
Полная версия
Прощай прощение
Самое неприятное — я его понимаю.
Стыд
В Японии железнодорожная компания может публично извиниться за то, что поезд ушёл на двадцать секунд раньше расписания.6
Где-то из такого пустяка вырос бы вдохновляющий пост: «Как ушедший поезд изменил мою жизнь и сделал меня сильнее».
А там, где я вырос, иногда стыдным считалось скорее само извинение. Опоздать — бывает. А вот сказать «простите» — уже слабость.
Осёл
Осёл в этом ряду — слово совсем не великое. Но на нём лучше всего видно, как слово живёт отдельно от того, что называет.
Как-то я придумал афоризм: «Люди любят высмеивать то, чего не понимают».
Гордился им минут пять — ровно столько, сколько понадобилось, чтобы набрать его в поисковике и найти ту же мысль у Сомерсета Моэма. Классик, да ещё, как выяснилось, в Первую мировую — британский разведчик. С такого что возьмёшь. Правда, в оригинале у Моэма я этой фразы так и не нашёл. То ли ему её приписали, то ли он, как и я, додумался сам. Мудрость, в общем, не бог весть какая.
Зато под неё отлично подходит осёл.
В десяти заповедях — в той их версии, что во Второзаконии, — осёл упоминается дважды, а жена ближнего только один раз.7
На молодом ослике Христос въезжает в Иерусалим — и это не бедность и не случайность. На Востоке конь был животным войны: на коне въезжали завоеватели. А на осле — царь, который приходит с миром. Так за несколько веков до того обещал пророк Захария: «кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле».8
Выходит, когда-то на ослах ездили цари. Разжаловали осла уже потом.
Во многих древних сюжетах осёл сопровождает богов и пророков. А сегодня почти у всех народов, если верить пословицам, осёл — это глупость, упрямство и отсутствие достоинства. Одно и то же животное — совсем разные слова.
Те, кто имеет дело с ослами на практике, рассказывают другое. Осёл помнит дорогу и узнаёт хозяина. Он не полезет на скользкий склон только потому, что ему крикнули «Вперёд!». Его держат при отарах, потому что он отгоняет от овец бродячих собак и лис. А то, что называют упрямством, — это остановка: почувствовав, что груз ему не по силам, осёл встаёт и не идёт дальше, пока ношу не облегчат или пока он сам не отдохнёт. Говорят, загнать осла куда труднее, чем лошадь.
Осёл, получается, вовсе не глупый. Он просто сложнее пословицы о себе.
А разбираться в осле долго: нужно держать ослов, ходить с ними по горам, смотреть, как они стоят под грузом.
Смеяться — быстро.
Так что мой афоризм, похоже, всё-таки работает. Хоть и не мой.
В бестиарии Леонардо да Винчи осёл, насколько я могу судить, — образ терпения.9 Мне ближе другой вывод: упрямым осла чаще всего называет тот, кто нагрузил на него лишнего.
Когда я останавливаюсь под чужой поклажей, меня тоже называют упрямым. Или эгоистом — смотря кто грузил.
Со стороны чужие правила почти всегда выглядят смешно. Свои — почти никогда.
Но стоит мне посмотреть на штампы, вбитые в меня самого, смех, может, и останется — только нервный, с подрагивающим веком.
Глава 2
Расщепление прощения
О прощении принято говорить как о чём-то светлом и обязательном.
Но в реальной близости оно редко выглядит так.
Чаще всего отношения устроены просто: общение, сотрудничество, компромиссы, ритуалы вежливости.
Всё это привычно и отработано.
Улыбаться, обсуждать новости, спорт и погоду, договариваться о правилах — это позволяет оставаться в обществе приличным человеком и избегать конфликтов.
Но лечить настоящую боль эти ритуалы не умеют.
Сложности начинаются там, где вежливость заканчивается — и остаётся только то, что есть.
Там, где кто-то меня задел.
Где что-то осталось внутри.
Где назревает разрыв — и это слышно уже по тому, как человек говорит «ничего».
Вот здесь и появляется прощение.
Оно требует того, чего не требует почти ничто другое.
Признать собственную уязвимость.
Увидеть в другом не монстра из комикса, а человека — с тенями и растерянностью.
