bannerbanner
Две жизни. Роман в четырех частях
Две жизни. Роман в четырех частях

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
31 из 44

Выйдя из комнат Ананды и подходя к главному крыльцу, мы столкнулись с возвращавшимся князем. Узнав, что мы идем в музыкальный зал, он очень обрадовался, поспешил вперед, и вскоре мы все собрались в освещенном зале.

Я был поражен, когда увидел в руках Ананды виолончель. Я не заметил ее среди его вещей.

Анна, в белом гладком платье из блестящего мягкого шелка, как обычно с косами по плечам, в этот вечер была хороша так, что казалось невозможным представить такую красоту в образе обычной, из плоти и крови созданной женщины.

– Мы сыграем несколько старых венецианских народных песен, теперь уже почти забытых и забитых новыми, примитивными мелодиями, – сказал Ананда.

Я сидел рядом с Иллофиллионом, по другую сторону от которого сел капитан, как раз напротив музыкантов.

Что это были за лица! Глаза-звезды Ананды сверкали, точно бросая искры вокруг. У Анны горели розами щеки, губы снова приоткрылись, обнажив ряд ровных белых зубов.

Ни в нем, ни в ней не было ничего от земных страстей. Но оба они были слиты в высшем страстном порыве творческого экстаза.

Первые звуки рояля сразу вихрем взмыли кверху, точно оторвались и полетели куда-то. И внезапно глубокий, властный звук прорезал их. Сливаясь, отходя, еще ближе сливаясь в гармонии и снова ее разбивая, лился звук виолончели, покоряя себе рояль, покоряя нас, овладев, казалось, всем пространством вокруг. Я не мог поверить, что это поют струны. Это пел голос, человеческий голос неведомого мне существа!

Звуки замолкли. О, как бедно стало сразу все! Как уныла показалась жизнь, лишенная этих звуков. «Еще, еще», – молил я в душе и чувствовал, что все просят о том же, хотя никто не нарушал молчания.

Снова полилась песня. Мне она показалась еще прелестнее и колоритнее. Огромная сила жизни лилась из этих звуков. Я не мог понять, как такие высшие, недосягаемые по таланту люди живут среди нас и выдерживают вибрации окружающих их простых, маленьких людей, как я и мне подобные? Зачем они здесь, на земле? Им нужен Олимп, а не простые трудовые дни с их трудом, потом и слезами…

«Да, вот благодаря им и нет серого дня сегодня, а есть сияющий храм», – роняя слезу за слезой, продолжал думать я под сменявшиеся песни, из ряда которых я не знал, какую предпочесть.

Внезапно Ананда встал и сказал:

– Теперь, Анна, пожалуйста, Баха и Шопена, в честь моего дяди.

Анна улыбнулась, поправила платье, подумала минуту и заиграла.

В тумане слез, весь взволнованный, я сидел, держась за Иллофиллиона. Мне казалось, что я не выдержу потока новых сил, содрогавших всего меня. Точно под влиянием этих звуков во мне раскрывалось какое-то новое существо, которого я в себе еще не знал.

Как только смолкли звуки, Ананда подошел к Анне, почтительно, но так нежно, что у меня сердце заныло, поцеловал ей руку и сказал:

– Старые венгерские, последние, что я вам прислал.

Еще никто не успел приготовиться, опомниться, а уже полилась песня. Но можно ли это было назвать песней? Разве это голос человека? Что это? Какой-то мне неведомый инструмент. Или это раскаты эха в горах? Это какая-то стихия красоты. Я был так ошеломлен, так сбит с толку, что, раскрыв рот и уставившись на Ананду, еле переводил дыхание.

Он пел на непонятном мне языке. Я ни слова не понимал, но все содержание песни ясно сознавал. Цыган оплакивал погибшую жизнь, погибшую любовь. Ревность, злоба, безумие, – все человеческое страдание, вся бездна страсти и скорби отразились в песне и проникли в сердце. Но вот звуки будто изменились, звучавшие проклятия перешли в прощение, примирение, благословение и мир…

«Зачем этот человек среди нас?» – все не мог я отделаться от навязчивого вопроса. – «Ему место где-то выше, не среди обычных людей».

И вдруг Ананда, что-то шепнув Анне, запел русскую песню:

«Я только странник на земле. Среди труда, страстей и боли / Избранник я счастливой доли. / Моей святыне – красоте / Пою я песнь любви и воли».

