ЧУЖАЯ ДАЧА
ЧУЖАЯ ДАЧА

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

— Для кого её держали? — спросил Коткевич.

— Для возможных гостей, — сказал Левшин. — В курортном городе никогда не знаешь, кто приедет без предупреждения.

— Тогда почему другие гости пользовались верхними комнатами?

— Так пожелала хозяйка.

Коткевич попросил пригласить Софью и установить, действительно ли она отдавала подобное распоряжение. Левшин возразил, что ей необходим покой. На этот раз следователь ограничился коротким замечанием: опрашивать её он будет по собственной оценке необходимости, а сейчас управляющий может быть свободен.

Кузьмич перелистнул назад. Рядом с первой записью об исправлении комнаты, сделанной в мае 1898 года, стояла аккуратная приписка рукой управляющего: «Содержать в готовности до известия».

— До какого известия? — спросил он.

Левшин помедлил.

— Гость обещал написать.

— И написал?

— Не помню.

Он произнёс это спокойно. Но с именами и цифрами человек его положения обычно не затруднялся.

Когда управляющий вышел, Коткевич ещё раз осмотрел запись.

— Теперь понятно, что он ждал кого-то определённого, — сказал Кузьмич.

— Понятно, что так можно думать. Для вывода нужно письмо. Или человек, получивший его.

Они закрыли книгу. За стеной Аграфена развешивала над очагом просушенные полотенца; железный крючок коротко позвякивал о балку. В чужом доме возвращалась обычная жизнь, требовавшая каждую минуту чьих-нибудь рук.

Коткевич подумал, что именно в этих руках — прачки, кухарки, кучера, мальчика-посыльного — могла сохраниться точная история вечера, о котором управляющий рассказал лишь самое удобное.

Если комнату и вправду готовили для определённого гостя, теперь следовало отыскать его прежние письма.


ГЛАВА 3

Дочь покойника

Ялта. 14 октября 1899 года

Утром Софья впервые за много лет захотела, чтобы в доме заговорили громко.

Накануне слуги ходили на цыпочках; теперь даже обычное позвякивание посуды за дверью звучало с оглядкой. На лестнице Аграфена остановила младшую горничную только за то, что та поставила на ступень корзину с глаженым бельём. Девушка пробовала оправдаться: в корзине не было ничего, что могло бы разбиться. Аграфена ответила, что некоторые вещи ломаются и без грохота. Обе смутились; старшая тут же велела младшей не принимать слова близко к сердцу и идти на кухню, пока утюги не остыли.

Софья слышала всё через открытую дверь.

Она сидела на краю кровати в одной сорочке, а на коленях держала письмо. Листок за ночь измялся оттого, что она то складывала, то разглаживала его ладонью. На сгибах появились светлые полоски. Пожалуй, она прочла письмо раз двадцать, не обнаружив в нём ни одного нового слова.

«Соня...»

Раньше отец называл её Сонькой, когда они оставались одни. При матери — Софьей Павловной, нарочно важно, отчего девочка непременно начинала хохотать. Теперь письмо начиналось коротко и осторожно, будто человек пробовал дверную ручку чужого дома.

Она положила лист под книгу, потом вытащила обратно. Если спрятать, будет казаться, что не было и возвращения. Если оставить на столе, каждый входящий получит право спрашивать, что написано.

На комоде стояла эмалевая чашка с водой. В ней отражалось потолочное окно и маленькая трещинка на краю. С детства Софья помнила эту чашку: когда болела корью, мать разрешала пить из неё сладкий чай с малиновым вареньем, и чудилось, что выздоровление зависит именно от посуды. Теперь посуда оставалась, а простая уверенность, что от беды можно оправиться по домашнему рецепту, исчезла.

Постучали.

— Войдите, Аграфена.

Горничная принесла умывальный кувшин и чистое полотенце.

— Вы не спали, барышня?

— Немного.

— Я гляжу, под глазами тени. Надо бы поесть. Аксинья гречневую кашу сварила, как вы любите, на топлёном масле. И кизиловое варенье осталось прошлогоднее, сладкое, не приторное.

— Я вчера не ела.

— Вчера и господь знает какой был день. Нынче другой.

Софья вдруг рассердилась.

— Другой? Чем он другой?

Аграфена поставила кувшин. Подумала.

— Солнце встало, — сказала она. — Лошади завтрак просят. Всё равно надо жить, пока есть кому.

