Полная версия
Вода в озере никогда не бывает сладкой
– Гаденыш, это были люди из муниципалитета, на ужин сегодня получишь сухари.
Две недели спустя новая начальница звонит матери, очередь на жилье, как известно, длинная, и наше дело долго стояло на месте, но она хочет, чтобы мы съехали из подвала, он для нас слишком маленький, она подыскала нам квартиру, мы не можем получить ее по стандартной процедуре, но чиновница сумеет дать нам ее во временное пользование и выпишет справку, с которой мы имеем право жить там в ожидании дальнейших указаний.
Мать делает кучу копий этой бумажки, разносит их по всем учреждениям: на почту, в банк, в налоговую, держит в кошельке, крепит на стену, хранит ее рядом с нашими документами и коробочкой с первыми выпавшими молочными зубами.
Мы с Мариано, опечаленные и подавленные, прощаемся с нашей цементной площадкой.
Наше новое жилище находится в районе для богатеньких, на Корсо Триесте, рядом с офисами и банками, оттуда пешком можно дойти до парков Вилла Ада и Вилла Торлония, а в десяти минутах – клуб «Пайпер», соседний район Париоли, самый шикарный в городе; в шестиэтажном здании с двумя внутренними двориками муниципалитету принадлежит только одна квартира, и теперь в ней живем мы.
И вот мы, с коробками, безделушками, кактусами, высаженными в стаканчики из-под йогурта вместо горшков, с зубными щетками в банке из-под фасоли вместо красивого стакана, с вешалками для одежды, сделанными из картона и клейкой ленты, и с грязным бельем, спрятанным на дне огромных мусорных пакетов, становимся владельцами этой обители.
Здесь три спальни, кухня, гостиная, настоящая прихожая с настоящей лестницей, настоящая ванна, настоящая дверь, настоящая плита, настоящие жалюзи.
Мы с Мариано ставим два мешка с нашими кособокими игрушками посреди спальни – она кажется слишком большой для нас двоих, настолько, что нам даже немного страшно.
С тех пор как мы поселились здесь, я плохо сплю, запрещаю брату выключать свет, с завидной точностью просыпаюсь в полночь от кошмара, который мне никогда не удается запомнить как следует, знаю лишь, что падаю и меня никто не ловит.
По ночам я больше не слышу тяжелого дыхания отца, не слышу плача близнецов, только вижу, как Мариано встает, подходит к окну и смотрит вниз, на улицу.
Соседи сверху жалуются, что близнецы совсем не спят, что мы с Мариано слишком быстро бегаем, что мать громко слушает радио, пока моет посуду, что отец каждое утро ругается: вместо того чтобы сказать «Какой чудесный день!», он сквернословит так, что хоть святых выноси.
В новом доме есть товарищество собственников, есть управляющие, собрания, на которые нас не пускают, потому что на самом деле квартира не наша, мы ее не покупали и, в отличие от остальных, ничего нашего здесь пока нет.
Во дворе полно роз – желтых, красных, коралловых – и плодовых деревьев, но срывать ничего нельзя, каждую среду приходит садовник и опрыскивает их чем-то вонючим.
Когда в первый день мы с Мариано играем под окнами, сверху на нас выливается ведро воды: какая-то синьора не одобряет, что мы устроили гвалт.
Мариано кричит ей:
– Стерва!
А она угрожает вызвать карабинеров.
Тогда уже мать прикрикивает на нас и запрещает Мариано шуметь, потому что эти люди поселились тут раньше нас, нельзя вести себя как в старом доме, мы должны подстраиваться под других, уважать их.
Ходить за продуктами в этом районе нам сложно – все слишком дорого; в школу мы пришли в середине года, и учителя считают, что мы так отстали, что лучше остаться на второй год; брата постоянно выгоняют из класса, а я говорю все меньше, отвечаю короткими, рублеными фразами, пишу криво, и я ужасно завидую, как получаются «o» и «m» у других девочек.
Единственная подруга матери – консьержка, сицилийка, низенькая, не слишком разговорчивая, но шустрая и дотошная в уборке; она выслушивает чужие жалобы, споры и другие россказни, но о себе не говорит, сортирует почту, у нее есть стойка с ключами от всех квартир, подвалов, от всех замков в доме – они ничем не различаются внешне, и только консьержка знает, какой ключ отпирает какую дверь, это ее тайна.