Отпустить то, что так и не закончилось словами.
Не воевать с прошлым, которое уже случилось и которое не перепишешь.
Но слово «прощение» давно обросло чужими смыслами. Моралью, религиозными лозунгами, ожиданиями. Звучит как подвиг. Как обязанность. Поэтому чаще вызывает не облегчение — а отторжение.
Хотя по сути оно не про справедливость. Оно про то, чтобы перестать носить это внутри. Даже там, где финала не было и не будет.
Для меня прощение — не акт великодушия, не вежливый жест и тем более не универсальный способ «исцелиться». Скорее тяжёлая работа: честность с собой, мужество — и силы, которые я не имею права тратить на всех подряд.
Ко мне это слово пришло с багажом — культурным, религиозным, семейным.
Я вырос в православной культуре, где «прощение» подавали мне как универсальную обязанность: прости всех, всегда, несмотря ни на что.
Что-то в этом правиле задевало меня с детства. Но задевало молча: сформулировать, что именно не так, я тогда не мог.
Логика казалась неуязвимой. Если прощение — безусловное добро, значит, чем его больше, тем лучше. А пределы прощения — уже почти нравственный изъян.
Потом я увидел в этой логике странность.
⟦B⟧Если у прощения нет меры, нет цены и нет предела, оно обесценивается.⟦/B⟧
И тогда стало понятно ещё одно: требование прощать всех и всегда — не универсальный закон, а один из вариантов.
Чтобы это увидеть, достаточно выйти за пределы культуры, в которой вырос сам.
⟦B⟧Оказалось, что в разных религиях прощение означает далеко не одно и то же.⟦/B⟧
Поле II
Прощение по прописке
В 2009 году в Иерусалиме, на ночной литургии в Храме Гроба Господня, произошёл разговор, который я до сих пор помню.
В те годы я считал себя тревел-фотографом и стоял чуть поодаль от основной толпы, опираясь на колонну тяжёлым фоторюкзаком. Рядом оказался православный батюшка, занятый, судя по всему, организационными вопросами: к нему подходили люди явно воцерковлённые, и он коротко давал им указания.
Как именно он понял, что мы говорим на одном языке, — неважно. Но когда освободился, посмотрел на меня с лёгким неодобрением: стою слишком спокойно, без должного трепета.
— Вот как этот рюкзак ваш, так и грехи наши за спиной тянут нас вниз, — произнёс он с лёгким нажимом.
Я кивнул, но вступать в беседу не стал.
Через какое-то время он снова заговорил, на этот раз глухо, почти со злобой:
— Им всем гореть в аду, — кивнул он в сторону то ли католиков, то ли коптов, может, армян — словом, других христианских конфессий. Время литургий в храме они делят по регламенту, который ещё османские султаны закрепили так называемым Статус-кво10.
Мой открытый рот, видимо, сказал всё за меня.
— Потому что они неправильно Богу служат. Вероотступники.
— А кто правильно? — решился я наконец поддержать диалог.
— Православные.
— Можно спросить? А мальчик с условного острова Борнео,11 который никогда не слышал о православии, — он тоже будет гореть в аду?
— Он — нет.
— Почему?
— Именно потому, что он ничего не знал о православии.
Позже я вспомнил Данте.
В «Божественной комедии» есть Лимб — первый круг ада. Там находятся добродетельные язычники:12 люди, которые жили честно, мудро и достойно, но не могли знать христианства — потому что родились раньше или слишком далеко от него.
Их не мучают.
Их не наказывают.
Но и в рай их не пускают.
Они спасены от боли — но не от лишения. Их вина не в поступках, а в том, что они родились вне правильной истории.
По Данте, мальчик с условного острова Борнео действительно не горит в аду. Но и в рай не попадает. Он просто оказывается в Лимбе. Имел ли батюшка в виду именно это — не знаю.
…Размышлений после этого разговора было много. Большинство из них — вопросы, на которые у меня до сих пор нет ответа.
Один случайный батюшка — не вся традиция. И Данте — не вся теология. Но иногда одного разговора достаточно, чтобы вопрос не отпускал годами.