Софья хотела возразить, но увидела красные руки старой женщины. Ноготь на большом пальце был надломлен: вероятно, опять зацепился за тугое железо стирального котла. Аграфена каждый день делала десятки дел, которые никто не замечал, если они выполнены, и все замечали, если нет.

— Принесите кашу, — сказала Софья. — Только не сюда. На малую террасу.

— Как прикажете.

Горничная задержалась у двери.

— А письмо, барышня, вы бы в сухое место положили. Бумага от рук ломается, ежели всё время разворачивать.

Она ушла, не спросив, что в письме. Софья с благодарностью подумала, что в этом доме только Аграфена пока не пыталась решать за неё, что ей следует знать.

* * *

На малой террасе стоял круглый столик с гнутыми железными ножками. На нём обычно оставляли корзину с фруктами для гостей. Теперь вместо корзины была чашка с кашей, высокий стакан молока и блюдце с двумя ломтиками хлеба. Сверху лежала тонкая полотняная салфетка, чтобы еда не остывала и мухи не садились на сахар.

Из сада слышалось, как Макар сердился на мальчика, слишком коротко обрезавшего ветку. Дальше, у соседнего дома, пилили доску. Море с террасы не было видно целиком: только кусок синей воды между тёмными кипарисами. По нему прошёл белый пароход, такой маленький на расстоянии, что мог бы уместиться на ладони.

Софья взяла ложку. Каша была тёплая. Она съела несколько ложек и поняла, насколько голодна. Это показалось ей почти постыдным: человек лежал в холодной комнате, а она, его дочь, хочет завтракать.

В детстве отец учил её не оставлять еду на тарелке. Не потому, что так велит вежливость, говорил он, а потому, что люди работали, чтобы она оказалась на столе. Мать возражала, что воспитание не следует превращать в лекцию о сельском хозяйстве. Отец тогда нарочно подробно рассказывал о дороге от мельницы к хлебу, пока Соня не засыпала посреди рассказа.

Она улыбнулась. Улыбка исчезла, когда она вспомнила, что теперь уже не узнает, рассказал бы он эту историю так же после возвращения.

Из-за двери вышла тётя Екатерина.

Екатерина Сергеевна Мещерская была одета с той аккуратностью, которую поддерживают люди, однажды решившие, что жизнь слишком непостоянна, чтобы добавлять к ней ещё и беспорядок. Вдоль воротника лежала узкая кружевная полоска. На груди — маленькая серебряная булавка с овальным камнем. Шляпы она не надела: очевидно, намеревалась остаться дома.

— Ты ешь, — сказала она.

— Как видишь.

— И правильно. Вчера ты меня перепугала больше всего.

— Я сама себя тоже.

Тётя присела, не спросив разрешения, и развернула свою салфетку. Взяла кусочек хлеба, намазала очень тонкий слой варенья, положила нож поперёк блюдца. Софья смотрела, как знакомы эти движения. Тётя так же делала у них за столом десять лет назад, когда спорила с матерью о том, следует ли выращивать розы возле северной стены.

— У тебя есть что мне сказать? — спросила Софья.

Екатерина отвела глаза.

— Пожалуй, есть.

— Тогда начни сейчас. Очень прошу. Пусть сегодня никто больше не бережёт меня таким способом.

Тётя аккуратно сложила салфетку вчетверо. И только тогда Софья поняла, что пришла она не ради завтрака.

* * *

Коткевич в это время просматривал в столовой вчерашние записи. Он не любил допрашивать людей в утро после похоронного известия. Но промедление имело свою цену: разговоры между домашними меняли память о времени, о словах, о последовательности действий. Через неделю человек мог искренне помнить чужую догадку как собственное наблюдение.

Кузьмич вошёл, держа на ладони буханку чёрного хлеба и небольшую жестяную коробку с солью.

— Украли? — спросил следователь.

— Кухарка сама дала. Сказала, что голодным полицейским нельзя верить на слово.

— И вы решили проверить её предположение?

— Проверю за обедом. По утрам я редко ошибаюсь с хлебом.

Кузьмич отломил ломоть и заметил на столе портретную карточку молодой семьи. Её принесла Аграфена по просьбе следователя.

— Вот молодой Ланской, — сказал Коткевич. — Фотография сделана за несколько лет до исчезновения. Усы, форма бровей, ухо. Есть сходство с убитым, но между карточкой и телом немало лет.