Консьержку зовут Нунция, у нее есть дочь Роберта, которая, как и мой отец, прикована к инвалидному креслу, но она ниоткуда не падала, а родилась такой, она плохо разговаривает, часто роняет голову на грудь или смотрит таким отсутствующим взглядом, будто она не здесь.
Возвращаясь из школы, я всегда останавливаюсь посреди двора и, если никто не видит, бросаю на землю портфель и иду к фонтану – он из белого камня, грязный, но в воде плавают кругами шесть золотых рыбок. Я часами стою, опустив руку в воду, пытаюсь их погладить, они ускользают, уплывают, потом снова приближаются, а я все загребаю и загребаю, складываю ладони горстью, собираю веточки, что падают на поверхность.
Мне кажется, эта игра никому не мешает, мы не шумим – ни я, ни рыбки, – к тому же я составляю им компанию, не вычерпываю слишком много воды из фонтана, не пью ее.
В саду есть уголок, куда солнце попадает даже зимой, – там, если поднять глаза, можно увидеть кусочек неба, – подходящее место, чтобы забыть, что находишься в самом центре города; Нунция сажает туда свою дочь Роберту, ведь той нравится солнце. Их квартира рядом с каморкой консьержки, она самая маленькая во всем доме, и, к счастью, к ней ведет меньше всего ступенек; впрочем, воздуха там тоже немного.
Роберта – молчаливая девочка, временами она издает клокочущие звуки, облизывает губы, растягивает слова, просит о чем-то, и только ее мать понимает о чем; однако дать понять, что она хочет посидеть на солнышке, ей удается легко.
Я замечаю, что многие соседи проходят мимо и не здороваются с ней; на меня они тоже смотрят косо и идут дальше, не останавливаясь, не глядя на рыб, поэтому я сама говорю:
– Привет.
Громко говорю это всем, чтобы увидеть, как они отреагируют, ответят или нет; кто-то бормочет: «Доброе утро» или «Добрый вечер», – а кто-то – ни слова, даже не утруждает себя ответом.
Одна из соседок, немка, сердито смотрит на нас из окна, а когда спускается во двор, то прогуливается туда-сюда, улыбается другим женщинам, но нам – никогда; она глядит на меня, упирает руки в боки, отступает, идет к консьержке, жалуется и потом возвращается, и вот однажды она, пунцовая, набрасывается на меня: она – стража, а я – бандитка, – хватает меня за руки и вытаскивает их из воды.
– Прекрати, а то испортишь воду! – пронзительно вопит она, у нее голубые глаза и высокий лоб.
Вся эта возня пугает рыб, они суетливо – с вытянутыми хвостами и отчаянием в глазах – наворачивают круги в фонтане, похожем на котел. Роберта нервничает, сучит ногами, немка хватает меня за руку и тащит ко входу в подъезд, к лестнице, которая ведет к нашей квартире.
– Ну, шагай, – приказывает раскрасневшаяся соседка, и я взбегаю наверх, перескакивая через ступеньку, иду искать мать.
Я вижу, что один из близнецов висит у нее на шее, а второй стоит босыми ногами на столе и виляет попой, как будто танцует.
– Мам, – говорю я; от бега по лестнице я вся взмокла, – та немка наорала на меня у фонтана, сказала, что я испорчу в нем воду.
– Я тебе сто раз объясняла, нельзя играть во дворе, здесь тебе не старый дом: фонтан здесь для красоты, ясно тебе? Не чтобы играть, а чтобы дом был красивый, как девочкам завязывают бантики.
– Я стояла молча и смотрела на рыб, да и вообще, зачем этим дуракам красивый дом, в котором ничего нельзя трогать? – возражаю я.
– А зачем им бусы, оборки, кружева? Нет от них никакого проку, люди просто наряжаются, и все.
Еще несколько дней я прохожу мимо фонтана, глядя на него как на ушедшего возлюбленного, даже рыбки и розы – безделушки, ненужные цацки, никому до них нет дела.
Вскоре я замечаю, что Роберта не сидит там, где обычно, хотя дни были солнечные, она больше не спускалась во двор, и мать тоже это замечает, поэтому идет узнать почему.
Выясняется, что и здесь постаралась немка, она сказала консьержке, что ее пускающая слюни дочь – не самое приятное зрелище, хватит и «этих», то есть нашего семейства, так никто не захочет купить квартиру в нашем доме, из-за нас жилье теряет в стоимости.