Я вздрогнул от неожиданности. Он точно ответил мне. То была не просто песнь, а гимн торжествующей любви…

Когда отзвучало последнее слово, я едва смог, поддерживаемый Иллофиллионом, встать. Оглядев всех своих друзей, я почти никого не узнал; и даже Иллофиллион был необычно бледен, серьезен, почти суров.

Прощаясь с нами, Ананда ласково сказал капитану:

– Я буду ждать вас завтра в пять часов.

С большим трудом воспринимая все окружающее, встретив полные слез глаза Генри, я попросил Иллофиллиона, чтобы верзила помог мне вернуться к себе, потому что мне нехорошо.

Помню только, что сильные руки капитана подхватили меня.

Глава 21

Моя болезнь, Генри и испытание моей верности

Когда я очнулся в своей постели, то первое, что я увидел, было лицо склонившегося надо мной Иллофиллиона, а рядом, держа в руках рюмку, стоял Ананда.

Я даже ахнуть не успел, как Иллофиллион приподнял мою голову, а Ананда влил мне в рот что-то горькое, остро пахнувшее, от чего я чуть не задохнулся.

Почему-то я чувствовал слабость во всем теле, мне хотелось спать; и я закрыл глаза, хотя оба друга склонились надо мной, точно желая о чем-то меня спросить.

Какие-то перерывы в сознании, пробуждение в ощущении слабости и рядом со мной неизменно чья-то фигура, – вот все, что сохранила моя память этих дней.

Мне казалось, что я лег спать вчера, когда в один из дней, проснувшись, я ясно увидел Иллофиллиона, задумчиво сидевшего возле меня. Я хотел встать, но его рука удержала меня.

– Не поднимайся, Левушка. У тебя было обострение болезни, и Ананда опасался, что сотрясение мозга разобьет надолго твой организм. Но благодаря его усилиям и нашему общему уходу ты теперь спасен. Я чувствую себя очень виноватым перед тобой за то, что не оберег тебя от чрезмерно волнующих впечатлений. Простишь ли ты меня, что из-за моей непредусмотрительности ты пролежал две недели? – ласково и мягко говорил Иллофиллион, глядя на меня.

– Я пролежал две недели? – совершенно изумленный спросил я.

Я старался что-то вспомнить, на чем закончилась моя сознательная жизнь, где я жил бредовыми представлениями и когда она снова начиналась. Когда я заболел? Но какой-то шум в голове и звон в ушах не давали мне ничего сообразить.

Одно только я понял, что Иллофиллион считает себя в чем-то передо мной виноватым. Эта мысль показалась мне просто смешной; я протянул к нему руку и сказал:

– Ну а у кого же мне просить прощения за то, что я вторично заболел и вторично отравляю вам жизнь, отнимая у вас столько сил и времени? Ах, Лоллион, я вдруг сейчас все вспомнил. Ведь это я снова – как тогда у Ананды – упал в обморок в зале? Музыка, музыка, такая необычайная, точно заставила мой дух вылететь из тела. Иначе я не могу вам описать своего состояния. Я точно улетел и попал к Флорентийцу. Я знаю, что мне это снилось, будто я с ним. Он, в длинной белой одежде, что-то мне говорил. Я видел комнату, всю белую, но что я там делал, что он мне говорил, – я все забыл. Безнадежно забыл. А между тем единственной моей мыслью была радость рассказать вам весь свой сон, все слова Флорентийца. И вот я его забыл и даже смысла его не помню, только знаю, что Флорентиец несколько раз сказал мне: «Ты здоров. Ты совершенно здоров. Но если ты хочешь следовать за мною и быть моим верным другом, – ты должен добиться бесстрашия. Только бестрепетные сердца могут подняться на высокие пути». Вот все, что я запомнил.

– Сейчас, Левушка, не говори так много. Надо все сделать, чтобы ты поправился скорее. За эти две недели случилось очень многое, касающееся наших друзей.

Самое большое огорчение капитана состояло в том, что он должен был уехать, не простившись с тобой, или, вернее, поцеловав твое безжизненное на вид лицо. Этот закаленный человек, считая тебя умирающим, плакал. А верзилу – того, как нервную барышню, мне пришлось отпаивать каплями и уверять, что ты будешь жить.

Видишь ли, друг. Если так или иначе, во сне или в бреду, наяву или в мечтах – но ты вынес из этой болезни сознание, что надо и можно двигаться дальше только в бесстрашии, – тебе надо сделать все, чтобы этого добиться. Это твой ближайший и вернейший урок всего пути. А нам с Анандой, прошедшим в прошлом – как ты знаешь – тяжелый путь скорби и ужаса, надо тебе помочь в достижении этой задачи.