— Шрам над бровью тот же?

— На карточке различим, хотя и плохо. Ещё нужно независимое свидетельство о его происхождении.

— Я бы тётю спросил. Она такого не забудет.

— Спросим, когда будет возможность. А Софью — отдельно. Пока собираем признаки, не подтверждая заранее ни одну версию.

У окна прогремела повозка с углём. За ней бежал мальчик с деревянным совком, подбирая высыпавшиеся кусочки. Таких мальчишек в городе было множество: за несколько удачных рейсов можно набрать топлива на домашнюю печь. Кузьмич проводил взглядом повозку. Когда жил в казённой квартире, мать сама собирала мелкие угольки возле склада, и он до сих пор не любил тех, кто разбрасывал их небрежно.

— А портрет отчего сняли? — спросил он.

— Установим. Я не стану приписывать этому убийственного смысла.

— И я не стану. Иногда человек снимает портрет оттого, что трудно на него смотреть.

Коткевич задержал взгляд на фотографии. Вчера Софья говорила с ним так, будто он сомневался не в показаниях, а в её праве помнить отца. Возможно, он действительно задал вопрос так, что она не могла услышать ничего другого.

* * *

Софья привела тётю в бывшую детскую, где теперь редко кто бывал. Там было проще разговаривать: большая гостиная слишком явно принадлежала нынешней взрослой хозяйке, а в этой комнате обе помнили другую Соню, маленькую, сердитую, боявшуюся темноты под кроватью.

На шкафу всё ещё стоял оловянный солдатик без ружья. Софья не помнила, кто его сломал. Рядом лежали плоские гладкие камешки, собранные на пляже. Два были с отверстиями; отец уверял, что это морские денежки и что за пять таких камешков можно купить у Нептуна спокойную погоду. Мать смеялась над нелепостью, а Софья бережно хранила их в кармане, когда летом ездили вдоль берега.

Екатерина подняла солдатика, поставила обратно.

— Я получила письмо в конце лета, — сказала она.

— От кого?

Тётя помолчала.

— От Павла.

Софья ждала продолжения. Её лицо не изменилось, но рука сжала край стула.

— В конце лета какого года?

— Этого.

— Ты знала, что он жив?

— Я не знала. Я получила лист бумаги, подписанный его именем. Он писал, что хочет вернуться и увидеть тебя.

— И ты его спрятала.

— Я решила не тревожить тебя, пока не буду уверена.

— Ты спрашивала меня, хочу ли я быть встревоженной?

— Соня, ты тогда собиралась ехать к подруге в Одессу. Перед тем тебе и так было нелегко.

— Значит, для моей поездки письмо не годилось. А для твоего шкафа — годилось.

Екатерина вздохнула.

— Я знала твоего отца лучше, чем ты. Он умел обещать. Искренне обещать. А потом не исполнять. Я не хотела, чтобы ты ждала его вновь.

— Пять лет я всё равно ждала.

Тётя посмотрела на неё.

— Ты никогда не говорила.

— А ты никогда не спрашивала.

Молчание продолжалось долго. С улицы донёсся звон колокольчика точильщика; мальчики обычно выбегали к нему смотреть, как нож, притронувшись к камню, бросает короткие искры. Но сегодня в доме никто не бросился к воротам.

Екатерина открыла ридикюль и достала конверт. Бумага была выцветшая по краю. Адрес написан почерком, который Софья узнала ещё до того, как тётя перевернула лист.

— Почему теперь показываешь? — спросила Софья.

— Потому что вчера он приехал. И ты имеешь право знать, что я получила.

— Вчера он уже не мог ответить за тебя.

Екатерина не стала защищаться.

Письмо оказалось коротким. Павел просил сестру хотя бы передать Софье, что он жив, что готов рассказать обо всём, и чтобы дочь сама решила, хочет ли встречи. Не было ни красивой фразы о страданиях, ни требования простить его. Оттого письмо казалось страшнее.

Софья сложила его и вложила обратно в конверт.

— Ты могла дать мне выбор, — сказала она.

Тётя протянула руку. Софья не отстранилась, но и не взяла её.

— Я боялась сделать хуже.

— Сделала.