Тогда мать ждет, пока не вернется немка, спускается вниз с близнецами на руках, со мной и Мариано, говорит нам подойти к стене дома и снять футболку, потом сама снимает блузку и в одном лифчике встает к стенке, как приговоренная к расстрелу, а когда соседка с мужем заходят во двор, мать говорит им:
– Если вы не разрешите девочке спускаться в сад, мы так и будем тут стоять каждый день, я и дети, без одежды – в знак протеста.
Она кричит, и из окон, выходящих во двор, высовываются люди; немка же стоит как вкопанная, как столб, как вешалка, а затем говорит:
– Я вызову полицию.
– Вызывайте, мы не сдвинемся с места. Как можно запрещать девочке сидеть на солнце? Девочке, которая не может ходить. Так я и скажу карабинерам, а если нас прогонят, мы все равно вернемся, вы не представляете, какой я могу быть упрямой, если захочу, даже не представляете.
Вмешивается муж немки; они все орут друг на друга, а мы так и стоим, прислонившись к стене, полуголые – Мариано разделся до трусов, а у меня задрана юбка.
Мы готовы устроить революцию.
– Видите эти ворота? – спрашивает муж немки, который явно старше ее лет на десять. – Мы установили их после войны, потому что старые украли фашисты. У этого дома есть история, – замечает он сдержанно, с плохо скрываемым раздражением. Возможно, именно этот его спокойный, но в то же время язвительный тон еще сильнее задевает мою мать.
– А кто теперь фашисты? Вам есть дело до ворот, а до детей – нет, вы не разрешаете им играть, не поздороваетесь, не улыбнетесь, не даете им даже посидеть в уголке, что вы за люди? Я чуть не подхватила ВИЧ, чтобы моим детям было где поиграть.
Рыжеволосая женщина бьет себя в грудь, притворяется, как будто колет себя в плечо шприцем.
Они не знают, что сказать, и молчат.
Мы по условленному знаку одеваемся и гуськом шагаем за матерью, она предупреждает, что мы еще вернемся.
И мы правда возвращаемся, каждый день после школы идем закатывать сцену во дворе, пока Роберта не возвращается на свое место в солнечном уголке сада.
– Нужно стоять на своем, пока не добьешься желаемого, и если продолжаешь настаивать, тебя ничто не остановит, – говорит мать, обращаясь к Мариано, когда видит, как счастливая с виду Роберта в своем махровом слюнявчике размахивает и вращает руками в воздухе.
Наша мать – как героиня комикса, как Анна Маньяни в кино, это она бушует, она не сдается, она ставит их всех на место.
Мы с Мариано, в коротких штанишках, с напряженными икрами, стоим в коридоре, из которого двери ведут в комнаты, стоим и смотрим в глаза нашему страху: никогда не стать такими, как Антония, не сделать достаточно, не выиграть ни одной битвы.
Затонувший вертеп
Однажды утром, когда я захожу на кухню, Антония вручает мне кепку травяного цвета с косым козырьком и говорит:
– Сегодня я тебя кое-куда отведу.
– А где Мариано? – спрашиваю я, потому что его плошки с завтраком нет на столе.
– На улице. Он с нами не пойдет, – холодно отвечает мать. – Одевайся, а то опоздаем.
– А близнецы и папа? – допытываюсь я.
– Консьержка за ними приглядит, – резко замечает она. – У тебя веснушки на носу, – добавляет она, рассматривая меня так, словно видит впервые.
Я – маленькая она, а она – взрослая я: те же вьющиеся рыжие волосы, те же болотно-зеленые глаза, то же неумение сочетать цвета, пить из узких высоких бокалов, те же веснушки на носу.
Для меня все, в чем мы похожи, – невыносимое уродство. Веснушки – хуже прыщей, глаза – и не зеленые, и не карие, слишком бледная кожа выглядит болезненно, а хуже всего – волосы, они притягивают неприятности.
Мы с матерью едем на автобусе, потом на метро с двумя пересадками до виллы Аурелия, оттуда – на электричке по недавно отремонтированной ветке. Мне кажется, будто я пересекаю галактику, мои махровые розовые шорты – как скафандр, кособокая кепка – шлем, через стекло которого я смотрю на звезды.
Сиденья обиты тканью в мелкий ромбик, подголовники ярко-синие, с одной стороны у них специальное уплотнение, выступ, на который можно опереться головой и вздремнуть.