Поэтому давай сначала добьемся твоего полного физического выздоровления. Мне, тебе, Анне и еще кое-кому вскоре предстоят большие испытания. Вернее, мы должны помочь Анне и Строганову избавить их семью от того зла, которое – благодаря неосторожности жены Строганова – губит ее саму, ее младшего сына и протягивает грязные лапы к Анне.

Тебе, выплакавшему в горьких слезах свои детские иллюзии и сомнения, надо теперь стать мужчиной. Ты должен уверенно стоять на ногах, чтобы помочь нам с Анандой в очень важном деле, связанном с семьей Строгановых. Для этого нам надо строго выполнять предписания Ананды. Вот, кстати, и он.

И действительно, я услышал в соседней комнате, где жил капитан, шаги Ананды и его голос. Как я потом узнал, теперь в комнате капитана жил Генри, разделявший с Иллофиллионом все труды по уходу за мной.

Ананда вошел, осветив своими глазами-звездами всю комнату. Он точно внес с собой атмосферу какой-то радости, успокоения, уверенности.

– Ну, что же? Был ли я прав, Генри, говоря тебе, что с Левушки, как перчатка, слезет его болезнь? – прозвенел его вопрос к Генри, которого я, увлеченный появлением Ананды, не заметил сразу.

Генри смущенно улыбался, говоря, что это из ряда вон выходящий случай, что ни в одной из книг он не находил указаний на такое лечение, какое применил ко мне Ананда.

– Знание, Генри, – это жизнь. А жизнь нельзя уместить ни в какую книгу. Если ты не будешь в больном читать его жизнь, а будешь искать в книгах, как там описывается лечение болезни, – ты никогда не будешь доктором-творцом, талантом, а будешь только ремесленником.

Нельзя лечить болезнь. Можно лечить больного, применяясь ко всему конгломерату его качеств, учитывая его духовное развитие. Не приведя в равновесие всех сил в человеке, ты не сможешь его вылечить.

Я даже не спрашиваю, Левушка, как вы себя чувствуете, а предписываю: быть через три дня на ногах; на пятый день выйти в сад; на шестой поехать кататься с Генри; через неделю считаться здоровым и приняться за все обычные дела, вплоть до написания под мою диктовку писем и слушания музыки; а через десять дней помочь нам с Иллофиллионом в одном трудном деле.

Генри всплеснул руками и даже присвистнул. У него был вид полного возмущения. Я засмеялся и, несмотря на слабость и звон в ушах, обещал – при должном количестве пилюль Али – выполнить эту программу Ананды.

– Это не пилюли Али, а лекарства моего дяди приводили в ужас Генри и возвращали здоровье вам. Генри даже попробовал было не послушаться моих указаний и не дал вам ночью должной порции лекарства, боясь, как бы я не уморил вас. К счастью, я зашел к вам перед сном и поправил дело. Не то, защищая вас от меня, он отправил бы вас далеко, – иронически взглянув на Генри, говорил своим звенящим голосом Ананда. Но когда он перевел взгляд на Иллофиллиона, во взгляде его я уловил что-то скорбное.

Внимательно меня осмотрев, он снял лед с моей головы, велел Генри убрать грелку от моих ног и сказал мне:

– Вне всякого сомнения, болезнь уже миновала и вы совершенно здоровы. Если бы не стояла такая жара, я предложил бы вам встать с постели уже сегодня.

Генри снова фыркнул что-то, я понял, что он порицал методы лечения Ананды.

– Генри, друг, надо отнести княгине вот это лекарство. Передай его князю, и первый раз дай княгине сам, в каком бы состоянии – по твоему ученому мнению – она ни находилась.

– Ну хорошо, хорошо, – улыбнулся он, видя вдруг изменившееся и молящее выражение глаз Генри. – Дважды за одну вину не взыскивают. Но… если ты дал слово слушаться моих указаний, вот перед тобой живой пример, как ты был не прав, отменяя мое предписание относительно Левушки. Там, где ты не знаешь всего до конца, – старайся выполнить точно все, что тебе сказано. Умничанье не достойно мудрого человека. Не говоря уже о том, что ты нарушил свое обещание верности, ты мог бы спутать нити многих жизней и погибнуть сам.