Екатерина заплакала неожиданно, без рыданий. Она сидела прямо, придерживая на коленях ридикюль, и слёзы текли так тихо, что Софья впервые заметила: тётя тоже состарилась за последние годы. Прежняя решительная женщина, которая всегда знала, как поступать правильно, теперь не знала, куда девать руки.

* * *

Когда Коткевич попросил о новом разговоре, Софья сама вышла к нему. Пожелала беседовать без Левшина. Управляющий, услышав отказ, не стал спорить — лишь положил на стол нужную книгу и удалился с таким видом, будто все сведения, заслуживающие доверия, уже находились внутри неё.

Коткевич велел принести стул и предложил Софье сесть. Она осталась стоять у окна.

— Я хочу спросить о вчерашнем вечере. И заранее прошу простить, если вопросы покажутся жестокими.

— Убийство жесточе вопросов, — сказала Софья. — Спрашивайте.

— Вы видели гостя около без четверти восьми?

— Не смотрела на часы. Было уже темно в коридоре, но нижние окна ещё светились. Я вышла из гостиной и увидела его. Леонид Фёдорович представил его Ветровым.

— Вы узнали?

— Мне показалось. Я узнала шрам, голос... Нет, голос сначала не узнала. Он стал ниже. А вот как он стоял, когда хотел показаться спокойным, — да. Он всегда ставил руку на спинку кресла, будто рядом нужно было за что-то держаться.

— Вы говорили с ним после этого?

— Нет. Левшин увёл его. Я хотела пойти следом, но подумала: если это отец, зачем он не сказал мне сам? Потом стало стыдно за этот вопрос. Теперь поздно.

— Во сколько вы получили письмо?

— После девяти. Аграфена принесла. Я слышала, как внизу разговаривали с посыльным, но не видела его лица.

— Письмо находилось у вас всё время?

— Да. Я принесла его наверх и держала в руке, когда увидела тело.

Коткевич попросил показать письмо. Софья дала лист, но предупредила:

— Это не хозяйственная расписка. Там всё, что он успел сказать мне.

Он прочёл только то, что относилось к делу: обращение, подпись, исправленное слово. Остальную часть оставил без комментария. При понятых он мог бы составить подробное описание бумаги, но сейчас речь шла о добровольно предъявленном письме. Он попросил разрешения сделать копию, не изымая оригинал немедленно. Софья согласилась после того, как он объяснил, для чего она нужна.

— А отчего портрет убрали? — спросил Коткевич.

Софья посмотрела на него с неожиданным удивлением.

— Это тоже доказательство?

— Я не знаю. Может быть, просто часть вашей жизни. Ваш отец хотел бы видеть вас при портрете?

— Отец хотел многого, — сказала она. — Сначала мне ставили его фотографию на камин. Каждый гость подходил, вздыхал, смотрел на меня так, словно я должна сразу начинать плакать. Я сама сняла портрет и убрала в ящик. Не из злости. Мне надоело быть дочерью покойника прежде, чем быть собой.

Коткевич молчал. Она продолжала:

— Я занималась хозяйством. Научилась проверять счета, хотя прежде терпеть не могла арифметику. У нас протекала крыша — я распорядилась перекрыть её. Начали гнить ставни на западном окне — я пригласила мастера. Люди спрашивали, кто разрешил мне действовать без отца. Говорили, Леонид Фёдорович всё знает. Но дача принадлежит мне, не ему.

— А почему вы всё же доверяли ему вести сделки?

— Потому что он работал здесь, когда я была ребёнком. И потому, что женщине легко объяснить любую неприятную цифру её недостатком опыта. Я боялась показаться глупой. Теперь, по всей видимости, мне придётся перестать бояться.

Коткевич подумал, что Софья старше его первого впечатления о ней. Вчера он видел девушку, потерявшую отца. Сегодня — молодую собственницу, у которой отняли право знать важное о собственной жизни.

— Я проверю документы, — сказал он. — И вы сможете посмотреть, какие из них действительно подписаны вами.

— Я и собиралась.

* * *

Вечером Софья сидела одна у старого ящика с семейными фотографиями. За окном проходила узкая полоса холодного света; дождя не было, но ветер заставлял дрожать листья магнолии. Снизу доносились знакомые звуки: Аграфена считала бельё, Аксинья стукнула заслонкой печи, Макар выговаривал мальчику за неубранную дорожку. Ничего из этого не было праздничным. Но за такими звуками стояла жизнь дома, которую отец оставил и к которой пытался вернуться.