Мусор и бумажки выкидывают в металлический контейнер, он издает скрип, когда закрываешь крышку, поэтому напоминает мне пасть механической акулы – как из фильма «Челюсти». Я забавляюсь с крышкой, поднимая и опуская ее со щелкающим звуком, пока женщина рядом с нами не начинает фыркать, тогда мать грозится, что отберет у меня кепку и мне напечет голову.
Из-под сиденья дует холодный воздух из кондиционера, и наши ноги в парусиновых туфлях мерзнут. Козырьки и заборы на станциях сделаны из железа и зеленого оргстекла, а когда я спрашиваю, где мы сейчас, пытаясь понять, как далеко мы уехали, Антония отвечает:
– В поезде. – И на этом разговор окончен.
Она захватила с собой кроссворд и теперь решает его, со мной не советуется; я подглядываю тайком и вижу, что она только что написала по вертикали слово «Созвездие».
– Какое?
– Что «какое»?
– Какое созвездие?
– Я в них не разбираюсь.
– Может, Большая Медведица?
Она не отвечает и уже перешла к следующему слову, номер двадцать семь по горизонтали.
Я не помню, чтобы мы хоть раз так долго куда-то ехали, разве что когда ездили на море в Остию, к бабушке, но там мы бываем редко и недолго, потому что отец остается один, бабушка терпеть не может близнецов, а мать переживает, что Мариано напорется на шприц, если так и будет бегать по пляжу босиком в темноте.
– Куда мы едем? – спрашиваю я, елозя на жестком набивном сиденье.
– Смотреть дом, – отвечает Антония, как будто речь о стуле или о пляжном зонтике, о чем-то обыденном.
– Чей дом? – спрашиваю я.
– Наш дом, – говорит мать, и мне кажется, что она надо мной издевается, в рыжих волосах прячется ложь, а поезд везет нас в пустыню.
У нас нет дома, только место, куда нас пускают пожить по доброте душевной. Я говорю «по доброте», потому что не хочу признавать, что это происходит из жалости – возможно, это самое подходящее слово, или нет… может, лучше подойдет «поддержка», или «помощь», или «нужда», или «обман».
Распахнув глаза, я читаю вслух названия остановок, и Антония сообщает, что мы в северной части Рима, это виа Кассия, вот станция «Чезано», здесь находятся казармы, а мне кажется, что мы пересекаем целый континент и скоро встретимся с разными народами, вторгнемся на вражеские земли.
На голубой табличке на следующей станции написано: «Ангвиллара-Сабация» – и мать говорит, что пора выходить. Я чувствую, как ноги не слушаются, но молчу, тем временем поезд уходит, а мы спрашиваем дорогу.
– Озеро далеко? – спрашивает Антония, и мы узнаем, что до него четыре километра, автобусов нет, так что нужно или идти пешком, или ловить попутку.
Мать выходит со станции, перед ней несколько навесов, чтобы укрыться от дождя, газетный киоск, фургончик с кофе, перекресток двух улочек, вокруг – поля и деревенские домики.
Чуть дальше виднеется церковь, мне она кажется некрасивой и унылой, заметно, что ее построили недавно, по форме она напоминает цирковой шатер, на стенах резьба, дверь со стеклами и ручки на ней, как в больнице, только по кресту на куполе можно понять, что это за здание. За церковью прячется спортивная площадка воскресной школы, а перед ней – небольшая площадь, пятачок с неработающим фонтаном.
Антония идет к навесам, ждет, пока кто-нибудь остановится и предложит нас подвезти, нелепо машет руками, совсем не улыбается, нас никто не замечает, а мать крепко сжимает мою руку, точно револьвер.
Моя мать редко надевает платья по фигуре или с декольте, она носит шорты по колено с карманами по бокам, мужские футболки с круглым вырезом, номерами и логотипами строительных фирм, поэтому отец говорит, что она похожа на рабочего.
И у меня, и у вышеупомянутого «рабочего» рыжие волосы, мы замерли, словно в молитве, в ожидании ответа, мимо проезжает всего три машины, ни одна из них не останавливается.
Я говорю Антонии:
– Поехали домой.
Она раздражается и тянет меня за руку к себе.
– Не глупи, это чудесное место, тут даже озеро есть, – с уверенностью заявляет она.
* * *Снаружи дом напоминает небольшую фабрику вроде тех, где делают рыбные консервы или ботинки на тонких шнурках, где на заднем дворе сваливают отходы, рабочие отмечаются на входе каждый день в семь утра, но на самом деле это социальное жилье, целый комплекс, окруженный типовыми частными домами, рядом две площадки: для тех, кто на поводке, и тех, кто с погремушками, – и небольшой участок земли, залитый цементом, но цветом похожий на песок на гавайском пляже.