Ананда не был строг, когда говорил. И голос его был мягок и ласков, но я не хотел бы быть на месте Генри и не смог бы, пожалуй, вынести спокойно этого сверкавшего взгляда. Генри поклонился и вышел все с тем же смущенным и расстроенным видом. Но я далеко не был уверен, что он смирился и осознал, что поступал неправильно.

– Вот, Левушка, тебе предстоит решить сейчас один сложный и очень важный вопрос, если ты хочешь идти с нами и следовать за твоим верным другом Флорентийцем. Ты уже и сам заметил, что в жизни есть много таких сил и качеств, о которых ты раньше никогда не думал. Когда-то – как ты сейчас – и мы с Иллофиллионом переживали бури жизни. И искали в ней удовлетворения личных желаний, не понимая, что счастье не в них, а в знаниях и служении своему народу. А еще – в раскрытии в себе всех высших сил для помощи людям, в развитии всех талантов и способностей ради того, чтобы побуждать людей к единению и красоте.

Много говорить я сейчас не буду. Надо, чтобы ты поправился и сам решил: хочешь ли ты идти туда, куда я и Иллофиллион будем тебя звать? Хочешь ли, легко, просто, добровольно повиноваться нашим указаниям, имея в виду одну цель: стать близким другом и помощником Флорентийцу?

Ты должен осознать, как много надо знать и как высоко подняться, чтобы приблизиться к нему. Пока ты мало знаешь, но веришь всецело ему и нам, надо повиноваться, не рассуждая. Если бы я не поспел вовремя, Генри погубил бы тебя. Он, не имея достаточных знаний, вздумал менять мои назначения, чем мог привести твое сердце и нервы в полное расстройство – и уже никто не смог бы вернуть тебя на землю.

Нам предстоит вскоре сражение с человеком большой темной силы, злым эгоистом и бесчестным губителем чужих жизней. Если хочешь ближе придвинуться к Флорентийцу, включайся с нами в битву. Но для этого надо победить в себе страх. Это условие – как новый урок – стоит сейчас перед тобою.

Это одно, что тебе предстоит обдумать и решить в течение целых трех дней, пока ты будешь соблюдать постельный режим.

А вот и второе: уезжая, капитан очень горевал, что не может переговорить с тобой. Он просил меня передать тебе его письмо и этот пакет. Но читать тебе сейчас нельзя, как нельзя и разворачивать сию минуту свертка. Ни одно лишнее волнение не должно потрясать твоего сердца все эти три дня.

Живи, как живут схимники; как будто бы каждый новый день будет последним днем твоей жизни, и думай о Флорентийце и о том, что я тебе сейчас сказал, если хочешь трудиться с ним.

Через три дня ты дашь мне ответ. Тогда же, в зависимости от твоего решения, мы с Иллофиллионом выработаем план наших действий в отношении тебя, – улыбнулся он, пожимая мою руку. – Тогда же ты прочтешь и письмо капитана.

От пожатия Ананды к моему сердцу пробежала точно какая-то волна теплоты и спокойствия. Не скажу, чтобы его слова не взволновали меня. Но вместе с тем, по мере того как он говорил, я становился спокойнее, и мысль моя начинала работать совсем ясно. Теперь же, держа его руку в своей, я весь наполнился таким же чувством счастья, мира и уверенности, как в тот раз, когда Али, в комнате моего брата, взял меня за руку.

Как тогда, так и теперь, сознание превосходства этого человека надо мной исчезло из моего сердца. Я уже не спрашивал себя, зачем такие люди, будучи много выше и совершеннее нас, ходят среди нас по земле, в ее страданиях и слезах, страстях и зле, пачкая свои светлые одежды.

Я, казалось, слился весь с той добротой, с тем милосердием, которые так просто и легко излучал Ананда моему маленькому сердцу, моей неустойчивой взбудораженной душе.

«Вот она, любовь, – не только думал, но и ощущал я всем существом Ананду. – О, если бы я мог научиться так любить человека! Все в том, чтобы понять сердцем, что такое любовь, тогда нет места осуждению…»

Я почти не заметил, как Ананда и Иллофиллион вышли из комнаты. Мне думалось, что я снова дремлю, как и все эти дни, когда я ощущал как бы раздвоение своего существа. Я знал, что вот здесь лежит мое тело, и вместе с тем я знал, что я – как мысль и сознание – где-то летаю, будучи в нем и не в нем, и никак не мог достичь ясного и четкого состояния. Я был точно невесом.

Но теперь, в эту минуту, я ясно ощущал тяжесть своего тела, чувствовал слабость, затрудненность каждого движения и понял, что начинаю выздоравливать и период бреда закончился.