Одну мысль оттуда я всё-таки унёс. Если даже ад и рай, по словам батюшки и Данте, зависят от того, в какой истории человек родился, то, может быть, от неё зависит и прощение: кого, за что и сколько раз полагается прощать ещё здесь, в этой жизни, — до той самой «сортировки» по критериям, которые мне так до конца и не объяснили.
Прощение по прописке: куда тебя записали при рождении, там и объяснят, кого и сколько раз прощать.
Религий и верований в мире очень много. Я остановился на нескольких — тех, что мне ближе и известнее.
Христианство — в том виде, в каком оно дошло до меня, — не спрашивало, хочу ли я простить. Оно требовало. «Любите врагов ваших». «Кто ударит тебя в правую щёку твою, обрати к нему и другую».13
Мне это казалось странной сделкой. Тебя унижают — ты должен простить. Тебя предают — и снова должен. А если не простишь, сам становишься виноват. Не в том, что тебе сделали, а в том, что не очистился. Не спасся. Так это выглядело для меня: обидчик может уйти с лёгким сердцем, а жертва обязана страдать — вежливо и духовно.
Когда Пётр спросил, до семи ли раз прощать брату, ответ был: до седмижды семидесяти. Ребёнком я, кажется, даже посчитал: четыреста девяносто. Выходило, что счёт всё-таки есть. Просто до него не дожить.
Позже я нашёл у Луки и другое: «если покается, прости ему». Там прощение связано с покаянием. Но до меня тогда дошла только первая половина.
В детстве я сжимал кулаки от этой несправедливости. Во взрослом возрасте начал разжимать — но не потому что стал добрее. Я засомневался, что эти правила одни для всех.
Проверить эту мысль оказалось несложно.
В иудаизме я мог бы не простить того, кто не покаялся, — и никто бы меня не осудил. Больше того: даже Йом-Кипур, День искупления, не снимает вины за обиду, нанесённую человеку, пока обидчик сам не помирится с обиженным.14 Ответственность лежит на том, кто ударил, а не на том, кого ударили. Правда, если он придёт и попросит искренне, отказывать ему без конца там тоже не принято.

Бухара, Старый город. Навруз 2008.
В исламе я мог бы выбирать. Коран допускает соразмерное воздаяние — и тут же добавляет, что тому, кто простит и установит мир, награда у Аллаха.15 Прощение там — не долг, а заслуга. Разница, которую мне в детстве никто не объяснил.
В буддизме меня, скорее всего, спросили бы: зачем держаться за это чувство? Ненависть не прекращается ненавистью.16 Прощают там прежде всего ради себя — чтобы не носить в себе яд. А за свои поступки обидчик отвечает сам, без моей помощи.
В индуизме прощение назвали бы великой добродетелью: в «Махабхарате» есть целая хвала прощению. Правда, звучит она в споре. Юдхиштхира славит прощение, а его жена Драупади напоминает, что того, кто прощает всё, перестают уважать. Спор этот, насколько я могу судить, никто так и не выиграл.17
А в «Дао дэ цзин» есть строчка: на обиду отвечать добром.18 Конфуций, услышав похожий совет, спросил: а чем тогда отвечать на добро? И предложил на обиду отвечать справедливостью. Мне кажется, эти двое спорят и сегодня — где-то внутри меня.
После всего этого мои детские сжатые кулачки выглядят уже не так наивно.
Прощение оказалось культурным выбором. Иногда — формой манипуляции.
Дело не в прощении как таковом, а в том, когда, кому и какой ценой его предлагают. Отсюда и желание найти свой язык для разговора о нём. Если это инструмент — значит, у него есть пределы. И цена.
Спор здесь не только о прощении. За ним стоит другой вопрос: что считать истиной — поиск или готовую формулу.
Показательно, что почти одновременно появились два разных ответа на одну и ту же проблему.
Наланду я уже упоминал — традиция, где вера не отменяет проверки. По традиционной датировке, около 427 года в Индии начал складываться этот подход: тексты не принимаются на веру, их разбирают и проверяют в споре. Истина держится не на формуле, а на мышлении.
Почти тогда же — в 451 году — Халкидонский собор фиксирует догмат, и формула становится границей. Не сразу, но постепенно: сомнение в догмате стало опасным. Думать разрешалось — но только в пределах формулы.