Комплекс выходит на главную улицу, рядом магазин стройматериалов, оптика, где по акции продают две пары очков по цене одной, и недостроенное здание.
Все окна расположены на одной высоте, на квадратных балкончиках поместятся разве что столик, две табуретки, горшок с алоэ и шкафчик для метелок и прочих мелочей; за входной дверью расходятся в стороны две одинаковые лестницы. Само здание небольшое, не старое, но и не новое, напоминает женщину среднего возраста, которая, хоть и не наряжается в кружева и жемчуга, не любит выходить в люди, не замазав синяки под глазами.
Антония ведет меня на первый этаж, где нас встречает синьора в платье в цветочек – спереди у платья V-образный вырез и запа2х, а на спине завязочки, как у фартука, – она жмет нам руки и улыбается, широко и натужно улыбается, ее зловещий энтузиазм наводит на мысли о том, что тебя могут ограбить.
Мать представляет ее мне, и она говорит:
– Мирелла, очень приятно познакомиться.
Я называю только свое имя, без «очень приятно».
Квартира почти такая же большая, как в доме на Корсо Триесте, и Мирелла особенно напирает на то, что здесь есть балкон, где можно спать (что необходимо летом) и удобно сушить белье, на кухне есть все необходимое, газовая плита работает. Она говорит, район спокойный, и продолжает: социальное жилье здесь совсем не такое, как в Риме, взрослые работают, дети играют в парке, ванная, надо отметить, просторная, так что мой отец, приноровившись, сможет без проблем мыться сам, диван и шкафы можно оставить. Есть три спальни, добродушно добавляет она, но одна из них практически каморка, – я думаю, ее отдадут близнецам, им придется, как и раньше, делить все на двоих: они как ломтики сыра для бутербродов, запечатанные в тесную упаковку.
Мать говорит:
– По мне, так все прекрасно.
Я спрашиваю:
– Для чего прекрасно?
Мне никто не отвечает.
Они обмениваются любезностями и рукопожатиями, болтают о том, что из мебели останется, а что вынесут, что нужно будет подписать, а я не могу уяснить, о чем они договорились, не понимаю, на какие деньги мы купим эту квартиру, да и зачем, если у нас уже есть квартира, причем не в этой глуши, где не ходят автобусы, а церкви страшные, как супермаркеты.
Я вхожу в комнату, которую, должно быть, отдадут нам с Мариано, осматриваюсь и вижу, что на полу лежит серая плитка, похожая цветом на кожу акулы, не блестящая, без рисунка, с виду не паркет, не терракота, просто шершавая плитка, даже смахивает на цемент. На стенах уродливые обои в разноцветный горошек, как будто это комната для младенцев, грудничков, самых горластых, раздражающих детей, стены из гипсокартона пропускают каждый шорох, а еще в комнате ужасно жарко, солнце бьет в окно, комната – как душная теплица, а я – лимонное дерево.
Меня утешает лишь то, что я буду спать рядом с братом, слушать, как он сопит во сне, наблюдать, как он гасит свет, как бросает носки в корзину для грязного белья, как разговаривает во сне: «А теперь хватит, лошадь, луна, прощай, позови меня, зачем?..»
Синьора Мирелла и моя мать обнимаются, и мать говорит:
– Эта квартира – просто спасение.
* * *Я впервые вижу озеро не в день зеленой кепки, а в день переезда.
Мать начала организовывать его заранее: составила списки, нашла коробки и скотч и принялась виртуозно упаковывать вещи; я видела, как она закрывала коробки с кучей тарелок и стаканов, словно там только поролон и папиросная бумага, как она бережно, на руках, вынесла вешалки и люстры, сама, потея и проклиная все на свете, часами таскала сушилки, стулья с мягкой обивкой и полки.
Я ограничилась только тем, что она мне поручила: приводила в порядок одежду, распределяла по стопкам – по одной для каждого члена семьи, – отделяла зимние вещи от летних, упаковывала в коробки, подписывала и складывала в угол.
Мариано все это время не делал ничего в знак протеста против решения матери, которое казалось ему противозаконным, фашистским.
Майклу и Роберто пять лет, у них одинаковые лица, различающиеся только одной родинкой; одинаковыми глазами они наблюдают, как мы цапаемся, обзываемся, кочуем с места на место.