Я было начал размышлять над тем, рад я или не рад, что вернулся на землю из мира моих грез. Но вошедший Генри принес мне завтрак и сказал, что все приготовлено руками самого Иллофиллиона, а Ананда предписал мне съесть непременно все, что подано.

Я поморщился, так как на большом подносе стояло много чего, а есть совсем не хотелось. Генри помог мне сесть и поставил весь поднос на низкую бамбуковую скамеечку прямо на мою постель. Я начал с чашки шоколада, сначала неохотно тянул его, как вдруг увидел на тарелочке «Багдад». Недолго думая, я отправил его в рот, а затем вдруг так захотел есть, что без разбора и последовательности уничтожил все, что мне было подано, и даже заявил, что хорошо, да мало.

Генри с ужасом смотрел на меня.

– Левушка, а ведь я проиграл большое пари доктору Иллофиллиону. Я спорил, что вы не осилите и половины этой огромной чашки шоколада, не говоря уже об этой каше и каких-то подозрительных блюдах, в которых Иллофиллион упражнял свой поварской талант. А вы меня еще раз посадили на мель.

Голос Генри был печален, и он имел очень расстроенный вид.

– Я очень сожалею, если чем-то огорчил вас, Генри; но, право, я желал бы только принести вам свою большую благодарность за те уход и помощь, которые вы оказали мне в болезни, – сказал я ему.

– Нет, Левушка, не вы меня огорчили, а я сам – даже как-то незаметно для самого себя – запутался в отвратительной сети интриг. И лишь сегодня слова Ананды точно пробудили меня от сна.

Отчего я вдруг, дней пять назад, взбунтовался и не послушался его указания и не дал вам его лекарства? Сейчас я даже ответить на это не могу. А в ту ночь у меня поднялся – как мне теперь кажется, без всяких причин и оснований – такой протест в душе! В душе я осуждал и критиковал Ананду, поступавшего вопреки всем правилам медицинских указаний. Я посчитал насилием над собой требование беспрекословно повиноваться ему в таком деле, где я тоже кое-что понимаю и имею степень доктора медицины. Да еще изданную научную работу, как раз по мозговым болезням вашего типа.

И вот теперь на вашем примере я вижу ясно, что ничего не знаю; что не болезнь как таковую лечил в вас Ананда, а видел и знал весь ваш организм, как он всегда говорит. Тогда как я всецело был занят книжным описанием болезни, а не вами.

Когда Иллофиллион готовил вам завтрак, бунт во мне стал проявляться еще сильнее. Я еле сдерживался от проявления грубости и детского желания бежать с жалобой к Ананде и требовать квалифицированного подхода к больному. А Иллофиллион поглядел на меня и, спокойно мне улыбнувшись, сказал: «Хотите пари, что Левушка все съест и скажет, что мало? Но прошу вас ничего, решительно ничего больше ему не давать до самого обеда, к которому я вернусь. Я буду сам обедать с Левушкой в его комнате. И лекарств никаких, и визитов никаких не допускайте». И он еще раз так посмотрел на меня, что я до сих пор не могу прийти в себя. Не то чтобы это была строгость, или приказ, или осуждение. Их бы я вынес легко. Это было такое сострадание, такое сочувствие мне. Я понял, что он догадывается обо всех моих мыслях, в которых я даже себе не хотел бы признаться.

Генри замолчал, опустил голову и через минуту продолжал:

– Но это еще не все. Еще утром Ананда мне сказал, что сегодня вы придете в себя и будете в силах говорить и есть, но никого посторонних к вам нельзя будет пускать. А я обещал Жанне, которая каждый день приходит справляться о вас, что потихоньку проведу ее к вам.

– Как вы могли так гадко поступить? – закричал я так громко, что в соседней комнате раздались поспешные шаги, и ко мне быстро подошел Иллофиллион.

– Что с тобой, Левушка? – беря меня за руку, сказал он. – Отчего до сих пор возле больного стоит поднос, Генри? Чтобы привлекать мух? – тихо, но строго звучал голос Иллофиллиона. – Или я ни в чем не могу положиться на вас? Ни одному из распоряжений Ананды вы не желаете повиноваться. Зачем вы держите письмо от Жанны в кармане? Вы решили, что мы не правы, не давая ей видеться с Левушкой сейчас? Посмотрите, что вы наделали, – указывая на меня, сказал Иллофиллион. А я задыхался, мне было плохо, я знал, что снова сейчас потеряю сознание.