Это не значит, что внутри формулы не думают. Мне просто ближе традиция, где сомнение — часть пути, а не угроза ему.
Эта книга не про спор о религии.
Можно сказать, что я упрощаю — беру одну интерпретацию и делаю из неё вывод. Это справедливое замечание. Я не богослов и не претендую на богословский анализ. Упрощаю я не религии, а их влияние на меня — конкретного человека в конкретной жизни.
Заодно прошу прощения — в этом Поле это звучит особенно уместно — за количество сносок. Они не для того, чтобы выглядеть учёнее, чем я есть. Это следы той самой проверки «прощения по прописке»: места, куда я полез сам, чтобы не пересказывать чужие пересказы. Кто захочет, может пройти этим путём и прийти к другим выводам.
Бывает, слова давят сильнее фактов. Под ними легко прячется манипуляция — особенно когда объясняют, что «только так надо».
Мне важно перестать спорить с «правильными словами» — и начать смотреть, чем это для меня заканчивается.
Отсюда и вывод: прощение для меня — не только добродетель. Это ещё и расход. То, что я отдаю. И вопрос в том, насколько меня на это ещё хватит.
Так появилась метафора «монет прощения». Язык, на котором мне проще говорить о цене и пределах этой практики.
Глава 2 (продолжение)
О монетах прощения
«Прощение — это не подвиг и не обязанность.
Это редкая монета.
И если раздавать её всем подряд —
пустой карман и толпа, которая уже ждёт ещё».
— бывший оптовик прощений,
теперь в долгах и работает в розницу
Что, если представить, что мне даровано нечто редкое и ценное — предел прощения? Он внутренний, но представлять его удобнее всего в монетах.
Как будто Бог вручил мне мешочек с золотыми монетами, каждая из которых — это возможность простить.
Не просто добродетель, а запас. Ограниченный — и потому ценный.
Эти монеты я могу дарить людям вокруг. Иногда меня просят. Иногда ждут. Иногда предполагают, что я обязан.
А бывает, я сам чувствую, что «должен простить», потому что так принято. Так правильно. Так научили.
Но есть одна проблема: каждое прощение — это расход, а монеты не бесконечны.
Каждый раз, когда я решаю отпустить или поверить снова, — я отдаю монету.
А то и сразу две: отпустить и снова довериться — не одно и то же.
И тогда встают вопросы.
Кому я готов вручить это золото?
Сколько у меня осталось?
Как отличить того, кто примет монету с трепетом, от того, для кого она — нечто само собой разумеющееся?
Хотя случается, что я отдаю монету тому, кто её даже не заметит. Не ради него — чтобы не носить это в себе.
Если я начну раздавать монеты всем подряд, не задумываясь, мешочек опустеет быстрее, чем я замечу.
Монеты утратят свою ценность. Их получат те, кто не просил, не понимал. А те, кто ждал и был готов, — останутся с пустыми руками.
Так появляется имитация прощения — оно становится маской.
Как если бы я вышел на балкон и начал разбрасывать монеты в шумную, равнодушную толпу.
Без различения.
Без мысли.
Без намерения.
Прощение тогда становится проявлением не внутренней силы, а слабости.
Реакцией по инерции.
Не потому что я действительно отпустил — а потому что больше не осталось ни сил бороться, ни желания разбираться.
Поэтому — прежде чем отдать монету — я смотрю на обе её стороны.
Одну я назову понимание.
Другую — принятие.
Понимание помогает мне увидеть, почему человек поступил так.
Принятие позволяет перестать бороться с тем, что уже произошло — и отпустить.
Иногда понимание ведёт к принятию. Иногда — помогает его избежать. А иногда — не требуется вовсе. Потому что я могу принять, не понимая, и могу понять, но не принять.
Понимание — не критерий решения. Это фон. Усилитель. Подсветка.
А решение всегда остаётся за принятием.
И только когда я смотрю на монету целиком — в контексте конкретного человека, боли, истории — понимаю: отдавать или нет.
Сам.
Без чувства долга.
Без торга.
Без потери себя.
Хотя и тут легко схитрить: объявить человека недостойным монеты только потому, что прощать его мне сейчас неудобно.
О пределе и приумножении
Почему я вообще решил, что монет ограниченное число?