Софья вынула фотографию: отец и мать сидят на скамье, она сама стоит между ними, в коротком платье, с неудобно заплетёнными косами. У отца была приподнята бровь, будто фотограф сказал что-то невежливое, и он собирался возразить. Софья провела пальцем по картонной рамке, не касаясь лица.

Она поставила фотографию на стол, затем передумала и положила рядом с письмом. Её не мучил теперь вопрос, могла ли она простить отца. Ответа не было и не будет. Сильнее мучило другое: он решил вернуться раньше, чем они встретились. Она могла узнать об этом ещё летом и сама выбрать, что написать ему.

Тётя лишила её не прощения, а выбора.

Ночью Софья принесла Екатеринино письмо Коткевичу. Следователь ещё работал за столом в нижней комнате, перечитывая показания. Он поднялся, когда она вошла.

— Вот ещё одно, — сказала она, протянув лист. — Отца. Оно пришло задолго до его приезда. Мне его не передали.

Коткевич взял конверт. На нём сохранились почтовые отметки, достаточно ясные, чтобы установить путь письма. Он не стал сразу задавать вопросы: Софья продолжала стоять перед ним, стараясь не смотреть в лицо.

— Я думала, что он умер и оставил меня, — произнесла она. — А он был жив и всё равно не приехал. Потом решил приехать. И мне об этом не сказали. Какую из этих правд я должна была пережить первой?

Коткевич мог назвать порядок дат. Но это был бы ответ на другой вопрос.

— Не знаю, — сказал он.

Софья кивнула и вышла. В коридоре Аграфена оставила для неё горящую лампу, чтобы ступени не терялись в темноте. У двери лежали аккуратно поставленные домашние туфли.

Коткевич вернулся к письму. Вверху стояла дата августа нынешнего года. Его убитый свидетель пытался заговорить с дочерью гораздо раньше последнего вечера.

Следователь отметил число, не соединяя пока написанное с убийством.

Софья могла прочесть эти слова ещё два месяца назад.


ГЛАВА 4

Сад за оградой

Ялта. 14 октября 1899 года

В Дерекое по утрам сперва просыпалась вода.

Ещё не поднимался дым из труб, не скрипели двери хлевов и не стучали по камню копыта ослов, а в арыках уже слышалось, как струя ищет дорогу под опавшими листьями. Кто не жил возле сада, мог принять этот звук за пустяк. Садоводы различали по нему, где обрушилась земля, где мальчишки оставили заслонку открытой и у кого ночью опять вздумали брать воду не в свой черёд.

Алиме Сейдалиева стояла по щиколотку в мокрой земле, придерживая тяжёлую доску обеими руками.

— Ниже, — сказал отец.

— Ниже она провалится.

— Значит, сперва вынь камень.

— Я его ещё ночью вынула.

Сеит-ага оглянулся. Камень действительно лежал у стены. Отец сердито посмотрел на воду, которой было решительно всё равно, кто из них прав.

— Тогда держи. Не отпускай сразу.

Алиме ослабила хватку. Вода ударила в жёлоб и побежала по поперечной канавке к крайним деревьям. Земля под ними потемнела; две крупные капли сорвались с жёлтого листа и упали на сухую корку между корнями.

— Вот, — сказал отец. — Теперь хорошо.

— Теперь она идёт туда, куда должна была идти вчера.

— Ты вчера тоже говорила, что хорошо.

— Вчера управляющий опять велел прикрыть верхнюю заслонку.

Сеит вытер руки о передник, которым обматывался для работы, и посмотрел вверх по склону. За кипарисами виднелась ограда «Тихой пристани» и жёлтая стена главного дома. По утрам окна блестели, словно кто-нибудь специально натирал их для солнца. Иногда Алиме думала, что в богатых домах стекла моют чаще, чем окна открывают.

— Пойдёшь сегодня к Ланским, — решил отец. — Спросишь, на каком основании воды стало меньше.

— Ходила. Вчера. Меня не пустили дальше конторы.

— Надо было потребовать хозяйку.

— Требовала.

— И что?

— Сказали: в доме покойник.

Сеит молчал. В Дерекое знали о смерти незнакомца на даче ещё позавчера. Кто-то уверял, будто зарезали купца, кто-то — что убили вернувшегося с того света господина. Алиме не верила ни тому ни другому. Убитых людей она в жизни видела только на похоронах — и никогда не слышала, чтобы они приходили заранее объявлять о собственном погребении.

