и одноклассниц на самом деле не сильно отличаются друг от друга, но для меня между ними лежит пропасть, поднимаются высокие волны, а я плыву, держа курс, который сама выбрала для себя.

Одноклассники носят спортивные костюмы из блестящей синтетики, и меньше половины из них могут похвастаться милым обаянием, присущим едва подросшим детям: они хохочут над бессмысленными, пошлыми шутками, хохочут подолгу, им недостаточно просто улыбнуться, и они часами, днями, месяцами смакуют одну и ту же хохму, как помешанные или одержимые; один из них умеет шевелить ушами и бесконечно этим горд, другой настолько худой, что у него через футболку проступают ключицы, у третьего вечно сальные волосы, и он никогда не снимает кепку; интересные парни – как из другой галактики, они старше, учатся в других классах, а в Ангвилларе, особенно там, ребята из школы – пустое место, никак не объяснить, кто они, и вот их уже и след простыл.

Моя единственная задача – не получать плохих оценок, заниматься даже в электричке и вечерами показывать матери, что я делаю все, что от меня требуется, чтобы ее не вызывали в школу, потому что тогда придется рассказать, почему она пришла одна, кем работает, откуда мы родом, а я не хочу, чтобы она об этом рассказывала.

Учительница математики обожает раздавать нам прозвища, и меня она окрестила Кислотность-Четыре-С-Половиной, потому что я язвительно, по ее мнению, отвечаю на то, что она считает сочувствием. У учительницы английского обсессивно-компульсивное расстройство, и если мы ошибаемся в форме глагола или множественного числа, она заставляет нас сто раз писать это слово – у меня вся тетрадь исписана предлогами, местоимениями, непереходными глаголами. Учительница итальянского ненавидит мои сочинения, считает, что я всегда отхожу от темы, поэтому то и дело ставит мне тройки с минусом, даже с двумя минусами; как только мы начинаем шуметь, она выходит из себя, захлопывает журнал и, держа его обеими руками, замахивается им и что есть силы ударяет об стол. Но главное наказание – учительница технологии: я неряха, недорисовываю до конца круги, смазываю все линии, линейка дрожит у меня в руках, а папка досталась мне от Мариано, на ней еще остались написанные или процарапанные им буквы «А», похожие на знак анархии, мать так и не смогла их стереть. Я пашу как проклятая, чтобы получить проходной балл по технологии, и неплохо справляюсь на устном экзамене: заучиваю наизусть, как строят панельные дома и делают разводку проводов, как сделать прочный каркас и саму постройку, стараюсь досконально изучить, как производят текстиль и керамику. Показываю отцу чертежи, а он лишь потешается над ними и, то и дело теряя терпение, пытается объяснить, как, по его мнению, надо их рисовать, но ни он, ни мать не учились, не чертили, не писали, не переводили, или, если когда-нибудь и занимались этим, жизнь заставила их все забыть.

Когда чертежи задают на дом, Мариано исправляет их за мной, сидит над листом часами, хотя очевидно, что он бы мог найти себе занятие поинтереснее, чем орудовать циркулем и черной гелевой ручкой; однако нам не удается одурачить учительницу: она просит меня повторить чертеж в классе, и я – еще и потому, что левша, – начинаю сажать на лист кляксы и не могу провести ни одной линии перпендикулярно другой.

Но тиранить меня начинают не из-за сложностей в учебе, наоборот, быть неумехой, отстающей – способ защитить себя, потому отличники заодно с учителями, они предатели; одноклассники готовы наброситься на меня, точно каннибалы, и разорвать на куски, потому что мое тело деформируется, вытягивается, расслаивается, и они дотошно цепляются к каждому несовершенству, к каждой вещи не по размеру, к каждому пятнышку на лице.

Никто не избежит издевательств, и понять, почему они появляются, невозможно; в моем случае, чтобы разразилась война, достаточно неудачной стрижки.

Мы никогда не могли себе позволить поход в парикмахерскую, и всех, детей и взрослых, стригла мать, в том числе и саму себя; недавно она решила, что меня пора как следует постричь, потому что я слишком сильно обросла, а кончики стали сечеными, она отрезала мне волосы по подбородок, а две передние пряди сделала еще короче, так что ими нельзя прикрыть уши – теперь мои рыжие пористые волосы, постриженные под каре, как бы обрамляют их.

На страницу:
3 из 5