Когда мы приезжаем в новую квартиру, снова начинается череда мешков и мебели, нам помогает один из друзей матери, его зовут Винченцо, они знакомы с детства. Мы называем его по имени, отец называет его «этот». Грузовик его, его силами наши пожитки поднимаются в новую квартиру и бросают там якорь, он же отправляет отца на лифте на нужный этаж, и он же предлагает скататься поглядеть на озеро, прежде чем уехать на опустевшем грузовике. Винченцо, мать и я едем к озеру, оставив близнецов на Мариано, который, точно пришелец, бродит по квартире, ищет Млечный Путь, ищет лесенку, чтобы подняться на свой корабль и скрыться.
Площадка возле мола забита припаркованными машинами, вдоль него тянется железная ограда, и мы с Антонией поднимаемся на пирс, пока Винченцо пьет кофе в баре неподалеку.
– Что там, внизу? – спрашиваю я, перевесившись через перила, чтобы рассмотреть опоры пирса, всматриваясь в темную воду, но ничего особенного там не видя.
– Грязь, – отвечает мать и прибавляет: – Не смотри вниз, лучше посмотри вокруг.
Она поднимает мне голову и указывает на холмы, другие селения, замок Браччано, набережную озера в Тревиньяно, лес, горы Чимини вдалеке; вон там, говорит она, Витербо, а там – Манциана, говорит, что на променаде можно купаться, что растущие вдоль него деревья – тополя, что вода всегда теплая; и я снова смотрю вниз.
– А что внизу, под пирсом? – спрашиваю я снова, потому что увидела, как в воде что-то блеснуло.
– Ничего, одна вода, – отрезает Антония, продолжая любоваться другими берегами и пляжами в других поселениях. – Мне нравится здешний свет, вон там, над домами, – прибавляет она наконец.
Я упорно гляжу туда, где в воде будто промелькнул призрак: осколок, рыба, сдутый мяч.
Какой-то светловолосый мальчишка сидит на перилах, свесив ноги, и указывает туда же, куда смотрю я, на то загадочное место, говорит, что там с незапамятных времен лежит затонувший вертеп, с младенцем Иисусом, с волом и осликом, по праздникам его подсвечивают, это местная традиция.
Я подаюсь вперед, вглядываюсь снова и снова, но не вижу ничего, вода прозрачная, но ее толща не дает мне разглядеть вертеп.
Тогда я говорю:
– Не может быть.
Он отвечает:
– Приходи в Рождество, сама все увидишь.
Я с вызовом смотрю на паренька: на нем дурацкие шорты цвета хаки, как будто он только выбрался из леса.
Мать обрывает наш разговор и уводит меня, говорит, что это ерунда, не появится там ни головы, ни глаза, ни ноги, ни одеяний, и я колеблюсь, не зная, кому верить: матери, которая не видит ничего, или мальчишке, который видит все.
* * *Когда мы уезжаем из Рима, моему брату пятнадцать, и чем старше он становится, тем заметнее становится его нос: длинный, но с узкими крыльями, с опущенным вниз кончиком и горбинкой на переносице, – он напоминает отвесную гору или изрезанный берег какого-нибудь северного моря. Такого носа нет ни у кого из нас, это единственное, что досталось ему от отца, даже фамилия у Мариано не его, брат не знает ни его имени и фамилии, ни даты рождения, ни места работы и проживания, он бы не узнал его в толпе, не смог бы разыскать его бы под Рождество, чтобы, как водится, поздравить с праздниками.
Мать называет нос брата характерным, я – накладным, потому что кажется, будто он совсем не подходит к лицу и его прилепили туда случайно, такого нет ни у меня, ни у Антонии, ни у Роберто, ни у Майкла, ни тем более у моего отца. Более того, со временем отец понял, что этот нос – его шанс отыграться, стать невыносимым, без лишних телодвижений: он перенял у детей манеру ранить, не напрягаясь.
Не нужно ждать особого случая, чтобы указать Мариано на то, что у него какая-то посторонняя штука на лице: мол, когда он кивает, то может резать хлеб, как ножом, а когда отрицательно качает головой, все сшибает со стола.
– Сначала появляется нос, а потом уже Мариано, – говорит отец, покуривая на балконе и сбрасывая пепел в горшок с алоэ; он всегда сидит на одном и том же стуле, скрипучем, с грязной обивкой, на сиденье уже обозначились очертания его задницы.