— В таком случае не кричи, — сказал отец. — Скажи о воде и уходи.

— А если опять не пустят?

Он вздохнул.

— Тогда будем искать другой способ.

Алиме знала, что другой способ означал просьбы, поездки в город и расходы на людей, умеющих писать прошения таким почерком, который нравился чиновникам. Денег после плохого прошлого урожая и так не хватало. На чердаке сушились связки табачного листа; часть фруктов продали оптом за слишком скромную цену, чтобы заплатить за ремонт каменной ограды. Её младший брат мечтал наняться в город к часовщику, где руки, по его представлению, оставались чистыми, а заработок появлялся из колесиков. Отец считал, что хорошие руки должны пахнуть землёй. Сам Алиме однажды показал растрескавшиеся ладони и попросил не путать запах с достатком.

Из дома вышла мать с медным ковшом. Внутри парило горячее молоко. За ней маленькая племянница несла хлеб в полотенце, прижимая узел к груди с такой торжественностью, будто ей доверили казну.

— Сеит, — сказала мать, — завтрак остынет.

— Досмотрю воду.

— Воду ты досматриваешь столько лет, что она скоро привыкнет к твоему лицу.

— Пусть привыкает. Будет узнавать хозяина.

Мать покачала головой и подала дочери кусок хлеба с мягким солёным сыром. Алиме ела на ходу, заглядывая за край арыка. Вода сносила кожуру плода, две соломины, рыжий лист. Неожиданно струя забурлила у старой решётки, установленной перед разветвлением. Обычно здесь задерживались ветки и щепки, принесённые сверху. Теперь под водой выпирало нечто тёмное.

— Опять набросали, — сказала Алиме.

Она положила хлеб на камень, взяла железный крючок и подтянула к себе застрявшую вещь. Это оказался свёрток в грубой промасленной ткани, туго перетянутый узким ремешком. Свёрток был тяжелее, чем можно было ожидать от тряпки; от него пахло сырой кожей и железом.

— Что там? — спросил отец.

— Не знаю.

Она положила находку на плоский камень и осторожно развернула один край. Внутри показался латунный груз с заострённым концом. К нему было прикреплено короткое кольцо для шнура. Металл потемнел от воды, но на одном боку сохранилась узкая блестящая царапина.

— Геодезисты, наверное, — сказал Сеит. — Всё оставляют, как будто земля за ними убирать должна.

— Геодезист у нас что мерил, помнишь?

— От дома к верхней канаве. За ним приказчик ходил с книжкой.

Алиме перевернула груз. Под складкой ткани оставалось маленькое пятно, слишком тёмное для обычной ржавчины. Она не стала его трогать.

— Положим отдельно, — сказала она.

— Из-за такой железки?

— Латунь не железо. И зачем кому-то обвязывать груз хорошей тканью, прежде чем бросить в воду?

Отец хотел ответить, но промолчал. Когда дочь говорила о вещи, которую сама держала в руках, спорить ради старшинства он считал пустым занятием.

Алиме снова завернула предмет, не затягивая ремешка, и отнесла в сарай. Там на полке хранились запасные деревянные клинья, подковные гвозди, складной нож с утраченной рукоятью и медная мерка для зерна. На каждую вещь находилось применение, иногда через много лет. Детям не позволялось бросать нужное железо только потому, что оно выглядит старым; взрослые и сами не всегда знали, что понадобится зимой.

Она положила находку на отдельную доску.

— Не трогайте, — сказала племяннице.

— Почему?

— Потому что пока не знаем, чья.

Это объяснение удовлетворило девочку больше, чем объяснение об опасности. Чужую вещь она понимала.

* * *

Коткевич услышал об Алиме от кучера Семёна. Тот говорил о ней без неприязни, но с осторожностью человека, которому приходится ездить по чужим дорогам.

— У Сеита дочь за водой смотрит, — сообщил он. — Не всякому мужику даст в свой час задвижку повернуть.

— Почему «в свой»? — спросил Кузьмич.

— У каждого доля черёда. Выше по склону, ниже по склону, потом к соседям. Раньше господа Ланские держали договор. А теперь управляющий говорит: сад новый, воды недостаёт.

На страницу:
3 из 4