– Извольте уйти, – сказал Иллофиллион Генри, и это было последнее, что я слышал. Мне казалось, что, проваливаясь куда-то в пропасть, я слышал громкий, волевой голос Иллофиллиона, звавшего Ананду, и видел, как последний быстро вбежал в мою комнату. Но я не уверен, что это не померещилось мне.

Когда я очнулся, очевидно, была уже ночь, а может быть, просто были спущены шторы. В полумраке я различил грузную фигуру сидевшего подле меня турка, отца Ибрагима.

Я шевельнулся и попросил пить. Он вызвал Иллофиллиона, который, улыбаясь, сам дал мне питье, поблагодарил турка за ночное дежурство возле меня, а мне выразил свою радость по поводу того, что я так скоро победил свой глубокий обморок.

Я, к моему удивлению, решительно все теперь помнил. Я не чувствовал больше слабости, но чувствовал такой волчий голод, что стал просить есть, а также света в комнату, как можно больше света.

Турок развел руками, смеясь, отодвинул все шторы, так что я даже зажмурился от ворвавшегося света, и прибавил, что капитан-то был прав, считая меня каверзным мальчишкой.

– Я его чуть не оплакивал всю ночь. Напросился в братья милосердия, гордясь, что выхаживаю умирающего, а он взял да и отнял у меня все мои привилегии. Прикажете кормить этого волка? – спросил он Иллофиллиона.

– Я сейчас схожу к Ананде и спрошу, чем следует кормить его волчью светлость, – рассмеялся Иллофиллион. – А вы, быть может, не откажетесь помочь ему умыться. Чур, не вставать, – прибавил он, грозя мне пальцем. – Пока я не вернусь с Анандой, считай себя безнадежно больным и принимай заботы Джел-Мабеда со свойственным этим больным послушанием.

Не дожидаясь моего ответа, он быстро ушел, а я принялся за свой туалет, поразив своей худобой не только турка, но и самого себя. Я даже не думал, что можно так высохнуть за две недели. Турок покачивал головой, бормоча:

– Вот и попробуй откорми этого аскета. Неужели можно жить одной кожей да костями?

Я просил дать мне зеркало, уверяя, что не смогу вслепую расчесать свои отросшие локоны, но турок мне его не давал, заявив, в свою очередь, что зеркало я съесть не смогу, а сейчас важно только одно: есть.

Не успели мы закончить спор о важности расчесанной головы, как оба доктора уже стояли рядом, смеясь и спрашивая, решил ли я, что для меня важнее: еда или красота.

Я ответа не дал, а с готовностью протянул руку к чашке, которую держал Иллофиллион. Турок очень одобрил такое практичное решение вопроса и вызвался пойти к повару заказать завтрак.

Когда он ушел, снабженный наставлением Иллофиллиона и моим: «скорее бы принесли», я сказал Ананде, что совсем здоров и мог бы встать. Ананда согласился разрешить мне не только встать, но и выйти на балкон, но лишь к вечеру, когда спадет жара, и с условием: съесть первый завтрак в постели, а потом пролежать три часа в полутьме. Если через три часа он найдет меня в полном самообладании, ничем не раздраженным и в хорошем самочувствии, – он разрешит мне встать. А завтра вечером сам проводит меня в зал послушать музыку.

Я был в восторге.

– Вы можете быть более чем уверены в моем непоколебимом спокойствии, так как я больше всего на свете хочу послушать вас и Анну. Я даю вам слово быть спокойным, а слово свое я держать умею. И вообще считаю, что если бы не ваша дервишская шапка, я бы не закричал так вчера. Это она испортила мне однажды мозги, и я стал таким по-детски глупым. Если бы я просто сказал Генри, что не желаю никого видеть в течение трех дней, пока не приду в себя и не буду походить на человека, – ничего бы и не случилось. А вот шапка подвела.

– Да, вскоре ты увидишь воочию, друг, что значит зловещая шапка. И как бывает иногда вредна любая подаренная и носимая на себе чужая вещь, – очень серьезно сказал мне Ананда. – Надетая на человека злой рукой, вещь может лишить не только разума, но и жизни.

Я не понял его слов в тот момент. Но насколько ужасен был их смысл, в этом я действительно убедился через несколько дней.

Напоив меня приятно шипевшим напитком, освежившим меня подобно эликсиру жизни, мои друзья ушли, оставив нас с турком завтракать. Турок потчевал меня, пока я не наелся до отвала, но и себя не забывал.

На страницу:
31 из 44