Ответ я нашёл на стене храма Аполлона в Дельфах:
⟦B⟧«Ничего сверх меры»⟦/B⟧ — ⟦I⟧Μηδὲν ἄγαν — Mēdèn ágan⟦/I⟧
Один из древнейших дельфийских заветов.
Человеку нужна мера — в силе, во времени, в желаниях, в том, сколько он способен отдать другому.
Всё, что переходит меру, способно стать ядом.
Почему прощение должно быть исключением?
У человека всё имеет предел: силы, здоровье, время.
Неограниченное есть только у Бога.
А у всего ограниченного есть цена.
Прощение — тоже.
Поэтому я и представляю его в монетах.
Но означает ли это, что монеты нужно экономить? Закрыться, спрятать, считать каждую, раздавать только самым достойным и только по праздникам — в Йом-Кипур, Прощёное воскресенье или Рамадан?
Нет.
Я так не чувствую.
Расчёт говорит, что монеты кончаются.
А я верю: если тратить их с умом и сердцем, их почему-то не становится меньше.
Как это совмещается, не знаю. Вера и расчёт здесь расходятся — и я это вижу.
Бог ценит не количество отданного, а качество дара. И приумножит то, что даётся не из страха и не по привычке, а из ясности и свободы.
Монеты иногда возвращаются — через тех, кому я их отдал.
У них тоже есть свои монеты.
Иногда — через новые встречи и неожиданную лёгкость.
Но это не сделка. Я не отдаю монету, чтобы она вернулась. И не выставляю счёт, если не вернулась.
А если я просто разбрасываю монеты в толпу — случайным людям, без различия, без смысла, без взгляда в глаза — они исчезают. Их подбирают те, кто не чувствует их ценности. От них ничего не вернётся.
Толпа не бросает монеты обратно на балкон.
У метафоры есть и предел: прощение — не плата и не пропуск обратно в мою жизнь.
Она оживает, только когда я задаю себе конкретные, неудобные вопросы.
Чтобы понять, готов ли я отдать кому-то монету, мне хватает нескольких таких вопросов.
Не как тест и не как правило — скорее как внутреннюю проверку на честность.
Здесь нет правильных ответов, и я ищу не их.
Я ищу ощущение: это сейчас мой выбор — или моя привычка.
Или я просто делаю то, что от меня ждут. Как всегда.
Меня действительно просят — или просто ждут, что я «как обычно пойму»?
Человек признаёт свой поступок — или только объясняет, почему был вынужден так поступить?
Если я прощу сейчас, уменьшится ли вероятность повторения — или я только приглашу это сделать ещё раз?
Я отдаю монету из ясности — или из страха?
Я делаю это, чтобы освободиться — или чтобы не чувствовать себя плохим?
И если я не прощу — смогу ли жить дальше без конфликта внутри?
Иногда ответы складываются в тихое «да».
Иногда — в тихое «пока нет».
И этого достаточно.
Прощение — не экзамен.
Это решение, за которое ответственность несу только я.
А пока «пока нет» — я хотя бы не притворяюсь. Ни рассудочно, ни вынужденно, ни мнимо: об этих трёх способах простить понарошку — чуть ниже.
Что ещё можно делать, пока простить не получается, — разговор для второй книги.
Прощение оказалось не одним действием, а несколькими разными состояниями под одним словом.
Готовой классификации, которая бы мне помогла, я не нашёл. Собрал свою — из собственных ошибок. Получилось четыре.
Первое — рассудочное прощение.
Самое вежливое и самое холодное.
Не потому что почувствовал — а потому что «так правильно».
Мне не хочется, но я внутренне подписываю акт о примирении, потому что «умный человек не держит зла».
Как будто закрываю папку с делом, но файл остаётся на жёстком диске.
Извне — мир. Внутри — архив боли.
Второе — вынужденное.
Когда я не готов, но меня убедили.
Чаще всего — моралью, фразами вроде: «Отпусти, иначе это тебя разрушит».
Сопротивляться чужим ожиданиям уже нет сил, проще согласиться.
Вроде бы всё кончено, но ощущение, что меня снова использовали, остаётся.
Третье — мнимое.
Я говорю себе: «Я всё отпустил» — а на деле просто заморозил боль.
Она не ушла — обросла льдом.
Я даже могу шутить об этом и вроде бы спокойно вспоминать, но внутри время от времени щёлкает трещина.
И тогда выясняется, что это было не освобождение, а способ продержаться.
Четвёртое — осознанное.
Единственное, которое что-то меняет.
Оно не происходит по команде.
Не «надо» и не «пора».
Оно случается, когда я наконец вижу в человеке не только этот поступок. Вижу его несовершенство, страхи, слабость.
И понимаю, почему он поступил так.
Не потому что злой, а потому что вот такой.
И дальше выбираю не столько простить, сколько не носить это в себе.
Перестаю быть хранителем чужой вины.
Я пережил все четыре. И не раз.
За один день можно пройти все четыре — от злости к рассудку, от обиды к равнодушию, от «прощаю» к «ну, может, когда-нибудь».
Только не стоит путать облегчение с освобождением.
Легче может стать просто потому, что я перестал сопротивляться. Или сдался. Со стороны это похоже на покой.
Собственно, здесь книгу можно было бы и закрыть.
Если у тебя хватает сил прощать всех — искренне, без остатка, без счёта, — я тебе завидую.
Серьёзно.
Это редкий дар, и я не иронизирую.
Но если ты похож на меня — с ограниченным запасом терпения и растущим списком тех, кто на него претендует, — и при этом не хочешь совсем отказываться от прощения, тогда давай разбираться дальше.
Всё, о чём я здесь говорю, легко звучит в теории и куда труднее выдерживается в жизни.
Я уже слышу возражение: а как же Гитлер? Серийный убийца? Насильник детей? Попробуй их простить — расскажешь потом, как получилось.
Справедливо.
Но даже их может принять мать — обливаясь слезами от боли и горя.
Без понимания.
Без одобрения.
Просто принять, что это её сын.
Личные монеты прощения — только часть картины. Те же механизмы — вина, долг, обещание награды — я вижу и на другом уровне. Это часть давнего разговора о том, как системы работают с виной и страхом.
О нём — дальше.
Поле III
Рай на потом
или о монетизации страха смерти
«Вы никогда не сможете убедить обезьяну отдать
вам банан, пообещав ей безграничное количество
бананов после смерти в обезьяньем раю».
— Юваль Ной Харари, «Sapiens»19
Недавно я стоял перед главной стеной капеллы Скровеньи в Падуе.
Фреска Джотто «Страшный суд».20
Слева — рай. Тихий, аккуратный, почти скучный.
Справа — ад. Шумный, с фантазией и деталями.
А в центре — Христос в круге света. Взгляд у него — как у судьи, который не обсуждает приговор, потому что уже подписал его заранее.
Я смотрел на эту фреску и думал: XIV век. А схема — сегодняшняя.
Награда за покорность — муки за непослушание.
Те же лица, те же позы. Просто теперь без золота и без латыни.
Страх остался — декорации сменились.
На протяжении тысячелетий религии, в разных странах и под разными названиями, пользовались одной и той же гениальной схемой: кнут и пряник, но в загробной упаковке.
Живёшь «правильно» — получаешь посмертный бонус.
Живёшь «неправильно» — отправляешься туда, где жарко, тесно и без кондиционера.
Если страх не срабатывает — включают надежду.
Рай — выбирай дизайн по вкусу. Главное, чтобы человек шёл туда, куда его ведут. Пусть даже за облака.
Я говорю не о надежде тех, кто верит. А о тех, кто научился ею управлять.
Но схема «рай на потом» оказалась не только духовной. Она стала ещё и коммерческой.
Средневековая церковь нашла изящное решение: если рай можно заслужить добрыми делами — значит, его можно и купить.
По учению, индульгенция не прощала грех — она снимала наказание за грех, уже прощённый. Но продавали её так, что разница терялась. Заплатил — легче. Заплатил больше — легче быстрее. Заплатил за умершего родственника — и его срок в чистилище короче.
Лютера возмущала не только цена, но и сама мысль, что прощение продаётся. Одного проповедника он высмеял особенно метко: тот уверял, что душа вылетает из чистилища, едва монета звякнет в ящике.21


